Грот в Ущелье Женщин - Геннадий Ананьев 16 стр.


Дед Савелий тогда и спрашивает нас: как, дескать, обратно на шнеки, либо доставим треску пограничникам? Мясо-то, говорит, без нужды брать, варить его там негде, а рыба – в самый раз.

Вот и пошли. Еще десять бойцов с нами. Рыбу несем. Сухари. Патроны и гранаты. Дед Савелий впереди. Где покруче, да камней побольше, туда и ведет. На олешках, соображаю, ловчее бы, только где олешек возьмешь? И ползать олешка не может. Убьют еще олешку-то. Вот сами мы вместо олешек за спинами все тащим. Взопрели все, спасу нет. И курить дед Савелий не разрешал вовсе. Мы ему говорим, кто дым от трубки увидит? А он свое: нет и все тут.

На сопку выползли. Лежим под камнями, как пеструшки пугливые. Ночи ждем. А тогда день уходил. Колдунья Лоуха еще не совсем проглотила солнце. Побудет оно часа два в пасти у Лоухи, гляди, вырвется. Лежим мы тогда и думаем: пусть Лоуха сегодня осилит светило, подольше в пасти своей подержит.

Хотя я, слушая рассказ Игоря Игоревича, переживал, как мне казалось, то, что переживали тогда они – эти смелые люди, рисковавшие своими жизнями ради помощи совсем незнакомым бойцам, и хотя я, как мне казалось, волновался так же, как и они в тот день и в тот вечер (не могли же они пробираться по фашистскому тылу вот так же спокойно, как спокойно о том рассказывает Игорь Игоревич), но, несмотря на то, что я был во власти созданных самим же своих сложных чувств и переживаний, я не мог не удивиться, услышав о фантастических возможностях какой-то старухи Лоухи, которая так запросто берет и глотает солнце. Ожившая легенда седой старины? Но отчего имя колдуньи Игорь Игоревич произнес напевно, немного торжественно?

Позже, когда я прочитал "Калевалу", легенды и сказы о древней Кольской земле – Лапландии, полусказочной стране, полной чародейства, я узнал, что Лоухе – злой и властной колдунье, хозяйке Севера – под силу было только заколдовать солнце, застудить морозом воздух, но даже древние люди не осмеливались наделять Лоуху такими невероятными возможностями, как глотание солнца. Как же современный человек приписал ей то, что колдунье не было свойственно? Оттого, видно, что устный эпос, многовековой спутник саами, заглох в век цивилизации на Кольской земле, до книг же руки не доходили, да и были ли они вообще о прошлом? К тому же и понятие "не профессоры же мы" вполне прижилось, вот и наделяли старуху-колдунью тем качеством, какое не соответствовало представлениям древних предков. Но этот вывод я сделал много месяцев спустя. Сейчас же я с волнением слушал мерный рассказ Игоря Игоревича.

– Когда темно сделалось, поползли мы. Бросит фашист в небо огонь яркий – мы к камню прилипнем. Потом снова ползем. Ой, как медленно. Вот-вот злая Лоуха, думаем, выплюнет светило. Что тогда? Фашист кругом. Кто обратно шнеки отведет? Пропадут. Нам бы попроворней скрестись руками, да куда там. Олешку на рога петлю бросить – давай; белку в голову из карабина угодить – не промахнемся. А ползать обучения не проходили. Дед Савелий, он – мастак. Германскую прошел, на англичан, какие в Архангельске грабили, хаживал. Мы же как-никак – ползем, однако. Когда до середины сопки поднялись, дед Савелий нырнул за камень и шепчет: стой, дескать. Дальше коль двинемся, свои побьют.

Пополз один красноармеец. Мы ждем, сидим. Думка одна мучает: покурить бы. Только кто разрешит? Вот уж, надеемся, наверху никто мешать не станет. Даже дед Савелий не должен запретить. Только не так все вышло, не по думкам нашим. Пограничники больше нашего без курева. Табак у них совсем кончился. Все и отдали.

Патронам они ой как рады были. Совсем пустяк у них остался. Ровно разделили между собой. Еще, говорили, день или два продержаться смогли бы, а уж потом – штыки вперед. В рукопашную, говорили, осталось бы.

