Что море штормит, я понял, еще когда стоял перед строем не совсем пробудившихся солдат, слышал его монотонный, приглушенный расстоянием и оттого кажущийся добродушным шум; но не верил обманчивому добродушию и представлял себе, как рыболовецкие траулеры и даже средние транспортные суда спешат укрыться от ветра и волн за острова, либо в удобные губы, и только океанские громадины продолжают идти намеченным курсом, пропарывая встречные волны, но и они вынужденно сбавляют скорость – если море штормит, неуютно на нем чувствуют себя корабли. Но одно дело знать, что на море шторм, другое дело видеть самому, как волны грызут обледеневший причал, сердито бодают гранитные утесы, темневшие справа от пирса. Разница большая даже для человека, начавшего только что познавать море. И я невольно ежился.
Корабль все не подходил. Я уже начал сомневаться, придет ли он вообще в такой шторм, и все чаще стал погладывать на дорогу, идущую от военного городка: не появится ли на ней посыльный, чтобы вернуть меня в теплую казарму переждать шторм; но посыльный не показывался, и я вынужден был ходить по скользкому пирсу или делать короткие пробежки по берегу, чтобы согреться. Но те пробежки помогали мало. Бегай не бегай – полушубка из шинели не получится. Проку от нее на холодном ветру мало. Насквозь продувает.
Обзывал я себя олухом царя небесного за то, что надел сапоги, подумав, что на корабле сухо и жарко. Мог бы переобуться потом, в каюте. И вот теперь расплачивался за свое легкомыслие – то ходил, то бегал, то приплясывал и хлопал по бокам руками. Вернуться в городок, однако, не решался.
Часы показывали одиннадцать, а это значит, скоро мрак полярной ночи перейдет в сумерки и тогда нелегко будет увидеть ни ходовые огни корабля, ни сам корабль – все сольется, растворится в той серости, и выползет из нее "охотник", когда до берега останется лишь рукой подать.
Так оно и получилось. Полярная ночь уступила место серому полярному дню, ветер начал немного утихать, волны поубавились, и в серости полярного зимнего дня все кругом казалось серым, размытым, невзрачным; даже гранитные утесы, которые здесь называют быками, – они и впрямь похожи на склоненные к земле твердолобые головы свирепых быков – сейчас выглядели не так угрюмо, словно набросили на них вуалевую накидку; и вот в это самое неподходящее время появился "охотник", такой же, как все вокруг, серый, размягченный, похожий на призрак. Он то проваливался между волнами, то повисал на пенистом гребне, чтобы через мгновение вновь скользнуть вниз.
"Рискует Конохов, – с уважением подумал я о командире корабля. – Не каждый отважится в такой шторм идти в море. Добровольно, наверное, вызвался?"
Корабль вынырнул почти рядом, и я услышал задорный голос Конохова, усиленный мегафоном:
– Швартоваться, пехота-кавалерия, не будем. Как подойдем к пирсу, прыгай.
Все, конечно, верно. Прыгать придется. Но это же не в седло на полном скаку. Причал, как каток. Особенно у края. Подошвы же хромовых сапог, естественно, без шипов. Да и чемодан фибровый битком набит. Тяжелющий. Одно неверное движение и… вон та волна укроет белой периной, вместо савана.
Палуба корабля тоже обледенелая. Ни один здравомыслящий человек не захотел бы оказаться на моем месте. А я вот жду почти спокойно, когда судьба решит, что со мной сделать. Ветер треплет полы шинели, волны плюются, сапоги из глянцевых превратились в пегие – вроде бы мне все до лампочки. Спокоен внешне. Иначе моряки подумают, что трушу.
Но вот отлегло от сердца: на палубе появились матросы с причальными баграми.
"Схвачусь за багор и – на палубе, – обрадовался, но тут же подумал о чемодане: – С ним как?"
Корабль еще метра два не дошел до причала, а один из матросов крикнул:
– Товарищ старший лейтенант, бросайте чемодан!
Я поднял его двумя руками и толкнул со всей слой на приближавшуюся палубу, и хотя расстояние было совсем маленькое, чемодан все же едва долетел – он упал на леерную стойку, и если бы хоть чуточку промедлил матрос, нырнул бы в пучину; но матрос ловко подхватил его.
