Пуля для эрцгерцога - Михаил Попов 5 стр.


Войдя в комнату, претерпел разочарование. На стуле подле бюро сидел все он же – то есть доктор Сволочек (не стану скрывать его имени!). На том одном основании, что он (вместе с доктором Вернером) пользует маэстро Лобелло, моего доселе незримого наставника, он счел возможным взять надо мною опеку. Считалось, что он хороший врач и образованный человек. Первого мне, слава богу, проверить не удалось, второе я ощутил на себе в полной мере. Утомительнее всего были глубокомысленные беседы, к которым он имел склонность и пытался склонить и меня при каждой встрече. Судьбы Европы, судьбы славянства, роль личности в глобальных исторических процессах – вот основные темы разговоров. Не чужд ему был легкий мистический уклон. Он во всем пытался увидеть "великое предзнаменование" и призывал меня смотреть вместе. Я соглашался лишь из боязни его обидеть. Иногда у меня появлялось ощущение, что доктор знает нечто важное и все время присматривается ко мне, решая, стоит ли передо мною открыться. На меня его тайны, по правде сказать, наводили тоску.

Сегодня он торжественнее и значительнее обычного. Он всегда одевался тщательно, а в этот раз вообще – черная визитка, крахмальные воротнички с алмазными капельками в углах отворотов. Подбритые бачки и разумная грусть в больших серых глазах. Что-то случилось, понял я.

Доктор поднял красивые деликатные руки с янтарного набалдашника своей трости и обнял меня за плечи. По-отечески. Мы расстались с ним менее десяти часов назад, поэтому такие нежности не могли не вызвать удивления. Он явно изготавливался для очень важного со мною разговора.

А-а, догадался я и сокрушенно шмыгнул носом.

– Наш маэстро скончался?

Доктор столько странного и даже поразительного рассказывал мне о сеньоре Лобелло, так восхищался его способностью проникать в суть вещей, что я не удивился тому, что маэстро решил уйти, не удостоив меня свиданием в этой жизни. Кто я ему?

– Что вы такое говорите?! – Доктор отпрянул от меня. – Я был у него сегодня утром!

Черт, ошибся! Как неловко. Мне пришлось выразительно закашляться, изображая сильное смущение. Не дай бог, доктор подумает, что я способен шутить на такие темы, да еще в связи с такой уважаемой личностью.

Он все-таки подумал.

– Весьма прискорбно, молодой человек, весьма!

И тут внесли кувшины с горячей водой. Я, чтобы, так сказать, сменить тему, бросился к несессеру, хранившему мои бритвенные принадлежности, и с такою скоростью извлек опасное лезвие, будто хотел тут же покончить со своей бесполезной и дерзновенной жизнью. Опять получилось неловко: чтобы загладить, попытался улыбнуться виновато, но, поскольку вины своей не чувствовал, улыбка вышла, видимо, беспутной, а может, и наглой.

Благороднейший доктор несомненно решил, что этот заезжий русский дуралей продолжает при помощи бритвы заигрывать с деликатной темой, и оскорбился не на шутку. Обида выражает себя церемоннее других чувств. Доктор двинулся вон из комнаты, безапелляционно цокая тростью. В дверях произнес:

– Поздно, уже поздно. Вы, по всей видимости, успели зайти достаточно далеко по этому пути. Тут уж ничего не поделаешь. Прошу вас на правах человека, чувствующего ответственность за наше будущее: постарайтесь оставаться благородным человеком. Не оскорбляйте своими ужимками величия того, что должно совершиться.

Я остался стоять над горячим кувшином с голым лезвием в руках. Ну, вот что он мне сказал – или хотел сказать? Одно ясно: что-то случилось.

Тем не менее я побрился.

И даже с удовольствием. Я стоял перед темным гостиничным зеркалом, фривольно оперируя при помощи двух пальцев собственным носом – вправо его, влево, вверх. Оставшись довольным его постановкой на лице, я поощрил несколькими шлепками юношеские свои ланиты. Одеколон так и заполыхал на них и ударил в мозг, как шампанское. Что ни говори – хорош мордаш. Нет, мордаш – это, кажется, про собак. Тем не менее хорош. И лоб, и каштановая волна поверх, и глаз затаенно сияет. И тут рядом с образом цветущей юности появляется на просторах амальгамы физиономия совсем в другом роде. Широкая, красная, нос бугристый, глаза навыкате и притом испуганные. Хозяин гостиницы, вуаля.

