Но больше всех удивил фон Клеффель. Он вывалил на стол содержимое полученной им посылки - конфеты, бисквиты, орехи, выставил бутылку рейнского и французского коньяку. Посылки из дому им, как штрафникам, были не положены, но частичка "фон" во всех обстоятельствах способствует некоторым послаблениям. А вот двойная порция шнапса была от щедрот майора Фрике. Выпили и за его здоровье.
Было необычайно тепло, температура поднялась почти до двадцати градусов впервые - страшно сказать! - с прошлого лета, когда кто–то еще фланировал в цивильной одежде и не помышлял об армии, а кто–то, как Курт Кнауф и Хайнц Диц, щеголял военной формой на улицах французских, голландских и бельгийских городов.
Пользуясь теплой погодой, после сытного пасхального обеда расположились на свежем воздухе. Последовал заключительный подарок от фон Клеффеля - он пустил по кругу пачку сигарет "Gauloises".
- "Галльские", - тут же пояснил Хайнц Диц, он был, как известно, большим знатоком всего французского.
- Наконец–то я курю сигарету, в которой есть табак, - сказал Ули Шпигель, с наслаждением вдыхая дым.
Раздался характерный стрекот русского фанерного биплана, его так и звали - "швейная машинка". Он летел над лесом, почти касаясь верхушек деревьев.
- А ну как к нам на огонек завернет, - забеспокоился Диц.
- Нет, он только по стратегическим объектам работает, по складам, штабам, - сказал фон Клеффель, - вот точно на железнодорожную станцию полетел.
Действительно, вскоре со стороны железнодорожной станции донеслись едва слышные разрывы обычных ручных гранат. Летчики просто выбрасывали их за борт кабины. Из–за малой скорости и высоты полета они добивались при этом феноменальной точности поражения.
Вскоре самолет вновь прострекотал, теперь уже точно над ними. Они даже не дернулись подстрелить его из винтовки. Пустое дело! Сколько раз пробовали! Он был практически неуязвим. Да и зачем портить стрельбой такой светлый праздник. Они лучше песни попоют. Вернее, пел Карл Лаковски, а они подпевали:
Vor der Kaserne
Vor dem großen Tor
Stand eine Laterne
Und steht sie noch davor
So woll'n wir uns da wieder seh'n
Bei der Laterne wollen wir steh'n
Wie einst Lili Marleen
Wie einst Lili Marleen.
Unsere beide Schatten
Sah'n wie einer aus
Das wir so lieb uns hatten
Das sah man gleich daraus
Und alle Leute soll'n es seh'n
Wenn wir bei der Laterne steh'n
Wie einst Lili Marleen.
Wie einst Lili Marleen.
Schon rief der Posten,
Sie blasen Zapfenstreich
Das kann drei Tage kosten
Kam'rad, ich komm sogleich
Da sagten wir auf Wiedersehen
Wie gerne wollt ich mit dir geh'n
Mit dir Lili Marleen.
Mit dir Lili Marleen.
Deine Schritte kennt sie,
Deinen zieren Gang
Alle Abend brennt sie,
Doch mich vergaß sie lang
Und sollte mir ein Leids gescheh'n
Wer wird bei der Laterne stehen
Mit dir Lili Marleen.
Mit dir Lili Marleen.
Aus dem stillen Raume,
Aus der Erde Grund
Hebt mich wie im Traume
Dein verliebter Mund
Wenn sich die späten Nebel dreh'n
Werd' ich bei der Laterne steh'n
Wie einst Lili Marleen.
Wie einst Lili Marleen.
П е р е в о д
Возле казармы в свете фонаря
Кружатся попарно листья сентября,
Ах как давно у этих стен
Я сам стоял,
Стоял и ждал
Тебя, Лили Марлен,
Тебя, Лили Марлен.
Если в окопах от страха не умру,
Если мне снайпер не сделает дыру,
Если я сам не сдамся в плен,
То будем вновь
Крутить любовь
С тобой, Лили Марлен,
С тобой, Лили Марлен.