Когда совсем светло стало, Ивашка приловчился за камнем и смотрит вниз. Высунул голову фашист – Ивашка ему, как тюленю, пулю в голову. Другой высунулся – другому конец. Тут уж и я не утерпел. Так день и провел. Фашист мины в нас бросал, только все без пользы ему, а мы мимо не одной пули не пустили. Бойцы тоже приладились. Тоже ловко стреляли. Только беда: темнеть быстро стало, мы так думали. Тогда собрал командир всех пограничников и говорит: "Нас фашисты уже за бойцов не считают. Второй день в атаку не идут. Ждут, пока без пищи погибнем. Дождались, сукины дети! Сегодня будем прорываться. Не к фронту только. В тыл. Штабы и обозы погромим, тогда уж – к своим. – И нам приказывает: – Вы – обратно. К своим лодкам. Вам мясо и рыбу фронту доставлять нужно".

Дед Савелий турухтаниться стал, с вами, требует, пойдем, и все тут, только командир строгий попался. Сказал, как обрубил.

Потом узнали, когда другой раз на шнеках в Западную Лицу бегали, – погиб командир.

– Игорь Игоревич, а Конохова вы вместе с дедом Савелием спасли?

– Нет. Весна уже шла. Туманов ждали. Сбегали на шнеках на Рыбачий, отдали все, что припасли, идем обратно. Тут, как на грех, самолет фашистский. Пузом чуть на мачты не натыкается и все строчит и строчит из пулемета по шнекам. Деду Савелию тогда ногу – насквозь. Мне – плечо. Домой как-никак вернулись. Огорили дорогу. Дед потом разболелся. Не заживает рана, и все тут. На пятно мы без него бегали, тресочку, много ли мало, все же таскали. А на фронт везти как? Без кормщика боязно. И у меня плечо не в порядке еще. Поутопишь шнеки. На оленях договорились сбегать. К Лотте. Пограничники там фронт держали. Крепко держали. Когда мы туда добежали, там бой гремит. Лезет и лезет фашист. Нас командир просит, чтобы раненых к докторам везли, а когда обратно, то патроны и гранаты. День возим, другой возим. Одна упряжка совсем погибла. Мину задели олешки. Опасаемся, домой бежать не останется олешек, но людям помогать тоже нужно. Возим. Один раз думали, совсем уж конец пришел. Лазарет почти рядом уже, сейчас, думаем, раненых отдадим докторам, и полегчает, радуемся, бойцам. Откуда ни возьмись – фашисты. Финские солдаты. Трудно их как-то называли.

– Щюцкоровцы?

– Они-они. Олешков, которые впереди нарты тянули, они сразу побили. Раненых двоих порешили. А наших – никого. Всех мы их побили. Раненые тоже нам помогали.

Так просто, так буднично. А я представил себе тот короткий и, наверняка, жестокий бой в густом лесу; представил, как сдернули оленеводы с плеч карабины, как раненые, превозмогая боль, пересиливая немощь, вскидывали автоматы и стреляли-стреляли, поморы же, неспешно выбирая цели, били без промаха. В голову. Спасли раненых, спасли полевой госпиталь от налета прорвавшихся в тыл щюцкоровцев.

– Наградили за тот бой? За тот подвиг?

– Ордена дали. Зачем только говоришь – подвиг? Своя жизнь дорогая. Пусть враг, как волк лютый, гибнет. Так думали. Бойцов беспомощных спасать, думали, надо. Людей от зверя поганого уберечь – разве подвиг? По-другому никак нельзя поступить. Никак. Если по-другому, тогда зачем себя человеком называть?!

Игорь Игоревич даже приподнялся на руках и недовольно посмотрел на меня. Потом вновь лег на совик и проговорил философски:

– Герой, он тогда герой, если за весь народ стоит. Когда человек за человека стоит – так всегда надо. Так всегда правильно. Когда это человек забывает – он плохой человек. Тундра такого человека не похвалит. Пастухи саами у камелька сказ не скажут ему, в тупу спать не пустят. Говорить станут с ним, если только нужда заставит.

Вот это монолог. Не тут ли собака зарыта. Не обвиняют ли они меня в каком-то свершенном мною зле? Я за собой ничего подобного не числил, поэтому вполне согласился с Шушуновым:

– Это очень верно.

