Две любви - Кроуфорт Френсис Марион 12 стр.


Когда Бернар остался один вечером, то у него на сердце было очень тяжело, и он долго сидел перед своим дубовым столом при свете бронзового светильника в три рожка. Он поместился в главной комнате обители с крестообразным сводом и разделённой на две низкими круглыми арками, поддерживаемыми тонкими двойными колоннами с капителями, украшенными фантастической скульптурой. Самая меньшая часть комнаты, по другую сторону арки, образовывала альков, который вполне закрывался плотным занавесом; более пространная часть комнаты была вымощена. В одном из углов находилось низкое деревянное возвышение, на котором стояли тяжёлый, дубового дерева стол, а позади него резная скамья, приделанная к стене. На столе возле светильника лежал пюпитр, а над скамьёй была устроена большая полка, на которой находилось множество предметов: несколько бутылок чернил, горшочек с клеем для склеиванья листов пергамента и две или три голубые и белые кружки. Наполовину высохший букет дрока висел на гвозде, так же, как и соломенная шляпа с широкими полями и почерневшие чётки. По другую сторону стола, близ окна, стоял маленький сосуд со святой водой и кропилом. На стенах было развешано бельё с гербовыми лилиями, грубо вышитыми маленькими крестиками темно-красным шёлком. Свод комнаты был гладкий, белый, а пол покрыт соломой. Скамьи, почерневшие от времени, украшали амбразуры окон.

Аббат начал писать письмо, но перо лежало возле неоконченной страницы; он облокотился на пергамент, а его рука защищала глаза от слишком сильного освещения. С его лица исчез весь блеск; теперь оно было бледно, почти земляного цвета, в то время как его поза выражала изнеможение и усталость. Он сделал, чего от него требовали: зажёг минутную страсть, и было достаточно одного часа, чтобы видеть, насколько она не подчинялась его воле… Он вспомнил, как Пётр Отшельник довёл громадный авангард первого крестового похода до быстрого и несчастного истребления, прежде чем были организованы главные силы. Он довольно насмотрелся в этот день, чтобы чувствовать, насколько носится в воздухе угроза такого же несчастья, и ответственность за это падёт на него. Он не сожалел, что проповедовал такие идеи, но горевал, что согласился проповедовать их таким людям и в такой момент. Он начал излагать об этом и ещё о многом другом в письме к папе Евгению, но прежде чем написал с дюжину строк, перо выпало из его рук, и он принялся размышлять о своём бессилии удержать морской прилив, который начал выходить из берегов.

Внезапно послышались лёгкие шаги во внешнем зале, позади занавеса, но Бернар, поглощённый своими размышлениями, не слышал шума. Украшенная кольцами рука раздвинула густые складки занавеса, и самые прекрасные глаза в свете бросили любопытный взор на задумавшегося монаха.

– Вы один? – раздался голос королевы.

Не ожидая ответа, она вошла в комнату и остановилась возле возвышения, положив руку на стол с жестом, наполовину дружеским, наполовину молящим, как будто она продолжала опасаться, что обеспокоила его. Монах отнял свои прозрачные пальцы от глаз и поднял их на Элеонору, едва узнав её и не объясняя себе, зачем она пришла. Темно-коричневый плащ закрывал платье королевы, и только виднелся край рукава её алого платья, прикрывавшего лежавшую на столе руку. Её красновато-золотистые волосы падали тяжёлой волной и освещались пламенем светильника. Её глаза, упорно устремлённые на Бернара с вопросительным выражением, походили на глаза старого герцога Вильгельма, которого аббат из Клэрво довольно давно довёл до исповеди и покаяния, и он отправился от брачного алтаря своей внучки прямо в уединённый скит на одинокую смерть в горах Испании. Это были глаза, отражавшие неустрашимую смелость, а также нежность с добротой, но последнее свойство скрывалось за живой жгучей любовью к жизни, окружавшей королеву особенной атмосферой.

– Вы не говорите мне "добро пожаловать", – сказала она аббату, смотря ему прямо в лицо. – Неужели вы так углублены в ваше занятие, что не можете поговорить со мной? Уже давно мы не беседовали с вами.

