несется им вслед из зала голос Северянина. Он прекрасно читает, ничуть не хуже, чем три года назад, когда его готовы были носить на руках, все так же сладко, певуче, страстно…
Вас одеть фиолетово, фиолетово-бархатно.
И – прошу Вас утонченно! – прибегите
Вы в парк одна, У ольхового домика тихо стукните в двери.
– Вы правы, капитан, – усмехается Терещенко. – Сейчас – это уже ни о чем. Он потерялся.
– Возможно, – отвечает капитан. – Поэзия нужна, но сейчас нужна иная поэзия.
Как боа кризантэмное бледно-бледно фиалково!
Им Вы крепко затянете мне певучее горло…
А наутро восторженно всем поведает Пулково,
Что открыли ученые в небе новые перлы…
– Он обиделся? – спрашивает Марг, спускаясь по лестнице. – Он же видел, что мы ушли?
– Это не мы ушли, – говорит Михаил, поддерживая ее под руку. – Это он остался, Марго. Мне жаль.
Сверху доносятся аплодисменты.
– Он быстро забудет свою обиду, – добавляет Терещенко. – Ведь ему еще аплодируют, его еще читают. Поэты – они как дети. Они не могут без внимания.
Март 1916-го. Константинополь. Посольство Германии
День в Константинополе выдался совсем не весенним. Дождит. С проливов дует и вместе с ветром над городом несется мелкая водяная пыль.
Зябко.
Кутаясь в легкое пальто, из авто выходит невысокий человек средних лет. Он грузен и наделен лицом крупной лепки, выпуклым лбом, глазами навыкате, густой, аккуратно подстриженной бородой, усами. Человек спешит к воротам немецкого посольства, возле которых мерзнет и мокнет часовой, что-то говорит тому и входит в калитку.
За массивными дверями его встречает офицер – на лице недоброжелательность, но манеры безупречны. Гость оставляет пальто и шляпу в гардеробной – он лысоват, приземист, с чрезмерно короткими конечностями, что, впрочем, скрывается хорошей работой дорогого портного.
Офицер сопровождает его на второй этаж, стучит в двери и, получив разрешение, пускает гостя вовнутрь.
В комнате двое – оба в штатском, но с осанкой, которая мгновенно выдает в них военных.
– Садитесь, герр Гельфанд, – предлагает один из них, моложавый, бритый, с длинным белесым лицом, и гость садится.
Он спокоен. Умные выпуклые глаза смотрят внимательно.
– Итак, – говорит второй немец. Он в возрасте, с холеным тяжелым лицом и в пенсне. – Слушаем вас, герр Гельфанд.
– Что именно вы хотите услышать, господа? – спрашивает Гельфанд на немецком. Он говорит превосходно, без малейшего акцента, разве что буква "р" у него получается мягковатой.
– Мы хотим поговорить о ваших несбывшихся прогнозах, герр Гельфанд, – отвечает бритый. – Кажется, вы планировали революцию на январь?
– Да? – Гельфанд поднимает брови и вверх по круглому лбу бегут морщины.
– Если верить вашему меморандуму, то – да, – кивает холеный. – Если верить тому, что видим, то – нет. И это весьма огорчает тех, кто вам поверил, герр Гельфанд. Это весьма печально – поверить человеку, который не отвечает за свои обещания.
– Несомненно, – соглашается гость, – весьма и весьма…
Его и немцев разделяет неширокий стол.
– Но, господа, – продолжает он, доставая из кармана массивный богато инкрустированный портсигар, – революция редко делается день в день… Позволите.
Холеный делает знак рукой – "курите" – и Гельфанд закуривает.
– Итак, – повторяет холеный. – Мы хотели бы услышать…
– Мне нечего вам сказать, – перебивает его Гельфанд. – Работа идет по плану, как я и обещал. Я могу отчитаться за каждый пфенниг из выданных мне денег. За каждый грош.
– Это радует, – скалится молодой. – Думаю, что вскоре вам придется написать такой отчет.
– Как только возникнет такая необходимость, – подтверждает Гельфанд. Предварительно, господа, я такой отчет подготовил.
Он открывает принесенный с собой портфель и достает оттуда бумаги.
– Прошу ознакомиться.
Немцы переглядываются между собой, но бумаги берут.
Некоторое время Гельфанд курит молча, сбрасывая пепел в бронзовую раковину, покрытую легкой зеленоватой патиной, немцы же шуршат документами.
