Последний Рюрикович - Валерий Елманов 22 стр.


Лишь потом, воротившись в свою избушку, припомнил Синеус ту окаянную четвертую ночь и слова Иоанна Васильевича. Вспомнил он и кружку, и черту на балке, и… вновь хотел поначалу бежать из этого дьявольского места, но любопытство и обычное упрямство оказались сильнее, и… снова немудреная постель перекочевала в тот проклятый угол.

Правда, увидел он в ту ночь немного, а кого венчали на царство, так и не уразумел, лишь потом домыслил, что стоявший с бармой и скипетром человек, с безвольным и дряблым лицом, был не кто иной, как "наш убогий". Именно так презрительно называл Иоанн своего сына Федора, которого Синеус всегда немножечко жалел, улыбался ему при встрече и всячески старался выразить мальчику свое искреннее сочувствие. Никогда не забыть Синеусу, как Иоанн, будучи в изрядном подпитии, велел ему залезть на звонницу и притащить сюда Федора, особливо с ним не нежничая, а то уж он что-то сильно разошелся, наяривая в колокола.

Иной запросто стащил бы за шиворот царевича, как напроказничавшего щенка, но Синеус так поступить не мог. Он ласково остановил руку мальчика, в самозабвении упивавшегося колокольным звоном, и тихо, почти на ухо, шепнул:

- Царь-батюшка тебя кличет. - И, завидев, как уплывает счастливая улыбка с лица, а ему на смену вновь приходит покорно-испуганное выражение, насколько мог мягко, добавил: - Идем, царевич, а то царь-батюшка прогневаться изволит.

Мальчик шагнул вниз по крутой лестнице, но, будто чуя что-то недоброе, вдруг как-то разом обмякнув, пошатнулся и упал бы вниз, если бы ловкая рука Синеуса не подхватила его уже на лету. Воин, бережно держа на руках худенькое мальчишечье тельце, начал спускаться с драгоценной ношей вниз.

"Сомлел совсем, бедняга. Не жилец, видать, на этом свете. Али отец своей "добротой" да "лаской" довел ребятенка", - подумалось еще тогда ему.

Где-то на середине спуска он почувствовал, как детская рука, до этого безвольно свисавшая, вдруг медленно поднимается и осторожно берет его за бороду. Краем глаза Синеус приметил, что на лице у царевича появилась робкая улыбка. Не переставая перебирать нежными пальчиками его пышную бороду, Федор второй рукой покрепче обнял воина и сказал: "Мягкая какая, добрая…"

Дальше они спустились молча. Каждый чувствовал в своем сердце нарождающуюся приязнь к другому, но и не умел выразить ее словами. А когда они уже почти пришли, Синеус даже вздрогнул от неожиданности, услышав сзади злобный, по-юношески ломающийся и от этого слегка визгливый голос царевича Ивана:

- Ты что, не понял, как царь-батюшка приказал его привести? Не чинясь особливо! Ясно тебе? А ты на руках! Нянька, а не воин!

Синеус опешил, лицо Федора поскучнело, и когда воин поставил его на землю, оно приняло свое привычное выражение покорности и испуга.

- Вот так надо было! - Торжествующе смеясь, Иван ухватил брата за шиворот и поволок в залу, откуда доносился поощрительный гогот пирующих гостей. Громче всех звучал голос самого царя…

Мысленно пожелав Федору счастья, Синеус вдруг увидел в своем сновидении, как он снова протянул руку, чтобы погладить его бороду, и непременно уронил бы скипетр, если бы ловко подскочивший чернобородый красивый и смутно знакомый боярин вовремя не подхватил бы знак царской власти.

Спустя два года услышал Синеус, как в церкви присягают царю и кричат многая лета государю Федору Иоанновичу. И еще раз подивился старик этому совпадению, как и другому, но тоже необычному - о каждой траве он неожиданно для самого себя стал знать все ее целебные свойства. Вначале он собирал их, смешивал и варил, повинуясь странному наитию, позже пришло знание, и тоже невесть откуда.