Раскачать бы чемодан одной рукой и кинуть. Хорошие мысли, однако, приходят в основном, когда они уже не нужны. Да и до хороших ли мыслей мне было тогда? Толкнув чемодан, я почувствовал, как ноги мои скользят по льду причала, я начал ловить воздух руками, но в это время справа и слева от меня мелькнули, как копья рыцарей серые багры. Вцепившись в них, я перелетел волну, вздыбившуюся между кораблем и причалом, и чудом, как мне показалось, очутился на палубе – матросы подхватили меня под руки, чтобы, если поскользнусь, не оказался бы за бортом. Сами же они стояли на палубе твердо, словно вросли в нее корнями.
А корабль уже пятился. Он так и не коснулся причала, прищемил волну и – отошел. Так тонко рассчитал Конохов. Я смотрел на удалявшийся причал, на волны, тяжело бившиеся о бетон, и с запоздалым страхом думал о том, что произошло бы, подойди корабль еще чуточку ближе, вовсе забыв, что меня все еще поддерживают матросы и что нужно поскорей уходить со скользкой, неуютной палубы.
Так и не отпустили меня матросы, поддерживали, как немощного старца, пока не перешагнул я порога и не оказался в узком коридорчике.
– Командир приказал проводить вас в каюту врача, – встретил меня приветливым приглашением вестовой.
Глядел я на этого молодцеватого парня в ладно сидевшей на нем безукоризненно отутюженной форме, и чувство полного покоя моментально оттеснило тревожность и неуверенность. Удивительно далеким показалось только что пережитое – я бодро зашагал за вестовым.
Каюта, в которую привел меня вестовой, была совсем крохотной, с маленьким, словно игрушечным, диванчиком, возле которого плотно был прикручен к полу розовый полированный столик. Над ним – такая же розовая полочка с книгами. Воздух сухой, непривычно теплый. Жаркий, можно сказать. Вестовой радушно, как добрый хозяин, пригласил располагаться и попросил разрешения выйти.
Оставшись один, я вдруг представил, что думают обо мне матросы. Признаться, тоскливо стало на душе. Я почувствовал необычную для себя вялость и безвольно опустился на диванчик. Стыд за свою неловкость угнетал меня.
А может, разморило тепло?
Довольно долго сидел я на диванчике, все хотел подняться, снять шапку и шинель, переставить стоявший у двери чемодан к переборке, но вместо того незаметно для себя стал засыпать, но тут же встрепенулся, открыв глаза, – куда девалась вялость, мысли тревожные, волнующие вновь зароились в голове: что все же произошло на заставе? Конохов же, который многое, наверное, мог прояснить, не спешил покинуть мостик, поэтому нужно идти к нему. Я встал, снял и повесил на вешалку шинель и шапку, открыл чемодан, чтобы достать щетку и навести глянец на сапоги, и в этот самый момент в дверь каюты настойчиво постучали, и тут же она распахнулась. В каюту энергично вошел Конохов и, разглаживая свою бороду, спросил задорно:
– Как, пехота-кавалерия, травить не начало еще?
– Вряд ли будет. Я на кораблях пустыни много ездил. На верблюдах.
– Ну, герой, пехота-кавалерия! – воскликнул он восторженно и, почти не изменяя тона, сказал совсем о другом: – Путь далекий, в шахматы теперь уж выберем время.
Мене были неприятны и энергичная веселость Конохова, и его вопросы. Я сказал с обидой:
– До игры ли? Надеялся я, что о заставе расскажите, а вы…
Конохов посерьезнел. Нахмурился. Разгладив бороду, вздохнул:
– Боевых товарищей терять всегда, старшой, больно. Я-то знаю. И стылую землю долбил для могил и к ногам колосники привязывал. Поверь мне, такое легко не делается. И все же – живой о живом должен думать. Ну, это – к слову. А на заставе? Трудно тебе, пехота-кавалерия, придется. Во всем винят начальника заставы. Только так ли это? Не уважаю я его – занозистый. Рубить с плеча, пехота-кавалерия, при том при всем не советую: разберись. Для себя разберись. А вот сушить весла, никак не советую. Не поймут тебя. Здесь, старшой, студеные края. Если невыверенным курсом идти, в торосах застрять можно.
