Грот в Ущелье Женщин - Геннадий Ананьев 24 стр.


– Что стряслось, Алексеич? – выходя из боковой комнатки, спросил дед Савелий. – В подмоге нет нужды?

– Пока нет, Савелий Елизарович. Но, возможно, дружинников придется звать. Пока же сами ничего не знаем.

– Как так – не знаете. Должны! Вы не знаете, кто же знать тогда будет?

– Вот и стараемся разобраться.

– Ну что ж, с богом тогда. Кличьте, коли нужда случится, – и к Наде повернулся. – Ты Павлу шапку-то подай. Видишь, спешат люди.

У Игоря Игоревича мы задержались тоже совсем немного. Он понял все с полуслова, увязал совики и пимы в тюк и, заваливая этот тюк, хотя и легкий, но громоздкий, на Гранского, заверил:

– Мы готовы будем. Всех мужиков, которые в становище, оповещу.

Хорошо, когда понимают тебя, когда считают твое дело нужным не только тебе, и готовы без оговорок помочь – настроение от этого лучше, шаг бодрее. Теперь даже предстоящий разговор с Леной казался обычным, семейным. Ну, взгрустнет чуточку, что меня рядом не будет, поймет, однако, что по-другому я не могу поступить.

Лена заметила мое хорошее настроение. Спросила:

– Порадовать меня пришел чем-то, да?

Она уже окрепла. Лицо ее хотя и оставалось еще бледным, но уже не выглядело так болезненно-утомленным. Да и глазам вернулась привычная живость. А сын еще больше похудел, хомяковые щеки его опали, словно иссяк запас зерен, напиханный под них.

– Может, подкармливать Олежку нашего? Как?

– Вы, папаша, если не знаете ничего, так не переживайте зря, – на этот раз обиженно выпалила "чебурашка", которая, оказывается, стояла за моей спиной (я даже не заметил этого), чтобы, видимо, остановить меня, если я сделаю лишний шаг от порога. Мои слова, однажды уже осмеянные, сейчас задели за профессиональное самолюбие, показались Маше оскорбительными. – Детям полагается худеть в первые дни жизни. А молока, не беспокойтесь, у мамаши вполне хватает. Хорошо мы ее кормим.

– Сдаюсь. Сдаюсь… Я благодарен вам, Машенька. Тем более что я хотел попросить, чтобы Лена с сыном полежали здесь еще денька три.

– Этим ты и хотел обрадовать меня? – очень спокойно спросила Лена, вроде бы пустяшный вопрос задала.

– Обстановка, Лена.

– Магическое слово, против которого не устоишь. Иди. Будь осторожен. Двое теперь тебя ждут. Не забывай.

И улыбнулась. С грустинкой, правда, у нее улыбка вышла, такая, когда человеку обязательно нужно улыбнуться, но не хочется. Но понять Лену можно. Она, видимо, привыкла к мысли, что завтра переберется домой, и вдруг – на тебе, обстановка.

"Привыкнет к границе. Обязательно привыкнет. Должна".

Не одна она вынуждена так вот поджидать мужа, когда выскребет он часок-другой для дома; сколько их, пограничниц, по окраинным глухоманям в одиночку и с детьми – не ропщут, считают вот такую жизнь обычной, если же засидится муж дома или выходной возьмет, обязательно напомнят: "Не случилось бы чего на заставе. Ты сходил бы". Все, которых я встречал на границе, такие. Иные просто не приживаются. Уезжают, оставляя после себя на несколько дней запах духов в квартире и на многие годы грусть в сердце мужчины, неверие в любовь.

Приживется ли Лена?

"Ладно. Время скажет свое слово".

– Будь поосторожней, – повторила Лена. – Я подожду.

Что ж, это уже лучше. Поняла, стало быть. Теперь и на душе спокойней. Можно и к причалу поспешить.

Не знал я, что Лена пробудет в медпункте всего день, а потом уговорит Надю и Машу помочь перебраться домой. Объяснит это желанием встретить меня, уставшего, голодного, как она выразится, дома теплом и лаской. И еще объяснила боязнью, что лед может на реке взломаться. Девчата с радостью протопят в квартире печь, вымоют полы, натаскают дров к печке про запас, а когда вернутся за ней, встретят у магазина оленью упряжку, и Надя попросит пастуха перевезти Лену и Олега домой на нартах.