Стал Синеус лечить крестьянскую скотину, да так умело, что многие к нему приходили даже из деревень, отстоящих за несколько десятков верст, и если Синеус брался, то обязательно вылечивал.

А спал он в том углу не более четырех-пяти раз после случая с Федором. И каждый раз видения были все хуже и хуже. Заметил он, что и сам-то угол выглядит не так, как другие, а намного старее, чернее, да и паутина почти не собиралась вверху, а летом, в самую жару, в том углу не водилось ни мух, ни тараканов.

Ради интереса Синеус как-то занес туда бабочку, подержал ее за крылышко, потом отпустил. Бабочка не улетела, хотя, когда он ее туда подносил, отчаянно трепыхалась крылышками в безудержном желании вырваться и улететь. Через час она умерла.

Чего только не делал впоследствии Синеус, желая извести колдовские чары. И святой водой окропил, специально привезя священника, который заунывным голосом прочел все молитвы, которые только знал. Однако проку не было и с этого. Попробовал было Синеус поспать на уже освященном месте - волосы дыбом встали.

Обращался он и к знахарю, но тот отказал в помощи сразу и наотрез. Только весь содрогнулся и строго сказал:

- Не след тебе касаться того, о чем нельзя и слушать.

- Может, мне съехать? - робко осведомился Синеус.

В ответ знахарь отрицательно покачал головой:

- Оно с тобой потянется. Уж очень много его.

- Да что такое это "оно"?! - закричал Синеус уже в бешенстве.

- Не ведаю и ведать не хочу. Чую лишь. И не приближайся ко мне, боюсь я тебя.

- Стало быть, мне и людей пользовать нельзя? Подумав немного, знахарь нерешительно сказал:

- Можно. Токмо чтоб без гнева, без волненья. Ибо тогда любой целебный отвар лишь вреден будет.

Так и жил Синеус с этим наваждением. У колдовского угла тоже была своя жизнь: с вечным потрескиванием, шуршанием, скрипением и даже каким-то покашливанием. Вот почему так не хотел Синеус гадать - боялся. Стоило ему сесть на лавку в том углу, как на него надвигался неодолимый сон, а потом начиналось…

Причем Синеус давно догадался, что человек, с которым перед сном были связаны его последние мысли, пусть и краткие, всего на миг, непременно привидится ему в очередном кошмаре. Почему было именно так - Синеус не ведал. Он просто знал, что так будет.

Так случилось и на этот раз. Поначалу старик увидел в этой избушке себя самого, затем нарядного мальчика, судя по одеже - царевича. Ан глядь, как только тот повернулся лицом к старику - оказался Ивашкой. Затем узрел какую-то иноземную страну, красавца-боярина, сопровождавшего Федора при венчании на царство, но на этот раз почему-то в царском облачении, Ивашкин перстень…

Не успел удивиться, как все вдруг размылось, растеклось, все заполонил странный багровый свет, становился гуще и гуще, почти осязаемым. Потом двух молодых юношей на конях, вновь Москву, где трезвонили в колокола, и неисчислимое татарское войско, каких-то вооруженных иноземцев, и наконец все погрузилось во мрак. Синеус проснулся, будто от толчка, хотя проснулся ли? Вроде бы он не закрывал глаз и уж точно не открывал их, перед тем как очнуться от своих видений.

Слабость во всем теле была такой, что, казалось, нет сил даже для одного шага. Сам удивляясь тому, что он еще держится на ногах, старик вышел к иезуиту и глухо сказал:

- Кровь видел. Много крови. Кони татарские возле Москвы. Венчают кого-то на царство. Димитрия-царевича в избушке видел. Ивашки не было. Не обмани, смотри, обещал ведь.

- Поразительно, - выдохнул сквозь стиснутые, чтобы не стучали от нервного напряжения, зубы немец и бросил Митричу: - Трогай. Гони. - И уже на ходу крикнул: - Привезу, как обещал, обоих!