– Короче, – говорит Гельфанд чуть погодя, – как видите, я не тратил времени зря. Сеть готова. Моя сестра – Евгения Суменсон – возглавляет представительство фирмы "Нестле" в Петрограде, и финансирование большевиков будет происходить через благонадежные швейцарские банковские счета. Таким образом мы скроем нелегальное движение денег и нам не придется возить их через границу. Возить банковские поручения и контракты, получать средства через продажи продукции аккредитованной в России фирмы куда безопаснее, чем использовать контрабандные наличные. Заниматься курьерской работой будет другой мой родственник – Якуб Ганецкий. Вот его досье, знакомьтесь, весьма достойный польский гражданин, финансист, революционер.
Он переводит дыхание, стряхивает пепел в массивную пепельницу и держит паузу, наблюдая, как внимательно смотрят на него собеседники.
– Теперь не о планах, господа, – наконец-то говорит он и тушит папиросу. – Теперь о том, что делается сейчас, в настоящий момент. Подрывная работа ведется, и результаты ее видны – мы отслеживаем настроения среди военнослужащих. Агитаторы работают на всех фронтах, во всех крупных гарнизонах. Естественно, это стоит немалых денег, но оправдывает себя. Список расходов прилагается, можете ознакомиться. То, что мы не сумели организовать в январе 2016-го, случится в течении этого года, ближе к концу или от силы в начале следующего, господа. Революция – не армейская операция, у меня нет армии, нет конкретных сроков наступления и красных стрелочек на карте, чтобы обозначить направление главного удара.
Гельфанд разводит руками.
– У меня ничего нет, кроме профессиональных навыков революционера и ваших денег…
– Этого вполне достаточно, – ухмыляется молодой немец. – Иногда…
– Этого достаточно, – соглашается Гельфанд. – Но вам придется быть немного терпеливее. Не рассматривайте меня как наемника. Рассматривайте меня как союзника, господа. Я не менее вашего заинтересован в том, чтобы мой меморандум стал реальностью, но удар должен быть смертельным. Не толкайте меня под руку… Прошу вас.
Немцы продолжают шуршать бумагами, изредка бубня что-то друг другу, наконец пожилой откладывает бумаги в сторону.
– Впечатляюще, – говорит он. – Весьма. Я знаю ведомство, герр Гельфанд, которое с удовольствием взяло бы вас на работу.
– Увы, – улыбается Гельфанд, и улыбка делает его гораздо моложе. – Я работаю только сам на себя! Ну и еще на революцию. Как я понимаю, мой отчет вас удовлетворил?
Немцы снова переглядываются и кивают.
– Тогда, господа, я предлагаю вам обсудить второй этап финансирования, – говорит Гельфанд серьезно. – И начинать его надо незамедлительно. Если вы, конечно, хотите получить результат в самое ближайшее время… Я купил вам партию за сравнительно небольшие деньги, но партия – это еще не революция. Это только возможность ее сделать, господа! Но это реальная возможность, поверьте мне на слово!
Апрель 1916 года. Петроград. Мариинский театр
Зал полон. Дают балет.
В ложе Терещенко и Марг – они внимательно глядят на сцену, где танцуют балерины. Звучит музыка. Машет руками, словно птица крыльями, одетый в черный грачиный фрак дирижер. Летят над сценой, стелятся в прыжках изящные балерины.
Михаил увлечен действием, он не отрывает взгляда от мелькающих женских ног, красивых рук, изогнутых талий, обнаженных спин – танец и женская красота пленяют его. Он смотрит на сцену не как поклонник балетного мастерства, а как охотник, учуявший дичь, как хищник, углядевший добычу.
И его настроение не ускользает от Маргарит.
Некоторое время она старается сделать вид, что ничего не замечает, но все-таки не выдерживает.
– Мишель, давай уйдем, если ты не против…
Он едва косится в ее сторону.
– С чего это вдруг? Тебе не нравится спектакль?
– Не нравится, – говорит она, упрямо наклонив голову. – Да, мне он не нравится.
– Лучший театр, лучшая труппа, один из самых знаменитых спектаклей Мариинки… Ты это всерьез?
– Давай уйдем, Мишель, – повторяет Марг сдавленным шепотом, стараясь не глядеть ни на него, ни на сцену. – Мне плохо.
– Да что с тобой…
Марг порывисто встает и выходит из ложи.
Терещенко с сожалением смотрит на сцену, но тоже встает и выходит следом.
В коридоре нет посторонних, музыка здесь звучит гораздо тише, полумрак.
Марг стоит, опираясь спиной на стену, дыхание у нее тяжелое, словно она собирается заплакать.
– В чем дело? – спрашивает Терещенко и в голосе его сквозит раздражение.
– Ни в чем. Я хочу домой.