Бернар приложил руку к глазам, как бы откидывая с глаз завесу.

– Я к услугам вашего величества, – отвечал он мягко.

Произнеся эти слова, он встал.

– Я ничего не прошу для меня, – возразила она, ставя ногу на возвышение и приближаясь к нему, – но я ходатайствую у вас кое о чем для других.

Бернар колебался, затем, опустив глаза, ответил:

– Золота и серебра у меня нет, но что имею, то им отдам.

– У меня есть золото и серебро, земли и корона, – ответила королева со странной улыбкой, наполовину легкомысленной, наполовину серьёзной, – но мне не хватает веры. У моего народа есть мечи и доспехи; он взял крест, чтобы придти на помощь своим братьям Святой Земли, но у него нет предводителя.

– А король, ваш супруг? – спросил суровым тоном Бернар.

Элеонора принялась смеяться несколько жестоким и презрительным смехом, как смеются над дурно понятым приказанием, как смеётся человек, потребовавший у своего слуги меч и получивший вместо него перо.

– Король? – воскликнула она улыбаясь. – Король! Неужели вы, обладающий достаточно большим умом, столь бедны здравым смыслом, что предполагаете его способным предводительствовать людьми и победить? Король – не предводитель воинов. Ах! Я предпочитаю видеть его раскачивающим кадильницей, следуя за ритмом ваших молитв, и распростёртым своим плоским лицом на ступенях алтаря, освящённых вашими шагами!

Королева смеялась, так как была в таком настроении, когда не уважают ни Бога, ни святых, ни человека. Бернар сначала принял суровый вид, но затем казался уязвлённым; наконец его взор наполнился состраданием. Он указал Элеоноре на сиденье у окна, около стола, а сам сел на своей резной скамье. Элеонора, заняв место, положила локти на стол, соединила свои красивые руки и подпёрла ими щеку, раздумывая, о чем она будет говорить. Идя к аббату, она не имела никакого определённого плана, но всегда любила разговаривать с ним, когда он был свободен, и забавлялась выражавшимся на его лице неожиданным удивлением, которого он не умел скрывать, когда её смелые слова оскорбляли его деликатную впечатлительность.

Это чрезвычайно сильное побуждение к юному и ребяческому равнодушию относительно последствий составляло корень её характера.

– Вы дурно судите о вашем муже, – сказал аббат, нервно и рассеянно постукивая по столу концами своих белых пальцев. – Те, кто не имеет другого правила, как только собственную волю, слишком поспешны в приговоре над теми, которые передаются воле Божьей.

– Если вы считаете короля орудием Божественного Провидения, – ответила Элеонора со злой усмешкой, – то нечего и говорить. Провидение, например, было разгневано на жителей Витри и выбрало короля Франции выразителем своего гнева. Король, как всегда повинующийся, поджёг церковь, истребил множество священников и около двухсот невинных, молившихся там. Это превосходно! Провидение успокоилось…

– Замолчите, государыня! – воскликнул Бернар, подымая свою худую руку умоляющим жестом. – Это была работа дьявола.

– Вы сказали мне, что я осуждаю кого-то, кто исполняет волю неба? – спросила она.

– Отправляясь в крестовый поход, он исполняет волю неба.

– Тогда мой муж работает для двух сторон: сегодня он служит Богу, а завтра он будет служить дьяволу, – заметила Элеонора, подняв свои тонко очерченные брови. – Разве нас не учит притча, что бывает с людьми, которые служат двум господам?

– Она применима к тем, которые пробуют служить им в одно время, – ответил аббат, перенося презрительный взгляд королевы со смелым спокойствием человека, уверенного в своём могуществе. – Вы знаете так же хорошо, как и я, что король дал клятву вести крестовый поход, как покаяние за то, что он сделал в Витри.

– Тогда это торг, вроде того, против которого вы проповедовали сегодня, – сказала она.