Потом Лена перескажет мне все, что перечувствовала за те полчаса, пока олени довезли ее до дому, в объезд становища, по снежным низинам, через реку за Страшной Кипакой. Боялась сама, чтобы не свалиться, извелась душой за Олега, которого держала на руках Надя, боялась, как бы она не выронила его ненароком, либо сама не свалилась. А каюр не очень-то сдерживал оленей. Только на крутом спуске к реке, далеко за ромашковой поляной, да на подъеме слезал с нарт и вел оленей за рога. Как утверждал потом дед Савелий, сызмальства он не помнил, чтобы каюр слезал с нарт. Вываливаться, утверждал, вываливаются, случается такое. Особенно если дремота одолеет, а добровольно – нет. Не бывало такого. И Лена загордилась. Как же – уважительность особая оказана.

Но все это узнал я лишь после того, как вернулся с острова. А пока торопился на катер, который лениво урчал прогреваемым на малых оборотах двигателем, как довольный кот мурлычет на коленях у доброго хозяина.

Полосухин стоял на пирсе неподвижно, смотрел куда-то вдаль, за острова, и даже не заметил, как я, перейдя мост, остановился рядом. О чем он думал? Пытался осмыслить, что происходит на участке? А, может, об Ольге?

– Я готов.

Полосухин нехотя повернул голову и, как мне показалось, недовольно взглянул на меня. А спросил участливо:

– Как Лена? Бутуз как, здоров?

– Все хорошо. Привет тебе большой Лена передала.

– Спасибо, – искренне поблагодарил он и спросил: – Ну что? Вперед?

Спрыгнули на катер. Полосухин прошел к своему любимому месту, на нос, я подсел к Гранскому. Хмурый сидит. Гложет, видно, обида. На кого? На Полосухина, из-за которого Надя не любит его, Гранского? На Надю, не оценившую его чувства? Или на весь мир? Абстрактная обида на то, что не повезло ему в жизни, на то, что судьба оказалась так неласкова – свела с Надей, но не сблизила. Сейчас его трогать нельзя, пусть перегрустит, а на острове все же придется основательно с ним поговорить. Разговор предстоит нелегкий. Не о службе, не об уставах и инструкциях разговор, итог которого всегда ясен: долг есть долг, граница есть граница, и кто возразит, что ее не следует охранять бдительно, без брака? Сделает солдат что не так, непременно признает свою вину, даст слово не повторять ошибок. Каким же будет итог предстоящего разговора с Гранским, самый опытный психолог вряд ли рискнул бы прогнозировать. А я тем более.

Море встретило нас мягкой волной и закачало едва приметно, как качает нежная мать люльку с уже уснувшим дитятей. Ветер теплый, совсем весенний, бодрил, и, казалось, все: и чайки, ватными кусками разбросанные по салме, и красноносые тупики, порхавшие с места на место, и даже тюлени, то и дело высовывавшие морды и с любопытством приглядывающиеся (не тюлени, а плывут; кто такие?), да и само море, на редкость спокойное, будто разомлевшее от непривычной ласки, – все радовалось весеннему ветерку, который нес настой далеких лесов, нес долгожданное пробуждение. Теперь всколыхнется природа, стремительно, неудержимо примется цвести и размножаться. Да и может ли здесь не жадничать природа, не пить тепло залпом? Кольский – не средняя полоса, тем более – не юг.

Вполне устраивала такая погода и нас с Гранским. Лучше вдыхать с наслаждением хотя и жалкие остатки аромата весеннего леса, которые дотянули сюда от архангельских и вологодских таежных дебрей, чем мокнуть под дождем, кутаться в совики от холодного ветра или купаться в тумане.

– Погодка, Евгений Алексеевич, как по заказу, – обернувшись ко мне, весело проговорил Полосухин. – Несколько дней должна простоять. Вся птица на воде, – и, как бы убеждая и нас, и себя, добавил с долей уверенности: – Простоит. По всему чувствуется.