– Прошу прощения, что осмелился.

Я обрадовался ему не больше, чем Хлестаков появлению городничего. Не плачено было уже за пять дней. Единственным моим финансовым документом было письмо батюшки, в коем говорилось, что деньги высланы. Письмо мсье Саловону было предъявлено, оно его отчасти успокоило, несмотря на то, что жилец величался там "ленивцем" и "разгильдяем". Возможно, мсье Саловон решил, что таким образом обозначается принадлежность к купечеству первой гильдии.

Нет, слишком заметно, что явился он не по денежному делу. Он испуган. Я мгновенно проникся уверенностью в себе.

– Если уж вы вошли… тем более без стука…

– Я не хотел обращать на себя внимание. – Хозяин затравленно оглянулся.

Не отказав себе в удовольствии еще раз похлопать себя по щекам, я сел в кресло и предложил почтенному ненавистнику всего малороссийского взять место напротив. Но ноги у него не гнулись, он остался испуганно стоять.

– Когда до меня дошли эти слухи, мсье Пригожин, я расстроился. – Он опять оглянулся и с подозрением посмотрел в сторону шкафа.

– Три сюртука, пятнадцать сорочек, больше там ничего нет. А что за слухи вы имеете и виду? – Разговор сделался мне неуловимо приятен, я решил совместить приятное с полезным, взял пилочку для ногтей и занялся левым мизинцем.

– Вы идете в гости к мадам Еве? – выдохнул старик.

– А вы хотите мне отсоветовать?

– Именно есть так. Поверьте пожилому человеку, которому не за что желать вам зла, – не надо вам к ней ходить.

– Отчего же?

Страдание выразилось в лице полнокровного старика, он перешел на шепот последней степени шершавости:

– Мне кое-что известно об этой госпоже. Она посещала наш город. Она снимала тот же дворец, что и в этот раз, и провела в Ильве около четырех месяцев. И знаете, почему должна была покинуть город?

Я махнул пилочкой: говорите уж.

– Поползли слухи.

– Так и знал.

– Поползли слухи, что она родственница того самого князя Влада. Знаменитого. Какая-то дальняя потомица. Родство якобы не самое прямое, но безусловно достоверное.

– И чем же родство это нехорошо, чем запятнал себя этот князь?

Мсье Саловон закрыл глаза. То, что он хотел сообщить, можно было проговорить только в темноте.

– Кровью.

Я внимательнейшим образом осмотрел свой мизинец и пришел к выводу – хорош! На очереди был ноготь безымянного.

– Знаете, если по этому принципу рассматривать…

– Вы не поняли главного.

– Ну, так скорее сообщите мне, что есть это главное. – Я начал нервничать и не считал нужным это скрывать.

– В истории края, граничащего с нашим княжеством, князь Влад известен как кровавый, страшный человек. Он известен под именем Дракулы.

Хозяин гостиницы потерял сознание от своей смелости и по чистой случайности остался стоять на ногах.

– Так бы сразу и сказали – Дракула! – с вызывающей (специально) громкостью произнес я. – А мадам Ева – родственница Дракулы?

– Умоляю, тише, вы меня можете убить этими словами.

– В самом деле, эту чушь лучше нести шепотом, – аффектированно прошептал я. С впечатлительным "трактирщиком" пора было кончать. – Вы что же, сами видели мадам Еву?

– Собственными глазами.

– В тот приезд?

– В тот, в тот. И, будучи довольно молодым человеком, пленился. Ходил по улицам без памяти чувств. Но, происходя из сословия… вы меня понимаете, не имея даже тени шансов…

– То есть как, – вскричал я, радуясь, что поймал его на очевидной глупости, – "будучи молодым человеком"?!