Королева ещё улыбнулась, но менее презрительно, так как считала свои аргументы столь же сильными, как и Бернара.

– Очень легко сражаться на словах, – сказал Бернар, – другое дело рассуждать, и совершенно иное дело убедить своих слушателей.

– Я не желаю в чем бы то ни было вас убеждать, – ответила Элеонора с коротким смехом. – Я предпочитаю, чтобы меня убедили.

Она посмотрела на него с минуту, затем повернула голову, все ещё смеясь с видом недовольства и скуки.

– Так вы без всякого убеждения только что взяли из моих рук крест? – спросил печальным тоном Бернар.

– Я это сделала в надежде добиться убеждения, – ответила Элеонора.

Бернар понял. Перед ним предстала проблема, величайшая из всех, которую язычество легко и ясно разрешило, но с которой безуспешно боролось христианство в тесных границах и лицом к лицу с постоянной большой опасностью. Эта задача – обращение к смирению великих, высоких и живых натур, честных и уверенных в себе.

Легко убедить калек, что мир находится в добродетели: больные и слабые скоро убеждаются, что вселенная – соблазнительная иллюзия сатаны, в которой нет доли для чистых и совершённых душой, но иное дело – трудное и великое – убедить сильного человека, что он грешит именно вследствие своей силы, и доказать женщине, что страсть – ничто в сравнении с небом. Лёгкое прикосновение любящей руки затемняет величие Божье в человеческом сердце.

Бернар видел перед собой олицетворение силы, молодости и красоты той, от которой должна была произойти целая линия королей, и которая блистала всеми качествами, добродетелями и недостатками детей, родившихся от неё: Ричарда Львиное Сердце, эгоистичного, безжалостного Иоанна, корыстолюбивого Эдуарда II и справедливого и мудрого Генриха III. Доброта одного, деспотизм другого, страсти всех в лице одного – все это протекало в крови молодой, сильной королевской расы.

– Вы не желаете убеждать других, но быть убеждённой, – сказал Бернар, – однако не в вашей природе склоняться перед чужим убеждением. Чего вы желаете от меня? Я могу проповедовать тем, кто хочет меня слушать, а не тем, кто приходит наблюдать меня и улыбаться на то, что я скажу, как будто я комедиант ярмарочного балагана. Зачем вы пришли сегодня сюда? Могу ли я дать вам веру, помазав бальзамом ваши ослепшие глаза? Могу ли я дать вам пояс целомудрия для сохранения добродетели, которой у вас нет? Могу ли я обещать Богу ваше раскаяние, когда вы улыбаетесь вашему будущему любовнику? Зачем вы пришли ко мне?

– Если бы я предполагала, что у вас есть досуг и место в церкви только для совершённых христиан, то не пришла бы к вам.

Она откинулась на скамью возле окна и сложила руки. Тонкая материя её плаща сложилась в прямые, строгие складки, представлявшие живой контраст с сиявшей красотой её лица. Шелковистые, прекрасно изогнутые брови придавали её глубокому взгляду жестокость, а губы были твёрды, как выточенный коралл.

Бернар снова посмотрел на неё долго и внимательно. Он понял, что все, перечувствованное ею в этот день, причинило ей тайное разочарование, и она пришла к нему, чтобы испытать умственное волнение, а не добиваться какого-либо утешения. Для него, отягчённого возвышенными идеями, внушёнными его миссией, было что-то неприятное в суетности этой женщины, или, вернее, в её цинизме. Для него крест означал страсти Христа, пролитие крови Христа – искупление человеческого рода. Для неё это был знак, украшение, предлог для пышного путешествия к святым местам с прекрасными дамами, которые изнеженно проживали бы в шёлковых палатках и носили бы великолепные наряды согласно капризной моде. Контраст был слишком силён и слишком тягостен. Элеонора и её придворные дамы с их капризами и фантазиями были бы безусловно не на месте в армии среди мужчин, преданных вере и сражающихся ради возвышенного принципа, ради победы одной расы над другой и ради всего, что религия сделала святым в самых святых местах.