– Говорить: правильно – хорошо. Делать правильно – вот тогда совсем хорошо, – так же недовольно продолжил Игорь Игоревич. – И дед Савелий, думаешь, подвиг совершил? Верно, не убег к берегу, когда корабль в торпеду ударил, а туда погреб. За острова бы ему бежать быстрей, подводная лодка фашиста – вот она. Рядом. Только не побег дед Савелий. Не побег. Туда, где люди, погреб. Спасать их. А рана не совсем еще прошла. Люди беду терпели, как не поможешь. Ты сам бы за остров убежал бы? – вопросом закончил он рассказ, потом, сердито попыхтев трубкой, ответил сам себе: – Может, убежал бы. А дед Савелий – не убежал. Иван Иванович – не убежал бы. Полосухин капитан – не убежал бы. А ты? Ты – не знаю.

Я даже присвистнул от неожиданной концовки рассказа. И пот меня прошиб. Вроде никогда не считал себя способным на подлость, они же, совсем не знающие меня люди, в чем-то меня обвиняют, не доверяют мне. Все, конечно, связано с Полосухиным. Но что сделал я не так? Нужно выяснить. На деликатность стоит махнуть рукой. Что я и сделал. Спросил прямо:

– Отчего такая сомнительная оценка моих качеств?

– На заставу сегодня рейсовым комиссия приезжает, а ты – здесь. Сбежал, похоже. Так думают пастухи.

Вот оно что… Полегчало на душе. Я даже улыбнулся. И попросил Игоря Игоревича:

– Ловить уже можно оленей? Подкрепились? Если можно, давайте вернемся на заставу. Сейчас. Сразу.

– Не знал, выходит? – спросил скорее себя, чем меня, Игорь Игоревич, затем буркнул зло: – У! Ивашка! – И ко мне, уже мягче: – Сейчас нельзя. Не добегут олешки. Завтра побежим.

Много воды до завтра утечет. Какое-то мнение сложится у комиссии. А Полосухин-то, Полосухин! Жесток к себе. Ишь, как все повернул: для себя, для своей совести он сделал вывод, а что скажут другие, ему вовсе безразлично. Прав ли он? Ответить на этот вопрос вот так, сразу, можно ли? А ехать нужно непременно ему на выручку. Наломать он может дров, озлобить членов комиссии. Только вот с шарами как?

Шушунов сразу же развеял мои сомнения.

– Пастухи найдут шарики и привезут на заставу. Они так сказали.

Тогда-то что? Приказ будет выполнен, а это – главное.

Глава десятая

Комиссия

– Рейсовый – на рейде, – доложил дежурный по заставе сержант Фирсанов капитану Полосухину, тот глянул на часы и приказал:

– Боевой расчет по распорядку. После боевого Ногайцева и Яркина – на катер.

Фирсанов не сказал: "Есть", не вышел из канцелярии. Вся его представительная фигура, казалось, выражала недоумение. Фирсанов и в самом деле не понимал, чем вызвано такое решение. Ведь можно же сейчас, на двадцать минут раньше, провести боевой расчет и поскорее выехать за комиссией. Себе же начальник заставы делает хуже. Возьмут, да и обидятся отрядные офицеры на задержку со встречей, а зачем это?

– Товарищ капитан, разрешите сейчас построить? Личный состав готов.

Сержант говорил как всегда размеренно, в голосе его улавливались покровительственные нотки.

– Спасибо, – поблагодарил вовсе не по-уставному Полосухин сержанта и за совет, и за добрую весть о том, что солдаты сами спешат на боевой расчет, и, значит, не безразличен им он, начальник заставы. – Спасибо… Только не стоит ломать распорядок дня. Не стоит. В девятнадцать ноль-ноль. Ясно?

– Так точно!

Полосухин готов был выйти из канцелярии вслед за сержантом и низко поклониться своим подчиненным. Сколько лет он уже на этой заставе, и ни разу не был нарушен один из самых традиционных ритуалов, какие существуют в пограничных войсках. В девятнадцать часов, какая бы сложная обстановка ни была на участке, все, кто оставался на заставе, ни минутой позже, ни минутой раньше, выстраивались на боевой расчет. И это для пограничников привычно, как привычен воздух. И вдруг – такое предложение. Совершенно необычное. Начать сутки на целых двадцать минут раньше. Кто первый высказал ее? Ногайцев? Гранский? После двухчасового прополаскивания соленой водой он, похоже, изменяться начал.