- Уехал, - с сожалением прошептал Синеус. - И не выслушал до конца, кого я в царском убранстве видел, какие иноземцы по московским улицам гуляли, да еще при оружии. А-а, ладно. Токмо не обманул бы, а там… главное, что больше в этот угол идти не придется. - И Синеус поплелся в избушку, чувствуя, что его непреодолимо клонит в сон.

А вот иезуит не спал до глубокой ночи, полностью уверовав в успех своей авантюрной затеи. Единственное, чего он никак не мог взять в толк, так это то, каким образом старик ухитряется заглянуть туда, куда любому из смертных, казалось, дорога закрыта наглухо.

"Поразительно", - повторял он то и дело про себя. Однако усталость наконец свалила и его. Он пробормотал:

- А старика на костер, - и уснул. Снилось ему что-то хорошее и счастливое, правда, что именно, он так и не вспомнил наутро, хотя ему это почему-то казалось очень важным.

- А-а, ерунда, - махнул он наконец рукой и, как обычно по приезде в Углич, отправился лечить царевича от многочисленных "болезней", которые постоянно находила в мальчике его мнительная мамка. Ее тоже можно было понять. Если и впрямь с Димитрием что-то случится, и запороть насмерть могут. Почему, мол, не упредила?! А так вся вина на лекаре. Иезуит же успешно "вылечивал" Димитрия от всех хвороб, упрочивая тем самым свою репутацию превосходного лекаря.

Глава XIX
ПОДСЛУШАННАЯ БЕСЕДА

Во дворец, который больше напоминал обычные, хотя и богато обставленные боярские хоромы, иезуит прибыл уже к вечеру. После долгого отсутствия на него здесь поглядывали настороженно, будто чувствовали, какие беды он принесет всем им в будущем.

Впрочем, причина небольшого охлаждения к нему на самом деле крылась на поверхности и разгадать ее не составляло особого труда - обычное наушничание да сплетни, на которые так горазды окружавшие во множестве царицу и изнывающие от безделья бабы. Их хлебом не корми - дай языками почесать, косточки ближнему перемыть, даже если он, аки невинный агнец, не подвержен ни единому греху - ни в делах, ни в речах, ни в мыслях.

А уж за Симона уцепиться было где. Он тебе и иноземец, и выкрест, то есть не коренной, с рождения, православный, дак может, у него вообще тайная связь с дьяволом имеется, иначе он так нахально и безбоязненно не катался бы к колдуну местному. Да как часто ездил - и месяца не проходило, чтобы он его не навестил.

А может, это только видимые улучшения в здоровье у царевича, а на самом же деле Симон подносит Дмитрию отраву? Были и такие мысли. К тому же имелось для них и основание.

Вон Агафья-повариха из бабьего любопытства, улучив случай, хлебнула разок из горшка приготовленного для царевича симоновского лекарства, дак, прости господи, цельный день из отхожего места не выползала. К тому ж у нее слабость какая-то появилась, вялость, а былые ловкость да сноровка вовсе исчезли и даже, хоть и говорить такое нескромно, мужик ейный, и тот не смог расшевелить ее ночью, хотя раньше она, напротив, была весьма охоча до этого дела.

Хорошо, что Агафья - баба в самом соку да крепости - день через пять вновь прежней стала, а царевич-то младень, того и гляди, - загонит его окаянный лекарь ентим питьем в могилу.

Правда, бабы по причине своего невежества не упоминали, что Дмитрию Симон это питье давал по одной махонькой ложке, да и то через день, а повариха, снимая "пробу", одним махом опростала чуть ли не пол горшка. Но когда же сплетницы, сказывая дурное, пытались человека хоть в чем-то оправдать? Отродясь такого не бывало.

Есть в наших русских женщинах масса достоинств, коих не сыскать ни в какой другой нации, - великое долготерпение, необычайная готовность к самопожертвованию и прочие великие заслуги. Однако недостатков тоже хватает. Запросто могут, сидя на лавке или на завалинке и маясь от безделья, оговорить человека ни за что ни про что. Хотя кто из нас без греха?

Впрочем, грамотка, которая была прочитана царицей да ее братьями в первую же встречу после долгой симоновской отлучки, многое проясняла относительно непонятного отсутствия лекаря и его возмутительного на первый взгляд поведения при царском, хучь и опальном, дворе Нагих.