Это было слишком. Глубоко разочарованный и опечаленный Бернар понурил голову и несколько приподнял руки, как бы желая покончить борьбу; потом он уронил их на колени с видом покорённого.

Увидя кажущееся отчаяние Бернара, Элеонора ощутила порочное чувство победы, то чувство, которое возмещает школьников за их невообразимые усилия досадить своему учителю, когда наконец им удавалось его оскорбить. В сущности это был пустяк, ребяческое желание раздражить и раздразнить монаха, так как прежде всего она была молода и весела, а окружавшие обязывали её снова приняться за веселье.

– Не следует относиться серьёзно ко всему, что я говорю, – заметила она внезапно со смехом, оскорбившим нервы монаха.

Он отвернулся, как будто ему было неприятно видеть лицо Элеоноры.

– Вышучивайте жизнь, – сказал он, – если хотите, вышучивайте смерть, если вы достаточно храбры, но, по крайней мере, будьте серьёзны в этом великом деле. Если вы решились следовать за королём с вашими дамами, тогда отправляйтесь с намерением делать добро, перевязывать раны сражающихся, ухаживать за больными, подкреплять слабых и подстрекать трусов вашим присутствием.

– А почему же не сражаться? – спросила королева, и в её глазах вспыхнуло пламя нового волнения. – Разве вы думаете, что я не могу вынести тяжести кольчуги или ездить верхом, управлять мечом, как многие двадцатилетние оруженосцы, которые бросаются сражаться в самую жаркую схватку? Если я и мои придворные дамы можем переносить усталость так же хорошо, как самый слабый мужчина в армии короля, рисковать нашей жизнью так же храбро и даже, может быть, отбивать атаку и наступать ради освобождения гроба Господня, – разве наши души не извлекут ничего доброго, потому что мы женщины?

Пока она говорила, её локоть лежал на столе, а маленькая сильная ручка энергично жестикулировала, прикасаясь к рукаву монаха. Воинственная кровь старого герцога текла в жилах королевы, и её голос раздавался, как труба сражения.

Бернар поднял голову и сказал:

– Если бы вы были всегда тем, какая вы в данный момент, и если бы в вашей свите была тысяча таких женщин, королю не требовалась бы другая армия, так как одна вы могли бы встретиться лицом к лицу с сельджуками.

– Как вы думаете, – ответила королева, – что если бы мне пришлось встретиться с ними, то моя храбрость растаяла бы в слезах, по-женски, подобно льду от горячего пара.

Она улыбнулась на этот раз нежно, так как была довольна словами монаха.

– Вам нечего бояться, – продолжала она, прежде чем он успел ответить, – мы будем вести себя не хуже мужчин, и есть пожилые мужчины, которые струсят скорее нас. Но если бы с нами был предводитель воинов, то я не боялась бы. Они сражались бы за короля и проливали бы кровь за Элеонору Гиеньскую, но перенесли бы десять смертей по приказанию…

Она остановилась и устремила глаза на Бернара.

– По чьему? – спросил он, ничего не подозревая.

– Бернара из Клэрво.

Последовало короткое молчание. Затем ясным голосом, раздавшимся издали, как бы во сне, аббат повторил своё собственное имя.

– Бернар из Клэрво… предводитель воинов?.. солдат?.. генерал?..

Он остановился, как бы советуясь с собой.

– Государыня, – сказал он наконец, – я ни генерал, ни солдат. Я монах и духовный человек, как Пётр Отшельник, но совсем не такой, каким он был в подобном деле… Я знаю границы моих сил. Я могу воодушевить людей, сражаться за великое дело, но я не могу вести их на смерть и погибель, как это делал Пётр. Есть особые люди на подобную роль, воспитанные, чтобы управлять мечом, я не умею управлять пером…

– Я не требую, – возразила королева, – чтобы вы руководили отчаянной атакой, ни чтобы вы оставались сидеть в вашей палатке, изучая план истребления укреплённых городов. Вы можете быть иначе нашим предводителем, так как тот, который руководит душами, приказывает телу и живёт в сердцах. Вот почему я умоляю вас идти с нами и помочь нам, так как в некоторых случаях меч стоить менее, чем сто слов, тогда как есть люди, простое слово которых заставляет всех, как одного, вынуть сразу сто мечей.