Полосухин ошибался по поводу Гранского. Когда Фирсанов вышел из канцелярии, его спросили сразу несколько человек:

– Ну что?

– По распорядку, – ответил Фирсанов и посмотрел на часы. – Через восемнадцать минут.

– Рисуется, – буркнул Гранский и прошагал в спальню.

– Злыдень! – зло бросил ему вслед Кирилюк. – За чуприну оттаскать бы…

– Не помешало бы, – поддержали Кирилюка несколько солдат, но Фирсанов, подняв руку, властно оборвал:

– Не туда гребете. Застава – не улица!

Солдаты промолчали. Все знали, что такое застава, все знали устав, все присягали – все всё понимали, но у многих сейчас чесались кулаки. Пограничники оценили по достоинству решение капитана Полосухина. Но разговора об этом больше не вели. Кто вышел покурить, кто сел "забивать козла", а минуты за две-три до урочного времени все вновь собрались в коридоре-дежурке. Даже Гранский вышел из спальни, не ожидая команды дежурного.

Дальше все шло, как положено идти на пограничной заставе. Подтянутый строй, замерший по стойке "смирно". Доклад дежурного, намного бодрей, чем после трагедии и до испытания штормом, и привычное приветствие:

– Здравствуйте, товарищи пограничники!

Ответ заученным хором. Только нынче прозвучало приветствие даже бодрее вчерашнего. И потеплело на душе у Полосухина. Расправились суровые складки на переносице. Взгляд потеплел.

И дальше все шло своим привычным порядком: коротко подведены итоги службы, рассказана оперативная обстановка на участке заставы, объявлено время выходов пограничных нарядов.

Гранский получил выходной.

– Вопросы есть? – заключил, как обычно, боевой расчет Полосухин.

– Разрешите сходить в магазин? – попросил Гранский. – Пасту зубную, мыло и сигареты купить.

– Разрешаю.

Знал Полосухин, что завмаг вряд ли теперь откроет магазин. Она уже наверняка на причале. Обязательно пойдет на портопунктовской доре к рейсовому – вдруг товар какой из рыбкоопа пришел? Но возражать Гранскому капитан не стал. Пусть идет. Скорее всего, Надю хочет повидать. Пусть.

Вышли они с заставы вместе: Полосухин, Ногайцев, Яркин и Гранский. Вернулся же Гранский обратно, когда члены комиссии уже поужинали и поговорили с несколькими солдатами, принимавшими участие в поиске Полосухина и Силаева. Вернулся он подавленный. Разговора с Надей, такого, о котором думал Гранский, не получилось. Он долго отчего-то не решался зайти в дом Мызниковых, уходил то к магазину, который и впрямь был закрыт, и снова возвращался; то совсем уже непонятно направлялся к клубу, хотя точно знал, что тот закрыт; то долго стоял на окраине становища и смотрел на сопки, словно никогда прежде их не видел и вот теперь залюбовался их хаотичной дикостью, – на самом деле его душила обида на Надю. Мысленно он вел диалог с девушкой, приводил убедительные аргументы, доказывал, что не женатого капитана нужно любить, а его – Гранского. Он уже основательно продрог, а все не мог пересилить ни обиду, ни робость, и, возможно, он так и не решился бы перешагнуть порога Надиного дома, ушел бы, так и не увидев ее, не поговорив с ней; но Надя сама вышла к нему. В домашнем халате. Только накинула на плечи пуховый платок

– Здравствуй, Павел. Дедушка смотрит в окно и удивляется: у дома кружится, а не заходит.

– Я к тебе.

– Догадалась. Не понимаю только: боязно, что укушу? – спросила она и рассмеялась.

– Зачем ты так? – упрекнул ее Гранский. – Ты же знаешь…

– Не нужно, Павел. Не нужно, – прервала его Надя. – Ты хороший парень. Хороший. Может быть, я и привыкла бы к тебе. Может быть. Не обижайся на меня. Хочешь, пойдем чаю попьем. Ты же озяб.