Подал грамотку лично в руки царице Марии сам Симон, а писал ее Афанасий Федорович. Но ежели отлучку сия бумага объясняла, то в другом наводила такой туман, что вся царская родня пребывала в полнейшем недоумении. Что им должен был поведать Симон? О чем? Когда?

Хотя когда - сказано было, но тоже не совсем ясно. Ну рассудите сами - "как должное время придет". Рази ж это ответ? Попытались было спросить о том самого лекаря, но тот прикинулся, будто ему и вовсе невдомек, о чем идет речь, а уж когда поприжали, то, поморщившись и с явной неохотой, ответствовал, что, мол, время придет для всего, когда будет надо, и даже русскую пословицу привел: "Всякому овощу свой срок".

Так иезуит и ничего толком не сказал до тех пор, пока не съездил к старику Синеусу, не уверовал окончательно в успех, не проникся верой в конечную победу нелегкого и опасного предприятия.

Ибо как можно рассчитывать убедить других в успехе того, в чем сам ты не до конца уверен. И пусть слова твои будут гладкими, а доводы убедительными, но это все для ума, в принятии же окончательного решения главная сила, по крайней мере у русских людей, - сердце, а ему важны не факты и не аргументы - иное. Он и слушает-то больше не головой, а душой.

И если речь твоя идет от сердца, если оно у тебя само убеждено в неоспоримой правоте, то пойдет он за тобой хоть на край света, и даже если вскорости убедится, что дорога, по которой он за тобой следует, худая, то и тогда не остановится, не станет колебаться. Аккурат по пословице: "Долго запрягает, да скоро едет".

Да еще как едет - невзирая ни на ухабы, ни на рытвины, ни на болота, окружающие его со всех сторон, с зыбучей трясиною, ни на непроходимые леса, ни на знойные пустыни. Только зубы стиснет покрепче, чтоб было сподручнее терпеть, да затянет задушевную песню, дабы грусть-печаль в ней из сердца наружу излить. А еще опрокинет добрую чару, чтоб утопить в ней проклятущую тоску, и далее покатит. Ехать, так уж ехать.

Будучи по природе бесхитростным да добрым (ибо это свойство сильных наций, кои пребывают в душевном здравии, чувствуя свою безмерную силу, проявляемую лишь в случае крайней нужды, и пользуясь ею с превеликой осторожностью), русский народ и от других ждет того же самого. Ждет, да не всегда дожидается.

Может, благодаря этим качествам он и создал великую Российскую империю, в духовном отношении стоящую не просто особняком, но на голову выше других, кои сооружали свои императорские троны на крови угнетаемых народов. Кого ни возьми, Испанию иль Англию, Францию иль Германию, Португалию иль Италию, - у всех руки в крови по локоток.

Русь же, к этому времени только начавшая присоединять к себе иные народы, никоим образом их не зорила, не жгла, даже налог со своих коренных брала всегда больший, нежели с туземцев, а в иных случаях попросту спасала их от гибели под турецкими да персидскими ятаганами, как это было с народами Кавказа и Закавказья, или от зловонного дыхания великого китайского дракона, все испепеляющего на своем пути, как это позже случилось с Казахстаном.

Никому она не чинила зла, оставляя и старую веру, и прежние порядки. Может, потому еще она и встала особняком среди всех прочих империй, что только под ее могучую крепкую руку, уповая на доброе сердце да на чрезвычайную гуманность к иным народам, добровольно отдавались целые государства, обретя долгожданный мир и покой на истерзанных прежде бесконечной войной землях.

А то, что потом в трудный час иные, как скользкие гадюки, основательно отогревшись, начали кусать свою же благодетельницу, улучив трудный для нее, а стало быть, удобный для себя час, - так ведь людская неблагодарность не вчера родилась. Да и то подумать, что сотня-другая горлопанов, брызгающих слюной, далеко еще не весь народ, а надолго задурманить лживыми речами не удавалось ни одну нацию. Самое большее - десяток-другой лет, и все.