А нам пока больше ничего и не требуется.

Проплыл с правого борта Маячный, проплыл Берун. Мы повернули круто в море. Там, милях в трех от островов, дрейфовал сторожевой корабль Конохова. Специально подальше от Кувшина назначена была встреча, чтобы шума не создавать, не настораживать подводных пловцов. Вдруг они и в самом деле есть.

Сам Конохов вышел встречать. Кряжисто стоит. Как кнехт врос в палубу. Только бороду макаровскую ветерок пошевеливает. Если бы не улыбка на его лице, то – изваяние идола, и все тут. Матросы кранцы спускают, концы ловят, трап подают, а его это вроде бы не касается. Только когда мы по трапу вскарабкивались на борт, сам руку подавал. И Полосухину, и мне.

– Что, короли шор и сабель, заставило вас оторваться от тверди земной и мчаться по зыбкой воде к горизонту светлому?

– Одна цель, одно желание: вам помочь. Подумали: будут готовиться к встрече гостей, отскребут с бортов ракушки, – весело отпарировал Полосухин. – А что подальше от берега, так боялись – зюйд может кончиться у вас. Возись тогда с вами, стаскивай оленями с мели.

Конохов расхохотался. Громко. Заразительно.

– Остер, пехота-кавалерия! Пальца в рот не клади.

Похоже, привычно обмениваются остротами Полосухин с Коноховым. Без предварительной, как говорят спортивные комментаторы, обоюдной разведки.

Я не ошибался. Без подковырок не могли начальник заставы и командир корабля обходиться. И началось это еще с того первого рейса, когда Конохов вез Полосухина принимать заставу. Не специальным рейсом, а попутно. Неся одновременно дозорную службу. Несколько суток провел Северин Лукьянович на борту сторожевика, который то уходил почти к самому краю двенадцатимильной полосы, то вновь приближался к берегу. Несколько раз бросал якорь в тихих бухточках и заливчиках – Полосухину все было интересно на корабле, и моряки охотно знакомили его с отсеками и палубными надстройками. А у Кильдина, где они отстаивались на якоре ночь, когда утром прозвучала команда: "Баковым – на бак, ютовым – на ют. С якоря сниматься!", Полосухин тоже прошел на нос, чтобы посмотреть, как вытаскивают якорь. Ничего интересного. Лебедка неспешно наматывает на барабан якорную цепь, будто вытаскивает из воды бесконечного уродливого червя, а матрос стоит и безучастно поглядывает на него. Вот показалась голова червя, трехмордая, с листьями морской капусты; словно не успела голова, оторванная от аппетитной трапезы, проглотить длинные маслянисто-зеленые ленты, но в предсмертной агонии намертво захватила добычу, как щука, попавшая в мотню невода вместе с мелкой рыбешкой, жадно хватает ее, но гибнет, не успев проглотить последнюю жертву, и свисает из ее зубастой пасти хвост, как упрек хищной ненасытности… А когда якорь уже приближался к своему гнезду, Полосухин увидел маленькую ракушку, прилипшую к одной из якорных лап. Тоже, видно, пристроилась поживиться чем-нибудь вкусным и сытным. И погибла, превратившись в скользкое пятно, когда якорь вполз в свое гнездо.

– Якорь чист, – доложил старший якорной команды.

С мостика прокричали в ответ:

– Якорь на место. Походные крепления наложить.

И почти одновременно корабль плавно заскользил по сонной бухте, вспугивая дремавших на воде чаек и кайр. Полосухин поднялся на мостик.

– Ну, как пехота-кавалерия, обогатил свои познания? – добродушно спросил Конохов и добавил гордо: – Лихо парни работают. Любо-дорого посмотреть.

– Стоят и смотрят на лебедку – вот и вся работа. А ракушку с якоря не счистили своевременно. Что стоит – нагнись, да сбрось. Пусть живет. Так нет, пока не зашпилили якорь, никто не тронулся с места

Рубка взорвалась смехом. И Конохов, и штурман, и даже рулевой зашлись в веселье, а Полосухин недоуменно поглядывал то на одного, то на другого, не понимая причины столь нелепого, как он посчитал, смеха.