– Именно, мсье Пригожин, это было перед последней Русско-турецкой войной.

– Русско-турецкой?

– Да, в 1877 году. Она была прелестна. Я бы совсем сошел с ума, но меня отрезвили эти слухи. Они усилились, когда в Чаре нашли два мужских трупа с характерными ранками на шее и обескровленные совершенно.

Он надоел мне нестерпимо.

– О Балканы, Балканы! Так вы утверждаете, что мадам Ева была в 1877 году прелестной молодой женщиной? Лет двадцати – двадцати пяти?

– О, мсье Пригожин, была, была прелестной!

– Как же она должна выглядеть теперь, в году 1914-м?

Он замолк. Началась мучительная возня морщин на лбу. Старик был смущен, а я не желал быть великодушным.

– Мне довелось побеседовать с нею час примерно назад и видеть ее, стало быть, своими собственными глазами. Она не юна уже. Вместе с тем я убежден, что если она и участвовала в той войне, то на стороне мокрых пеленок.

Саловон смотрел мимо меня. Надо признать, весьма тупо.

– Как хотите, дорогой мой, передо мною встает выбор: или верить вашим сбивчивым словам, или своим голубым глазам.

– Знаете, мсье Пригожин, вы не могли видеть мадам Еву. У меня есть сведения, что она еще не приехала. Ее ждут к вечеру, к самому приему.

– А с кем же я тогда разговаривал? От кого получил приглашение? – спросил я и, естественно, расхохотался.

И снова стук в дверь.

Нетерпеливый, даже наглый. Это не слуга.

Я вымолвил "войдите" уже ему в лицо. Высокому, плечистому, отчаянно усатому офицеру. Погоны, правда, отсутствовали, но китель не давал обмануться. Отставники часто шьют себе такие. Выправка соответствовала амуниции. Что немного портило его внешность, так это рваная и приблизительно сросшаяся ноздря. Рвать ноздри? Кажется, такого наказания давно нет нигде в Европе.

– Алекс Вольф, – представился он чуть-чуть угрожающе. Сзади на сапогах у него богато звякнуло. Шпоры по своей лихости годились в родственники усам.

– Пригожин.

– Являюсь вашим соотечественником, мсье. Ввиду этого обстоятельства позволил себе вот так, по-простому, с визитом.

– Вольф? – зевнул я – Соотечественник? Говорят, правда, что встречаются немцы, носящие фамилию, например, Иванов… Впрочем, есть у меня один знакомый немец по фамилии Вернер… – Я понял, что не знаю, к какой мысли хочу вывести эту речь, но гость, кажется, достаточно понял ее для того, чтобы оскорбиться. И за Вольфа, и за немцев. Он агрессивно подкрутил усы и расставил шпоры пошире.

– Вы, я вижу, позволяете себе насмехаться над вещами…

– Ни в коем случае. Ни, ни, ни! Я не желал вас обидеть. Весьма, весьма рад встретить здесь соотечественника.

Офицерский взор стал тусклее. Вольф сложил руки на груди и поднял бровь. И без того выразительную.

– Уверяю, – я улыбнулся, – очень, очень рад вас видеть.

Что-то подсказывало мне, что с этим господином лучше не ссориться. Тон мой был настолько примирителен, что даже заядлый бретер счел бы его достаточной сатисфакцией.

– Хорошо, тогда едемте обедать. У меня и лошади готовы. В венгерский трактир. Гуляшик, чардашик и несколько хороших мордашек. Устроим небольшой раскардашик.

Не сразу я нашелся, что ответить. Каков он – офицерский обед, я знал слишком хорошо. И в трое суток не уложиться.

– Вы отказываетесь? – зашевелились усы.

– Но я не одет.

– Жду за дверью, – обрадовался он, приняв мои слова за согласие.

– Может быть, вы подождете меня прямо в трактире? В венгерском.

– Что-о?

Он уже на меня кричит, подумалось с тоской.

– Я не могу допустить, чтобы вы заблудились в переулках этой дрянной столиченки. У меня дрожки. Или вы привыкли разъезжать в авто? Последний намек остался мне непонятен.