Иезуит, как человек проницательный, за те годы, что жил на Руси, сумел хорошо изучить и те славные качества славян, о которых я вел выше речь, и многие другие. Беда заключалась в том, что он лишь подстраивался к ним, не воспринимая душой, но используя их исключительно для своей цели окатоличивания Руси.

Какие беды могли бы случиться, получи он полную волю? Для ответа достаточно припомнить только раскольников, которых объявилось превеликое число, хотя патриарх Никон ввел лишь малые изменения в церковных обрядах. Ну, подумаешь, к двум перстам добавился третий, да крестный ход стали совершать противосолонь, а не посолонь, да изменилось число провозглашаемых аллилуй. Эка беда! Разве имеет значение - сколько пальцев ко лбу подносить? в какую сторону идти? сколько раз аллилуйя кричать? Да лишь бы оно все от чистого сердца шло, и все. Однако ж сколь полегло народу, принимая ужасные муки и идя на смерть, лишь бы все вершилось "по старине", - не единицы, но сотни тысяч.

Тут же перемен не в пример больше. Что ни говори, а за долгие века раскола накопилось их изрядно между двумя, пусть даже единоутробными, врагами. Так два родных брата, даже если взять близнят, порою столь сильно отличаются характерами, что стороннему человеку не верится - да были ли у них едины мать с отцом? Тут же - вера…

Впрочем, до этого иезуиту как раз не было дела. Любой ценой добиться своего, ибо цель оправдывает средства, - вот девиз, его и ордена. И проницательный ум, и железная выдержка, и великолепная память - словом, все, что было в нем хорошего, лишь усугубляло и делало еще более опасными его непомерное честолюбие, непоколебимый фанатизм и жестокость.

И, по его мнению, было бы значительно лучше, если бы на Руси остались жить не десятки миллионов православных, а сотни или хотя бы десятки тысяч католиков, ибо это было бы гораздо выгоднее римскому папе, обет послушания которому давал каждый иезуит, перед тем как получить ранг професса. Это был четвертый, дополнительный обет, который не давали монахи иных орденов, ограничиваясь обычными тремя - послушания, целомудрия и нестяжательства. А над интересами самих жителей этих земель иезуит никогда не задумывался - ни к чему.

Впрочем, последнее касалось лишь простых людишек, если же речь шла о том, дабы как-то повлиять на человека видного, заставить его действовать именно так, как нужно иезуиту, то тут Бенедикто Канчелло пускал в ход всю мощь своего изворотливого ума, пытаясь понять, что больше всего на свете тому хотелось бы и как половчее да поестественнее показать ему его мечту. Показать и уверить, что она непременно сбудется, если только этот человек во всем будет слушаться его, Бенедикто, и поступать именно так, как ему скажут.

С людьми убежденными, фанатично преданными какой-либо идее приходилось сложнее. Для начала необходимо было убедить их в том, что действия, подсказанные иезуитом, сыграют на пользу этой идее, но предполагаемые жертвы, во-первых, порою сердцем чуяли фальшь сказанного иезуитом, невзирая на убедительность доводов, а во-вторых, были мало склонны идти на какого-либо рода компромисс. Цепь взаимных уступок по принципу "ты мне - я тебе" чужда фанатику, и он крайне редко идет на них, предпочитая прямые пути, даже если они значительно опаснее обходных.

Впрочем, фанатизм царской семьи никоим образом не беспокоил иезуита. Все они - и царица Мария, и дяди Дмитрия Михаил да Григорий - являлись людьми крайне корыстными, не пекущимися ни о чем высокодуховном. Власть, богатство, положение - вот чего они лишились в одночасье, вот что хотели бы вернуть обратно.

На этих заветных струнах их душ и намеревался сыграть иезуит, прибавив к этому зависть к удачливому и всемогущему ныне Годунову, а также упирая на быстроту осуществления замысла, а следовательно, и их мечтаний. И когда царский лекарь Симон зашел в горницу, он был абсолютно уверен в успехе предстоящей беседы.

Назад Дальше