Лупят ураганным. Боже, помоги,
Я отдам иванам шлем и сапоги,
Лишь бы разрешили мне взамен
Под фонарем
Стоять вдвоем
С тобой, Лили Марлен,
С тобой, Лили Марлен.
Есть ли что банальней смерти на войне
И сентиментальной встречи при луне,
Есть ли что круглей твоих колен,
колен твоих,
Ich liebe dich,
Моя Лили Марлен,
Моя Лили Марлен.
Кончатся снаряды, кончится война,
Возле ограды, в сумерках одна,
Будешь ты стоять у этих стен
Во мгле стоять,
Стоять и ждать
Меня, Лили Марлен,
Меня, Лили Марлен.
(Перевод с немецкого И. Бродского)
Это был последний раз, когда они пели все вместе "Лили Марлен".
Das war ein Fest
Это произошло случайно. Юрген здесь ни сном ни духом.
Просто через три дня пришел срок сажать картошку. Вот тут–то Юрген и вспомнил детские годы, отправился помогать фрау Клаудии. Он не собирался ни о чем ее расспрашивать. Женщина, истосковавшаяся по беседам, заговорила сама.
- Без хозяина дом сирота. Ветшает и старится. Как человек. То крыша протечет, то половица прогниет, то клеть просядет, то забор завалится, все одно к одному, а починить некому. И защитить некому. Как сироту. Наш–то дом, едва он без хозяина остался, так сразу и отобрали. Я в него в позапрошлом годе вернулась. Вот как только ваши пришли, так сразу и вернулась. Потому как опустел он. И потому что он мой, его мой Василий Тимофеевич строил, в нем две младшеньких моих родились.
Василий Тимофеевич еще в восемнадцатом ушел. Убили его. Новая власть землю крестьянам дала, но голытьбе деревенской этого мало было, она на земле работать не умела. Мы умели, потому и жили хорошо. При старой власти хорошо жили и при новой бы жили не хуже, с землей да с земли почему не жить? Но беднота комитет организовала, чтобы не только землю, но и имущество разделить, наше имущество. И комиссары их в этом поддерживали, они из района приезжали. У комиссаров свой интерес был, им хлеб был нужен, они это продразверсткой называли. Хлеб только у нас, работающих, был, вот они на нас и ополчились. Кто же по доброй воле свое отдаст? Так они с собой целые отряды привели. Той же голытьбы, только городской. Наганами трясли и все подчистую выметали. Даже семенные. Хоть ложись и помирай. Не стерпел этого мой Василий Тимофеевич, он хозяин был, его и застрелили.
Три года на лебеде прожили, потом полегче стало. Опять сеять начали, поднялись немножко. У нас с Василием Тимофеевичем три дочери было. Старшие замуж вышли в крепкие хозяйства. А Настасюшка, младшенькая, со мной осталась, тоже замуж вышла, муж ее к нам примаком пришел, нельзя в доме без хозяина. О зяте ничего плохого не скажу, непьющий был и до работы жадный, у них все семейство такое было. Через семейство и погиб. Но сначала Настасюшка ушла. Родила Клавку, так родами и кончилась. Беда не приходит одна. Коллективизация началась, новая напасть. Опять комиссары зачастили, отряды, теперь уж военные, вновь голытьба деревенская голову подняла.
Заводиле их главному, Сеньке Огульнову, дом наш приглянулся, он давно на него засматривался. Зятя–то уж не было, кто старуху с младенцем защитит? Он нас и раскулачил. Так все эти годы в сараюшке на задах и прожили. Я днем в колхозе спину гнула за галочки на бумаге, а вечерами Сеньке с его семейством прислуживала. Сенька - он идейный был, все книжки читал да в колхозе командовал, ему не до хозяйства было.
Нам с Клавкой еще, считай, повезло. Обе старшенькие мои так и сгинули незнамо где. Вместе со своими семействами. Собрали их в одночасье, погнали как стадо на станцию, там в поезд затолкали и повезли куда–то. Живы ли? Не знаю.