– Польщен вниманием вашим, однако ж окончание туалета хотел бы совершить в одиночестве.

На несколько секунд я остался один.

За это время нужно было решить, что предпринять, и понять, что, собственно, происходит.

Офицер вставал у меня поперек горла со своим обедом. Отказаться же после того, как выразил (не важно, что невольно) согласие ехать, – это поединок. Усач по виду стрелок не из последних. Все же как широко распространились русские по свету, нипочем не сыщешь свободного от соотечественника уголка!

– Вы готовы? – Нетерпение за дверью.

– Повязываю галстук.

Что ж, едем. Только ни в чем ему не противоречить. Странности начались, стоило нам выйти из трактира. Не оказалось заявленных дрожек. Их не украли, как я понял, господин офицер вплел их в приглашение для шика. Или был уверен, что приглашаемый откажется от венгерского обеда?

Гостиничный мальчишка быстро добыл нам экипаж.

Я поставил свою монмартрскую трость меж бежевых колен, опираясь рукою на нее, другой я придерживал опять-таки парижского сочинения цилиндр. Может статься, что во дворец придется отправиться прямо из офицерского раскардаша.

– Вы ведь недавно в здешних Палестинах, господин Пригожин?

– Недавно.

– Всякое место наскучивает рано или поздно. Маленькие городки имеют здесь преимущество перед парижами.

Я безропотно согласился и с этой неуловимо путаной фразой.

– Но у вас все впереди.

– Надеюсь, лишь то, что мне не вредно.

– Что вы имеете в виду? – ощутимо напрягся Вольф. – Что я хочу ввергнуть вас в неприятности?

Еле-еле я сумел успокоить его и положил себе впредь держаться еще осторожнее.

В трактире никто нас не ждал. Бродили меж пустыми столами скучные официанты. Место для румынского (в венгерских заведениях всегда играют румыны) оркестра безнадежно пустовало. Но стоило офицеру спросить "шикарный" обед, заведение стало оживать. Господин Вольф был сверхъестественно разборчив. Четыре скатерти заставил сменить. Закуски были все им возмущенно забракованы. Бледный, как мертвец (от злости), метрдотель велел принести новые. Они не были похвалены, но хотя бы допущены к столу. То же с винами. Местное ильванское (весьма недурное) он громко назвал помоями. Метрдотель покраснел и прикусил верхнюю губу. Остановился он на шато роз, шабли и мозельвейне. На мой взгляд, сопряжение этих напитков не обнаруживало тонкого вкуса. Однако бровь, которой я имел право повести, осталась на месте. Выпили тост первый. За государя императора, как и положено. Я это сделал внешне охотно, чем дал повод для офицерского удивления. Он полагал найти во мне либерала и задеть своими словами?

– И вы всерьез считаете, что правящий наш дом достоин того, чтобы за него пить?

– В том случае, если вы поднимаете тост за, – да! "Может, сделаться дипломатом?" – подумал я, мысленно любуясь хитроумием своего ответа.

Вольф мрачно наполнил бокалы. Происки на политические темы пришлось ему оставить, с какой стороны теперь зайдет?

– Но не кажется ли вам, господин соотечественник, что наш русский характер, в общем-то, дрянь и нас, русских, лучше за границу вообще не пускать? Ничему не научимся путному. Что поймем, то неправильно используем. А пуще всего способны лишь нахамить, как я давеча главному здешнему подавальщику. Возможность нахамить – лучшее утешение для души нашей.

– Я не вполне уяснил, в чем смысл тоста, прошу меня великодушно простить, мсье Вольф. – Тост простой. – Он поднял бокал с густо-красным напитком и прищурился так, будто был способен видеть сквозь такие препятствия.

– Выпьем, мсье путешественник, за то, чтобы никого из нас, ни одного русского хама и на пушечный выстрел не подпускать к Европе.

– Охотно, тем более, что я лично делом могу ответить на ваше мудрое предложение. Через неделю, самое большее – две имею отбыть в родные пенаты. И собираюсь впредь пребывать там безвыездно.

И я с наслаждением выпил.

Вольф только отхлебнул, изувеченная ноздря его дернулась.