Те слова, которые Гранский старательно припасал для разговора с Надей, куда-то вмиг подевались. Мягкий голос, смущенная улыбка, улыбка человека, который знает, что делает больно другому, но ничего не в состоянии изменить, и такой же смущенно-виноватый взгляд голубых с поволокой глаз – эта милая искренность была такой естественной, нисколько не наигранной, что буквально обезоруживала. Слова любви ей не нужны, слова упрека – тем более.

– Я пойду, – только и нашелся ответить Гранский.

Обмякшей походкой он, как подневольный, зашагал мимо заборов с густо утыканными тресковыми головами, не замечая ни заборов, ни безобразно оскалившихся рыбьих морд, – он ждал, что Надя окликнет его, оттого шел медленно, но остановиться и оглянуться не хотел.

На заставе с ним никто не заговорил. Или почувствовали солдаты, что ему сейчас не до разговоров, или не прошла еще у них обида на ту реплику перед боевым расчетом, а может, оттого, что все сейчас были взбудоражены – те, кто побывал в канцелярии, вновь осмысливали, что там говорили, те, кто ждал вызова, обдумывали, что сказать комиссии. Гранский прошел в столовую, но не спросил привычно: "Кормить будешь?", а сел молча за столик, где лежали шахматы и домино, и бездумно уставился на стенд отличников службы и учебы. Ничего не видел он на стенде. И себя тоже. Он видел голубые с поволокой глаза, а в его ушах беспрестанно, словно старая заигранная пластинка, звучало: "Ты хороший… Не обижайся на меня".

– Гранский, в канцелярию, – донеслось откуда-то издали, не из мира сего, а из неосязаемости, и вновь включилась заигранная патефонная пластинка.

– В канцелярию, Гранский!

Это уже совсем близко. И даже сердито. И голос знакомый – голос дежурного по заставе сержанта Фирсанова. Даже рука его на плечо легла.

– Иди поскорей. Ждут тебя, – уже спокойно проговорил Фирсанов и добавил понятливо: – Все перемелется. Мука будет. А сейчас – иди.

Да, его ждали. С ним хотели говорить прежде всего и даже спросили у Полосухина еще на катере, не в наряде ли он.

– Выходной я ему дал. Вернется из магазина – в вашем распоряжении.

Гранский первым из пограничников, вслед за дедом Савелием, оказался возле Полосухина и Силаева, потому его рассказ для комиссии был весьма важен.

Привычно расправив гимнастерку под ремнем, Гранский вошел в канцелярию и доложил:

– Ефрейтор Гранский по вашему приказанию прибыл.

Он знал их всех, членов комиссии. Офицеры эти не единожды посещали заставу. С подполковником Сыроваткиным, помощником начальника штаба отряда, полным, но весьма подвижным человеком, который сейчас сидел за столом Полосухина, Гранский даже ходил в наряд. Оценил тогда ефрейтор и выносливость этого на вид тучного офицера, и его знание участка. И с майором Балясиным, офицером службы, еще молодым и сухопарым, Гранский тоже ходил в наряд. Майору приходилось больше рассказывать – с сухопутья недавно, вот и не излечился еще от "почемучей" болезни. Подполковник Гарш, сидевший за столом Боканова, когда прежде приезжал на заставу, прочитывал всегда две-три лекции, проводил комсомольские собрания, беседовал и с передовиками, и с отстающими, выпускал вместе с заставской редколлегией стенную газету – делал все неторопливо, но основательно. Он оставлял впечатление много знающего и не меньше умеющего человека.

"Они разберутся", – подумал Гранский, ожидая вопросов.

Отвечать начал подробно, стараясь вроде бы припомнить каждую деталь, и оттого ответы его были неторопливыми и, казалось, бесстрастными.

Да, он взял немного правее указанного ему маршрута. Почему? Когда ветер бьет в бок, невольно, сопротивляясь его силе, человек отклоняется в сторону ветра. Читал об этом в книгах еще до армии, а здесь, на Севере, совершенно в этом убедился. Пощупал, как хохол из поговорки, руками.

Назад Дальше