– Тут как-то один сухопутный командир с нами шел. Заставы проверял, – утирая выбитую смехом слезу, заговорил Конохов. – Вот здесь же мы стояли на якоре тогда. Сниматься я дал команду, а проверяющий, как и ты, – на бак. Постоял, посмотрел, потом поднимается на ГКП и говорит недовольно: "Однако ваш старший вон той группы, которая на носу, – очковтиратель". Пожал я плечами в ответ: "Да вроде бы не замечалось раньше". А он: "Не контролируете, вот и не замечаете. Людей тоже плохо знаете. Вот он доложил вам, что чистый якорь, вы поверили, приказали закрепить, а на якоре водоросли. Еще две ракушки. Считаю, наказан должен быть виновный в ложном докладе". Что ответишь? Единственно: есть. А у всей вахты щеки вспухли от сцепленных скул. То и гляди, не выдержит кто, прыснет, тогда уж никому не сдобровать. К счастью, вскоре ушел он в каюту. Тут уж мы отвели душу. Ты, пехота-кавалерия, не обижайся на нас, твои слова тот случай напомнили.

– Очередной анекдот. Мастера моряки зубоскалить. Сгрудитесь в кают-компании и травите, кто смешней что выдумает. А корабль шлепает себе по милям.

– Верно, – сразу же согласился Конохов, – анекдотов про пехоту – пруд пруди. Подходим мы как-то в Териберской губе к причалу, солдатик встречает нас. Подхватил бросательный конец и давай его на кнехт наматывать. Матросы на палубе – в лежку. А я перемог себя и на полном серьезе спрашиваю: ты что, милый, делаешь? Отвечает, что пришвартовывает корабль, как велено. Совершенно серьезно отвечает. Матросы на баке и на юте корчатся, а солдатик шпагат на кнехт наматывает. Старательно. Как ни в чем не бывало.

– Прекрасно, – развеселившись, признал Полосухин. – Не хуже той записи в вахтенном журнале.

– Какой?

– Пустяк. Потом как-нибудь.

Так до вечера и промолчал. А когда на вечерний чай пригласили, специально припозднился, чтобы все офицеры корабля собрались. Входит и спрашивает:

– Ну что, нормально плывем? Ничто за бортом не булькнуло?

Единственную морскую байку знал Полосухин, о записи в вахтенном журнале: "Проходя Маточкиным шаром, за бортом что-то булькнуло. На подъеме флага выяснилось – исчез боцман Загорулько", – ее и рассказал. Только удивишь ли моряков старой шуткой, им свеженького подавай. И конечно же капитан-лейтенант Царевский не преминул еще раз напомнить об этом сухопутному человеку:

– С бородой анекдотец. Подлинней, чем у нашего командира.

Но лиха беда – начало. Пошел вечер по проторенной дорожке: высмеивали моряки пехоту-кавалерию, а заодно и себя. Полосухин и наматывал, как говорится, на ус. А уж потом ему и впрямь пальца в рот ни в коем случае нельзя было класть. Оттяпает руку. Тем более, репертуар постоянно пополнялся, когда собирались офицеры отряда на совещание, либо на отрядное партийное собрание. Вот и стала обычной беззлобная перепалка двух командиров – морского и сухопутного.

– Прошу в кают-компанию, – отсмеявшись, радушно пригласил нас Конохов. – За чаем попробуем разобраться, посланник ли Нептуна на Кошках кайру пугает, или какая-нибудь нечистая сила?

В кают-компании уютно и тихо. Едва улавливается работа вспомогательного двигателя. Конохов, кивнув на диван, пригласил:

– Прошу. Чувствуйте себя как на берегу.

Сам устроился удобно в командирском кресле во главе стола, и тут же в дверях появился вестовой.

– Прошу разрешения?

В руках он держал поднос с чайником и чашками.

Конохов кивнул согласно, и матрос ловко расставил на столе чашки, достал из холодильника масленку, из буфета вазу с печеньем и сахарницу.