– Но признайте, только честны будьте до конца, что Россия – непригодное место для житья. Пустейшее и грязнейшее. Моды – дичь! Дороги – канавы! Народишко – или раб, или бандит!

– С огромнейшим сожалением покидал я Париж, эту столицу просвещенного мира.

Соотечественник шумно втянул воздух, чтоб подпитать мыслительный пожар в своей голове.

– Откуда вы родом, господин Пригожин?

– Из Костромы.

– Подлейший город!

– Часть России, – равнодушно пожал я плечами и придвинул к себе блюдо с дунайскими креветками. Вольф вытащил салфетку из выреза жилета, несколько секунд мял ее, будто стараясь выдавить хоть немного яда для нового вопроса. Чтобы дать себе краткую передышку, я поднял бокал и предложил осушить его за родителей. Безобиднейший из предметов. Но с собеседником сделалось что-то страшное.

– Вы что, знакомы с моим родителем?

– Не имел ни чести, ни удовольствия.

– Так зачем его упомянули?

– Принято и приятно выпить за отцов наших.

– А откуда вы знаете, что он у меня вообще есть?

– Ежели он окончил дни свои, приношу вам глубочайшее соболезнование.

Вольф задумчиво прокашлялся.

– Вы, может быть, считаете моего родителя бездарным писателем?

– Ни в коем случае.

– Вы считаете, что у него безыдеоматический язык, что он пишет как бы на эсперанто?

– Нет, нет, нет!

– Тогда выпьем. Что вы можете обо мне знать? Ничего! Когда-нибудь узнаете. Если доживете.

– Прошу прощения, мсье Вольф, мы будем пить за здравие или все ж таки за упокой?

– Мой отец жив. Но Бог с ним.

– Бог, – безропотно согласился я.

– А кто ваш родитель?

– Увы, – я развел вилкой и ножом, – костромич.

– А по профессии?

– Архитектор.

– Вы небось считаете, что архитектура – это застывшая музыка и прочее?

– Нет, что вы, я ничего в архитектуре не понимаю и не считаю ее каким-то особенным занятием.

– Так зачем ваш отец ею занялся?

– Вообще-то он хотел по бочарной части… просто так получилось.

– Не хотите ли вы сказать…

Я блестяще справлялся со своей ролью, демонстрируемая мною изобретательность и изворотливость поражали меня самого. В течение получаса, в течение полутора часов я оставался неуязвим, я начал уже находить своеобразную приятность в моем состоянии, когда вдруг (абсолютно вдруг) обнаружил господина Вольфа схваченным обеими моими руками за горло, а в душе страшное, испепеляющее желание задушить его немедленно и окончательно. Наше немое (я даже хрипов не выпускал из его горла) объятие длилось достаточно долго для того, чтобы глаза соотечественника вылезли из орбит, кровь налила голову, а мы успели почти бесшумно переместиться из центра трактира к оркестровому возвышению. Вокруг нас собралась толпа причитающих слуг. Дунайские креветки щедро устилали наш путь.

Я что-то кричал.

Наконец тренированный оскорбитель, собравшись со всеми своими силами, одним отчаянным движением высвободился из смертельного ошейника и отшвырнул меня на несколько шагов. Сам он слепо рухнул в кресло, угодливо забежавшее ему за спину, а меня схватили за предплечья несколько десятков пальцев.

Лицо Вольфа было зверски искажено, колонии разноцветных пятен путешествовали по нему, усы были размазаны по щекам, рваная ноздря храпела, как атакующий эскадрон.

Я был убежден, что вложенных в его удушение усилий было более чем достаточно, чтобы прервать его земное существование, однако же негодяй был жив. И выглядел довольным.

– Дуэль завтра на рассвете, в парке за Стардвором.

Не помню, кто это сказал. Я или он.

Выйдя из трактира (все еще в сильнейшем возбуждении), я обнаружил, что уже решительно темнеет, – сколько же часов ушло на выслушивание оскорблений из усатой пасти этого сумасшедшего? Небось меня уже ждут. Я отправился по известному адресу.

Назад Дальше