А потом голод был. Такого даже при продразверстке не было. Но тогда хоть понятно, сеяли в обрез или вообще не сеяли, а теперь в колхозе животы надрывали, убирали даже больше, чем раньше, а все одно - подчистую выметали. Баили, что к вам, в Германию, хлебушек наш эшелонами уходит. Так это или нет, не знаю, у нас ничего не оставалось. Люди от голода умирали, это в деревне–то, в урожайный год! А если кто колоски на поле подберет, уже на сжатом, эти колоски все одно бы сгнили, так того в лагерь. У нас в деревне таких четверо было, старуха Селивестровна, внучка ее, соплячка, да два пацана. Им по десять лет дали.
А Сеньку бог наказал. Его свои же расстреляли, пять лет назад. За вредительство. Да, навредил он много. А вот семейство его, детки, ни за что пострадали. Их как увезли в район, так их больше никто и не видел.
Вместо Сеньки другого прислали, городского. Он в костюме ходил и в сельских делах ничего не понимал, только кричал: "Давай! Давай!" С ним мы тоже хлебнули лиха. Он в нашем доме поселился. Что ж, хороший дом и - пустой. Вот и занял. Любил, чтобы ему по утрам свежие яйца подавали и молоко. Тогда разные послабления вышли, так что я через это и коровкой обзавелась, и курями, и гусями. Вроде как его, но и нам с Клавкой большое подспорье.
Он сбежал. Как только запахло жареным, так и сбежал. Недели через две после начала войны. Вот тогда я и вернулась в дом. Это мой дом, его мой Василий Тимофеевич строил. Пусть он не шибко счастливым оказался, этот дом, но в нем и при нем я всю жизнь свою женскую прожила. В нем, даст бог, и умру.
Юрген не задал ей ни одного вопроса. Он вообще за все время работы не произнес ни слова.
Sie waren die Gefangene
Это были пленные. Не те пленные, что подобно боксеру после пропущенного сильного удара впали в состояние грогги. Это состояние у некоторых проходит быстро, и они могут вернуться в бой. Эти, похоже, уже не могли. Несколько недель или месяцев плена перемололи их. Их военная форма превратилась в лохмотья, это постоянно напоминало им, что они уже - не солдаты. На изможденных лицах была написана обреченность без проблеска надежды. Они покорно рыли траншеи для победителей, низко опустив головы, не глядя ни на охранников, все так же немногочисленных и беспечных, ни в сторону близкого фронта.
Юрген впервые увидел их, когда его с Куртом и Зальмом отправили на двух подводах на железнодорожную станцию в десяти километрах от их деревни. Они должны были забрать прибывшее новое оборудование для связистов - телефоны, катушки с проводами, электрогенератор. Юрген с Куртом исполняли роли возниц, Зальма им придали как человека, способного принять груз по описи. Лошадь Зальму не доверили.
- Посмотрите на этих недочеловеков, - воскликнул Курт, - для них нашли единственное достойное их занятие. А взамен покорное стадо получает крышу над головой и тарелку супа.
Юрген отмалчивался. Это был не тот предмет, который хотелось обсуждать с Куртом. Тут он превращался в ходячий цитатник из речей доктора Геббельса. А вот Зальм, по своему обыкновению, ввязался.
- Кто–то, если мне не изменяет память, не далее как вчера вот так же махал целый день киркой, а вечером получил за это крышу над головой и тарелку супа, - сказал он.
- Для нас это лишь элемент испытания, пройдя которое мы вновь станем полноправными членами нации господ. А для них, - Курт показал кнутовищем на пленных, - это естественное состояние. Славяне - рабы по природе, они пропитаны рабской психологией, они безропотно подчинились тирании евреев–большевиков…
Ну и так далее. Юрген отключил слух. Ему было о чем подумать.