– Нет, государыня, – ответил аббат, и его тонкие губы сжимались после каждого слова с выражением непоколебимой решимости, – я не пойду с вами. Прежде всего я не способен быть предводителем армии, а затем потому, что я могу лучше употребить остаток моей жизни здесь, чем следуя за вами в лагерях. Наконец, я хотел бы, чтобы эта славная война велась медленно, серьёзно, а не лихорадочно, с безумным фанатизмом, ни тем более легко, как удовольствие и забава, ещё менее с эгоизмом и в надежде на выигрыш! Мои слова ни глубоки, ни учены, ни подобраны, я говорю, как мысли являются в моей голове. Но, благодаря небу, то, что я говорю, побуждает людей действовать скорее, чем они думали бы. Однако, не хорошо, чтобы они были очень взволнованы и возбуждены в продолжение долгой войны, из опасения, чтобы их пыл не погас, как искра, и силы их не упали сразу. Вам нужны не проповедник, а полководец, не слова, а действия. Вы отправляетесь, чтобы создать материал для истории, а не выслушивать проповеди.

– Тем не менее, – сказала королева, – вам следует отправиться с нами, так как, храбрость, которую вы вызвали, ослабеет в массе крестоносцев, наши действия будут слабы без энергии. Надо, чтобы вы отправились с нами.

– Я не могу, – ответил Бернар.

– Вы не можете? – спросила Элеонора. – Я повторяю вам, что это необходимо.

– Нет, государыня, нет.

Долго они оставались в молчании лицом к лицу: королева самонадеянная, дрожащая, решившаяся заставить его подчиниться своей воле; Бернар не менее упорный в своём решении, со всем пылом убеждения, какое он вносил во все вопросы суждения или политики.

– В случае несогласия кто нас примирит? – снова заговорила королева. – Если люди потеряют веру в дело, которое они хотят отстаивать, и сделаются алчными до дурных дел, могущих встретиться на пути, кто их исправит?

Аббат понурил голову с печальным видом и избегал встречаться глазами с королевой, так как чувствовал, что она права.

– Когда армия потеряла веру, – сказал он, – она уже побеждена. Когда Атлант наклонился, чтоб поднять золотые яблоки, то он погиб.

– Когда любовь умирает, – возразила королева, как бы комментируя, – презрение и ненависть занимают её место.

– Подобная любовь исходит из ада, – сказал Бернар, внезапно взглянув ей в лицо, так что она покраснела.

– Но, – возразила она с ненавистью, – это любовь мужа и жены.

Святой человек взглянул на неё ещё пристальнее и печальнее, так как знал, что она хочет этим сказать, и предвидел конец.

– Люцифер возмущается против закона, – сказал он.

– Меня это не удивляет, – возразила королева с жёстким смехом. – Он возмутился против брака. Любовь – настоящая вера… брак же – только догмат.

Она опять засмеялась.

Бернар почувствовал лёгкую дрожь, как будто он ощутил настоящую боль. Он знал Элеонору совсем ребёнком и, однако, никогда не мог привыкнуть к её грубым выражениям. Это был человек, легче оскорблявшийся в своей эстетической впечатлительности, чем обижавшийся на злобу мира, который он хорошо знал. Для него Бог был не только велик, но и прекрасен. Природа, как утверждали некоторые богословы, была жестока, дурна, ненавистна, но она никогда не была, по его мнению, груба и гнусна, и её красота трогала Бернара против его воли. Как в его глазах женщина могла быть виновна, и её грехи могли бы казаться ужасными, но все-таки она была женщина, создание хрупкое, изящное и нежное, даже в своей злобе. Но женщина, которая может говорить с такой горечью и грубостью о своём браке, поразила его, как очень дурное и горестное зрелище, как грубый, фальшивый звук, причинявший боль каждому нервному фибру тела.

Назад Дальше