– Зачем же так?! Я же – пограничник!
– Верно, старшой, – согласно кивнув, сказал Конохов. – Только я о мелкой сделке с совестью. Она возможна, старшой. Одно твое слово, и должность начальника заставы…
– Товарищ капитан третьего ранга!
– Не будем, пехота-кавалерия, раньше времени на абордаж кидаться, – спокойно остановил мою вспышку Конохов и, погладив бороду, будто ничего не случилось продолжил: – А теперь так: спать до обеда. Врач в отпуске, каюта в твоем распоряжении.
Повернулся и вышел.
"Бестактный себялюб, – осудил его предостережение я. – Отрастил бороду, как у адмирала Нахимова, и думает, что имеет право учить! Не слишком ли большими полномочиями наделил себя?! А обращается как: пехота-кавалерия. Не пыли, дескать, сапогами, клеши улицу метут. Морчванство!"
А тут еще и корабль хуже верблюда. Так и холодеет все внутри, когда он носом с волны падает… На палубу бы сейчас. Подставить лицо ветру и холодным соленым брызгам, но я знал, что во время шторма на палубу без необходимости не выходят даже сами матросы. В каюте, однако, я оставаться не мог. Решил поэтому подняться на мостик.
"Если Конохов там, договорим о чести офицера".
Конохов был на мостике. Увидев меня, приветливо улыбнулся и спросил весело:
– Что, пехота-кавалерия, не спится? – и, не ожидая ответа, пригласил радушно: – Давай сюда, ко мне. Смотри, море какое! Люблю, когда оно бесится. А когда по сонному идешь, самому спать хочется.
Странный человек: смотрит в глаза открыто, весело, словно бы не произошло никакой размолвки. Рисуется? Не похоже.
Конохов продолжал:
– Ишь, как сердится. Ничего, ничего, скоро утихнет, – и пояснил: – Чайка на воду села, а это – точней барометра.
Я уже читал и даже успел услышать, что поморы точно определяют погоду по поведению чаек, кайр, гаг и других водоплавающих, поэтому не удивился сообщению Конохова, а стал смотреть на море, надеясь увидеть чаек на гребне бурливой волны.
Море походило на кипящий малахит. Зеленые волны с белыми, коричневыми и даже красными прожилками, казалось, выворачивались наизнанку, стараясь больней хлестнуть корабль, а побитый, затянуть его в свой водоворот. Особенно потрясающей и в то же время жуткой была картина, когда острый нос "охотника" пропарывал очередную волну кипящего малахита.
И вдруг, хотя я искал взглядом чаек, увидел их неожиданно с левого борта. Десяток моевок, то подхлестнутые пенным гребешком волны, подпрыгивали серыми мячиками, то скатывались по крутому гребню в провал. Вот-вот захлестнет их следующая волна, но чайки спокойно дожидались, пока их поднимет на гребень, и тогда подпрыгивали, словно серые мячики.
Что привело их сюда, за несколько миль от берега? Какая сила держит на волне? Никакой рыбы они здесь не поймают. Не для того ли, чтобы дать нам знать, чтобы мы крепились в надежде, что ветер скоро утихнет и уляжется волна? Сколько еще непонятного и непознанного в таинственной природе? Пути ее поистине неисповедимы…
Мне расхотелось объясняться с Коноховым. Нелепым и мелочным выглядел бы такой разговор. Иные мысли были в голове, иные слова готовы сорваться с языка: так же упорно следует делать свое дело, невзирая на житейские волны, пусть даже вот такие кипящие, пенные. Но и этого я не сказал Конохову. Молча любовался чайками и морем.