– Приятного чая. Прошу разрешения выйти?

Конохов сам разливал по чашкам чай, а потом, отпив с явным наслаждением несколько глотков, спросил:

– Обычно вы острова осматриваете, начиная с Кувшина?

– Нет. Не шаблоним.

– Тогда что же, тогда все в порядке. Мой совет такой: осмотрите острова обычным порядком, а у Кувшина остановки не делайте, мотор не глушите. Скользнуть нужно у кромки, секрет выпрыгнет, а катер – вперед. Никаких чтобы намеков на высадку. Это – самое главное.

– Вы думаете, за нами ведется наблюдение?

– Думать мы вправе все. Действовать же следует весьма осторожно. Знаете, как далеко по воде разносится стук двигателя? То-то. Сбрасывать со счетов этот фактор не следует.

– Многое не ясно, – высказал я свое сомнение. – Если есть люди, почему не появляются на берегу? Что им под водой делать? Да база где?

– Считаю, база на Дальних кошках, – уверенно ответил Конохов. – Там. "Гидрограф" оставил ее. А на берег? Возможно, у них иная задача – изучить глубины в Атай-губе. Это ведь тоже важно. Какая нечистая сила их заманивает? Предположение, что вдруг в губе началось строительство базы. Вот… Я пойду на Дальние кошки. Проскребу их вдоль и поперек.

– Шум излишний, – возразил Полосухин. – И опасно.

– Насчет шума подумать стоит. А опасно? Так я там уже погибал, – Конохов шевельнул ложечкой чай. – Сколько лет минуло, а – будто вчера случилось.

Глава четырнадцатая

Командир корабля

– Конохов? Степан? – переспросил военком. – Стало быть, Прова внук?

– Его, дядя Матвей.

Райвоенком был из их деревни Лихие Пожни. Дома их соседствовали. Призвали дядю Матвея задолго до войны. Служил он срочную, затем закончил училище, и едва выпустился – грянула Финская война. Орден Ленина на ней получил за храбрость. Отличился и в первые дни Великой Отечественной, за что отмечен орденом Красного Знамени. Вот они – оба на слинялой гимнастерке, повыше приколотого булавкой пустого рукава.

– Не дядя Матвей, а товарищ капитан. Не в палисаднике встретились, – сердито проворчал военком и тут же спросил с удивлением: – Постой, постой, годков-то тебе сколько?

– Восемнадцать. Справку в Сельсовете дали же.

– Ишь ты, ловок! Сдается, тебе шестнадцать есть ли? – с явным сомнением произнес военком, почесал подбородком ладонь и отрубил: – Ладно. Справка есть – справка. Да и ты крепок. Весь в деда. Одно слово – Дуросил.

Прилипло это прозвище к Коноховым, когда еще покойный дедушка Пров был мужчина в полном соку. Не очень-то со взгляда видный. Мужик и мужик, как, почитай, все в Лихих Пожнях. Только до сего дня легенды о его силе пересказывают. И не в родном лишь селе, по всему району.

Сказывают, застрянет, бывало, бричка, так он выпрягает коня, оглобли в руки, крякнет и вытащит воз. А коню посочувствует: "Мне тяжело, а тебе – где уж там…"

Дуб однажды срубил в помещичьем лесу. Водопойная колода совсем поисхудилась, а как в хозяйстве без нее. Попросил у помещика, тот и слушать не захотел. Тогда и рискнул. Выбрал дуб, который свой век уже доживал, и срубил его ночью. Завалил на бричку и – домой. Поспешать бы надо, но куда там: не под силу коняге с таким грузом рысить. И случись же такое, черт дернул помещика позоревать с ружьишком именно в том лесочке, откуда Пров вез дуб. Летит помещик по дороге на своем вороном скакуне, и тут вот тебе – порубщик. Собственной персоной. Да не один, видимо.

– Стой! – кричит помещик гневно, плеткой к тому же норовит огреть. – Где остальные воры?!

– Один я, барин.

– Врешь! Дюжина мужиков бревно это осилит ли?! Вор и брехун!

– Один я, барин. Один.

Назад Дальше