Вдруг его резко качнуло вперед - лошадь остановилась, уткнувшись мордой в задок телеги Курта. Справа от них, чуть поодаль, на плацу в окружении блокгаузов и палаток стояли, выстроившись в четыре шеренги, около сотни иванов. Они были одеты в немецкие форменные кители и пилотки, были чисты и сыты, но это были именно иваны, это и Юрген, и его товарищи определили мгновенно и безошибочно. И дело было не в белых нарукавных повязках и не в отсутствии эмблем на пилотках, возможно - в едва уловимой вольности фигур, немцы в строю так не стоят.
Перед строем, лицом к нему, стояли два офицера СС, затянутые в черные мундиры, в фуражках с уходящей вертикально вверх тульей. Справа от них стоял раскладной столик, за которым сидел писарь, разложив перед собой бумаги. Слева молодой иван в кителе с расстегнутым воротничком держал речь громким, хорошо поставленным голосом.
- Солдаты! Вы сделали единственно правильный выбор, самый важный выбор в вашей жизни! Отринув ужасы жидо–большевистской тирании и азиатского варварства, вы перешли на сторону сил прогресса, истинной свободы и европейской культуры. Сегодня вы вступаете в ряды доблестных немецких вооруженных сил, чтобы вместе с ними нести народам многострадальной России порядок, мир и процветание!
- Так! Добре! Подписываемся! - раздались разрозненные крики из строя.
Офицер недовольно поднял руку, призывая к порядку. Переводчик подскочил к нему, что–то сказал. Офицер махнул рукой: продолжайте.
- Присягу приносят, - сказал Курт. - Вот, есть и в этой стране люди, способные проникнуться идеями нацизма, его светлыми идеалами. Из них мы создадим новый класс надсмотрщиков, которые помогут нам освоить эти необъятные просторы и держать в узде варварское население.
- Юрген, ты присягу приносил? - спросил Зальм, поворачиваясь спиной к Курту.
- Нет, я недостойный, - ответил Юрген.
- Вот и я тоже не сподобился, - сказал Зальм.
- Я присягал! - влез в разговор Курт.
- А что толку? Ты изгой, пушечное мясо, паршивая овца в здоровом немецком стаде, ты имеешь лишь одно право - доблестно погибнуть на поле брани, так заслужив посмертное прощение. Это они, - он махнул рукой в сторону иванов, один за другим подходивших к столу и ставивших свои подписи под текстом присяги, - это они теперь полноправные военнослужащие Вермахта, это они теперь достойные члены народного сообщества.
Курт мрачно замолчал, мучительно думая и кидая исподлобья ревнивые взгляды на иванов. Потом он хлестнул лошадь вожжами. Они двинулись дальше.
Через несколько часов они, нагрузив телеги, проезжали мимо строящихся позиций. Немецких охранников сменили парни в кителях с белыми нарукавными повязками. Они разгуливали вдоль траншей, закинув винтовки за спину, поигрывая хвостатыми плетками и покрикивая на работавших: "Давай, давай, копай шибче!"
Зальм, шагавший рядом с телегой, поднял в рот–фронтовском жесте правую руку со сжатым кулаком и завопил:
- Приветствую вас, светочей свободы, оплотов порядка, новых господ старой страны!
Закричал нарочно для Курта, он всю дорогу не переставал подначивать его.
Иваны ничего не поняли, но дружно загоготали, скаля зубы, принялись перекрикиваться, показывая на Зальма пальцами:
- Який кумедний хриц! Полный мудило! Обозник! Дывись - интеллихент! Всех бы поубивав!
Юрген уловил смысл только последнего возгласа, да и то неправильно. Он отнес его к немцам и оскорбился: почему это вдруг всех? да даже если и некоторых? зачем кого–то надо непременно убивать? никого не надо убивать, ни немцев, ни ненемцев. На самом деле возглас относился к интеллигентам. Их, впрочем, тоже убивать не стоило.
- Да какие они, эти самые свободы и порядки! - прорвало, наконец, Курта. Долго думал, надумал: - Шкурники они, вот что я скажу. Какие они новые господа?! Все те же рабы, только чуть изворотливее, хитрее, подлее. Типично рабская психология - игла попала на нужную бороздку крутящейся в голове пластинки - предать хозяина, переметнуться на сторону более сильного, лизать сапоги нового господина. Только мы, немцы, способны хранить непоколебимую верность. А эти предадут нас при первой опасности, так же как они предали прежнего хозяина. Всех расстрелял бы!