К обеду, когда серость зимнего дня сгустилась до ваксовой черноты, ветер и в самом деле утих, но море не успокоилось. Где-то там, за Нордкапом, продолжал, похоже, бушевать шторм, и тягучая зыбь продолжала горбить потемневшее море. Корабль ритмично, словно маятник, то поднимался вверх, то скатывался с гребня в преисподнюю, и эта медленная однообразная качка утомляла и раздражала. Правы моряки: рябь переносить труднее, чем крутую волну. Меня начало поташнивать, и я едва справлялся с сонливостью. Я уже пожалел, что согласился сыграть с Коноховым после обеда партию-две в шахматы. Подумал даже незаметно сделать ошибочный ход, чтобы поскорее закончить партию.
А Конохов словно не замечал моего гнусного состояния, задиристо подхваливал:
– Молодцом, пехота-кавалерия! Даже иному моряку зыбь не по нутру, а ты – героем держишься!
В глазах же лукавинка. Знай поглаживает свою черную с серебристыми прожилками седины бороду. Всякая охота "зевнуть" отпадает. Позиция у меня все лучше и лучше. Еще два-три хода, и ничем не отразить атаку на королевском фланге. Офицеры корабля, ссылаясь на срочные дела, покидают кают-компанию, чтобы не быть свидетелем поражения комадира. Деликатный народ.
Одни, однако, мы были недолго. Вскоре вернулся старпом капитан-лейтенант Царевский, красавчик-щеголь с аккуратными усиками. Доложил Конохову:
– Товарищ командир, акустики цель засекли. Прямо по курсу.
– В дрейф, – приказал Конохов. – Подождем.
Сделав очередной ход, проговорил весело:
– Вот теперь, пехота-кавалерия, держись!
Удержишься тут, когда не только ухает корабль с крутого наката вниз, но и кренится то на правый, то на левый борт. Через два хода я уже "зевнул" королеву и сдался.
– Играчишка! – самодовольно оценил мои шахматные способности Конохов и, разглаживая поочередно правую и левую ветви бороды, принялся расставлять фигуры для новой партии, но я отказался и вышел на палубу.
"Ишь, как разыграли. По сценарию. А то командир, не дай бог, проиграет. И потом, что это за кавалерия такая, которая не травит".
Промерз я основательно, но уйти с палубы не решался, чувствуя, что стоит попасть в сухое тепло каюты, и эта противная качка доконает меня, вывернет наизнанку. Я не знал, что мне делать, и все сильнее злился на Конохова, на всех моряков, которые, как я думал в тот момент, ради своего престижа могут не посчитаться ни с чем. Мною овладело отчаяние от одиночества на многолюдном корабле, от непроглядной темноты, от качки, которая не прекращалась ни на минуту – мне хотелось крикнуть, чтобы принесли хотя бы шинель, но я сдерживался, продолжая дрожать от холода.
Вдруг зажглись ходовые огни, корабль вздрогнул, затем как будто напружинился, пропорол крутую зыбь и начал набирать скорость. Я вздохнул с облегчением, повернулся к двери, но она отворилась, и вестовой, элегантно козырнув, доложил приветливо:
– Командир приглашает в кают-компанию к чаю.
"Идите вы со своим командиром!" – едва не вырвалось у меня, но я вовремя спохватился: зачем срывать обиду на матросе, который выполняет приказ со всем старанием. А вот Конохову нужно будет сказать, что я о нем думал все то время, пока стоял у леера, сбить с него морскую спесь. Но я не хотел сейчас даже слышать задорный голос Конохова, видеть его ухоженную бороду, полные розовые руки – я решил пойти в отведенную мне каюту и лечь спать. Я уже шагнул в полумрак узкого коридора, и тут, совершенно непроизвольно, будто что-то во мне вскипело.
"О чем думаю?! О чем! А что на заставе случилось непоправимое, совсем забыл!"
Я достал платочек, вытер покрывшийся испариной лоб и направился в кают-компанию.
Глава вторая
Корабль трепало. Иногда он гулко вздрагивал, словно ударялся бортом о что-то твердое. Я смотрел в черный провал иллюминатора, пытаясь понять, где мы находимся. Я считал, судя по льдинам, с которыми соприкасался сторожевик, мы подходим к островам; увы, я тогда не знал, как далеко выносит из горла Белого моря льдины – познания мои об особенностях Студеных морей пока были вполне скромными.