"И этот туда же!" - с тоской подумал Юрген и сказал вслух:
- А может, лучше туда, - он показал рукой на траншею, - все польза нам будет.
- Нет, от этих не будет никакой пользы! Один вред! Они только развратят тех, работающих. Смотрите, какие они покорные, послушные, идеальные работники! Будь моя воля, я бы давал им за их хорошую работу две тарелки супа и женщину по воскресеньям, - разошелся Курт. Впрочем, слова о женщине по воскресеньям были не оригинальными, он лишь вторил фюреру.
- Так ты что, даже не допускаешь мысли, что среди этих людей есть идейные борцы с жидо–большевистской тиранией? Что кто–то из них искренне проникся идеями нашего любимого фюрера, его светлыми идеалами? - спросил Зальм.
- Где ты видел идейных борцов с такими ряхами? - опешил Курт.
- Ну, положим, видел, - усмехнулся Зальм, - неоднократно. Тут все дело в идее. Какова идея, такова и ряха.
Что имел в виду Зальм, не нуждалось в уточнениях. Юрген неоднократно ловил себя на том, что физиономии членов НСДАП его чрезвычайно раздражают, еще до всех речей. Они были из того ряда, что кирпича просят. Но самым удивительным была трансформация лиц некоторых его знакомых, которые проникались нацистскими идеями. Был парень как парень, а тут вдруг глаза выкатывались и наливались свинцом, челюсти сжимались, а губы, наоборот, расходились, обнажая оскал зубов, и от этого лицо как–то округлялось, превращаясь именно что в ряху, злобную, наглую, жадную. И тут вдруг память коварно подбросила похожие лица из далекого прошлого. Их было немного, но это ни о чем не говорило, в их краях редко появлялись чужаки. А таких, как майор Яхвин и сержант Гехман, он вообще не встречал, ну и что? Его предупреждали, что они повсеместно, он не верил, но стоило попасть к иванам, так сразу же и встретил. Так может быть… Он подавил эту мысль, отскочил к предыдущей. "Люди везде одинаковы", - подумал он. Оказалось, что сказал вслух. Зальм окинул его каким–то новым, заинтересованным взглядом.
- Не знаю, что привело вас к этой мысли, Вольф, но полностью солидаризуюсь с ней, - сказал он.
В мыслях у Юргена был полный раздрай. Он был уже рад согласиться даже с Куртом, с его последним выводом, но рассказ фрау Клаудии занозой сидел в сердце. Ох, не все так просто! Люди–то, возможно, везде одинаковы, да ситуации разные.
Теперь он сам искал возможности поговорить со старухой. Удалось лишь на следующий день, поздним вечером. Фрау Клаудия после ужина и нескольких чашек чаю расслабленно сидела на лавке у бани, привалившись спиной к стене, лелея уставшие руки в гамаке из полотняной юбки, чуть провисшей между широко расставленными ногами. Юрген опустился рядом.
- Мы вчера на станцию ездили, - сказал он, - я там ваших пленных видел.
- Да, берут людей в полон, гонят, как скот. Война, - сказала фрау Клаудия.
- Я и других там видел, те в немецкой форме были, сытые. Много.
- Есть и такие. Сколько их по окрестным деревням полицаями служит. Много, - повторила она за Юргеном.
- Вы говорили, что многие советской властью были обижены, пострадали от нее. Это они? - задал, наконец, свой вопрос Юрген.
- Те, кто от советской власти пострадал, в земле лежат, или под землей в колымских рудниках работают, или лес в тайге валят. А те, которых ты видал, те обиженные, но не властью. Богом обиженные.
- Это как? - не понял Юрген.
На дорожке, ведущей к бане, откуда–то возник Лаковски, окинул сидевших удивленным взглядом и быстро прошел мимо, что–то напевая под нос.