Вставать не хотелось. Не пытался я даже зажечь свет, чтобы посмотреть на часы. Было такое состояние утомленности, какого я прежде никогда не испытывал, даже после многодневных поисков нарушителей границы… Виной всему, по моему определению, была качка и жаркий сухой воздух каюты.
"А моряки так – всю жизнь. Это тебе – не в седле. Станешь уважать морскую профессию".
Двигатели резко сбросили обороты, и стало хорошо слышно, как хлещет встречная волна о борта. Кто-то пробежал по коридору а вскоре я почувствовал, что корабль встал.
"Что? Приехали?"
Щелкнув выключателем, я глянул на часы: десять утра. Не умываясь, быстро оделся и поспешил на мостик. Конохов встретил меня упреком:
– Бегом-то зачем, пехота-кавалерия? До марковкина заговенья нам тут на якоре болтаться. Лежал бы себе. На берегу еще набегаешься.
Впереди, справа и слева от нас колыхались, как большие светлячки, якорные огни невидимых в темноте судов. Их было много, этих огней, а над ними через равные промежутки проплывала огненная полоса и, казалось, приглаживала нависшую над судами темноту: маяк на острове Маячном, перед которым сторожевик бросил якорь, крутил призывными лучами, манил суда, попавшие в шторм, укрыться в салме за высокими скалистыми островами.
Северо-восточный ветер, или как его здесь называли – моряна, гнал волны и льдины из Ледовитого океана в сторону берега, и хотя остров Маячный и другие острова, цепью протянувшиеся в трех милях от берега, принимали первый удар взбешенной стихии, берегу тоже доставалось полной мерой. Ни в одной из бухт сейчас не высадиться. Только в реку, и то с большим риском, можно было проскочить на лодке или на катере по волне. Придется ждать. Ничего не поделаешь. Север приучает ждать. Если не хочешь погибнуть – жди. Жди и смотри на желтенькие огоньки становища и заставы. И на тот одинокий, у самого причала. Не спит жена. Тоже ждет.
Мрак постепенно таял, уже становились видны голые коричневые утесы острова, деревянная лестница, похожая очень на длинный ребристый валек, которым в старину гладили домотканые рубахи и сарафаны, и снежный намет справа и слева от лестницы; а вскоре можно было даже различить какие суда укрылись за островами от шторма – происходило похожее на чудо превращение: угрюмые темные силуэты обретали реальные формы, становились либо элегантными красавцами, либо обшарпанными работягами-рыбаками. Одних свет облагораживал, других – обезображивал.
Среди всего этого разнообразия сбившихся под защиту островов судов я увидел знакомый МРТ, наш колхозный "Альбатрос". Ничем он не отличался от других работяг моря, такой же облезлый, как почти все тральщики этого типа, но я безошибочно узнал его. Узнал и удивился: прежде даже не думал, что привыкаю к своему становищу. Мне прежде не единожды говорили, что как только станешь отличать свои лодки и доры от других по силуэтам, считай – помор настоящий.
"Не слишком, оказывается, это трудно", – думал я, забыв, что малый траулер – не дора и тем более – не лодка. Но человеку свойственно тешить свое самолюбие.
Узнать-то я узнал, а корысть в том какая? Не пойдет ли он в становище? При моряне входил он прежде, видел я, в реку на полной воде. Потом обсыхал, отлеживался на песчаном дне реки, привалившись облезлым бортом к оголившимся столбам причала, похожим на раздутые водянкой безжизненные ноги – ждал, когда вновь начнется прилив.
– С "Альбатросом" можно связаться? – спросил я Конохова. – Может, на него переберусь?
– Дело, пехота-кавалерия, – весело одобрил мое предложение Конохов и приказал вызвать на радиосвязь МРТ, даже сам пошел в радиорубку.
Минут через пятнадцать вернулся и сообщал:
– На полной воде пойдет в реку. Тебя высадит да гроб с солдатом мне на борт переправит. Как моряна задула, он, оказывается, на прибылой воде вышел. Тебя встречать. Сколько тут болтается! Вот так, пехота-кавалерия.