– Послушай, что за капризы?
– Это не капризы.
Она поднимает на него взгляд.
– Я не могу видеть, как ты на них смотришь. Ты их ебёшь взглядом. Каждую из них.
Она так и говорит – ебёшь – на грубом французском арго.
– Ты думаешь, мне приятно, что мой муж ведет себя как жеребец?
Терещенко невольно улыбается.
– Да ты с ума сошла, Марг! Это же театр! Я никак себя не веду, тебе кажется! Как я могу смотреть на балерин на сцене? С отвращением?
– Перестань мне лгать! – она бы крикнула на него, но не хочет привлекать внимания. – Скольких из них ты уже ебал? Кто из них кувыркался с тобой в постели!
– Марг!
Она пытается дать ему пощечину, но Терещенко легко перехватывает ее удар.
Улыбка сползает с его лица.
– Я не люблю, когда со мной так разговаривают, Марг. Я не твоя собственность, чтобы выслушивать женские бредни. И не смей поднимать на меня руки, слышишь!
– Мне больно! – шепчет она, пытаясь освободить кисть. – Отпусти!
– Ненавижу истерики! Ненавижу истеричек! Что ты себе вообразила, Марг? Что взбрело тебе в голову?
Маргарит пытается вырваться, но Мишель прижимает ее к стенке.
– По какому праву ты позоришь меня? – спрашивает он свистящим шепотом. – Кто тебя надоумил устраивать мне сцены ревности?
Марг всхлипывает.
– Я беременна, – едва слышно произносит она и начинает плакать. – Мишель, я беременна…
Терещенко отпускает ее, делает шаг назад.
Марг плачет, некрасиво кривя рот, проглатывая рыдания.
– Ты… – говорит Терещенко. – Ты…
Он обнимает Марг, и она утыкается лицом ему в плечо.
– Милая, – шепчет Терещенко с неподдельной нежностью. – Ты прости меня… Я же не знал… Как давно?
Марг не поднимает головы от его плеча, но показывает Михаилу один палец.
– Ты уверена?
Она кивает.
– Месяц задержки и ты уверена? – спрашивает Михаил.
– Это не первая беременность, Мишель. Меня так тошнит, что нет никаких сомнений.
– Конечно, уверена, если говоришь. Прости меня. Я идиот.
Они стоят в коридоре за дверью ложи, обнявшись, Терещенко гладит Марг по вздрагивающей спине.
Музыка нарастает, становится громче – оркестр дает финальные аккорды. Гремят литавры, рвут воздух струнные.
– Не плачь, – шепчет он, целуя Маргарит в шею. – Я так счастлив, любимая. Я так счастлив…
На лице его растерянность и счастье. Именно так – растерянность и счастье.
Май 1916 года. Цюрих. Швейцария. Ресторан "У озера"
– Почему ты говоришь со мной? – спрашивает Ульянов. – Почему не с Троцким? Вы так трогательно поддерживали друг друга в редакции "Искры"…
В его голосе нескрываемая неприязнь. Он и не пытается маскироваться, глядит на собеседника с брезгливым презрением.
– Троцкий далеко, – говорит Гельфанд, намазывая на кусочек теплого хлеба нежнейшее сливочное масло с зеленью. – Пока он в Америке, нам от него мало толку. Левушка занимается своими проблемами – у него семья, его родственник – крупный американский банкир со своими интересами в России. Левушка пока бесполезен. Хотя я не исключаю, что в самое ближайшее время, Володя, он понадобится. Причем в большей степени тебе, чем мне.
– Ты, как всегда, хочешь остаться в стороне, Изя? Загрести жар моими руками?
– Когда это я загребал жар твоими руками, Володя? – обижается Гельфанд. – Я помогаю тебе с деньгами, да… Я делаю одну работу, ты другую…
– Ты делаешь чистую, я – грязную, – говорит Ульянов, кривя рот.
Перед ним на тарелке отбивная в сливочном соусе, белоснежное пюре и сладкая морковь. Гельфанд пьет красное вино, перед Ульяновым небольшой запотевший штоф с водкой и рюмка.
– Это так по-еврейски…
– Давай поменяемся, – предлагает Гельфанд с улыбкой, но от улыбки этой веет холодом. – Ты найдешь деньги на революцию, а я буду сидеть и крутить носом. Впрочем, я не хочу сидеть и крутить носом в перелицованном пиджачке и ботинках, которые я помню еще с 1905 года. Наденька сама перешивала пиджак, Владимир Ильич? Или вы отнесли к портному?
Ульянов склабится.
– И ведь ты меня совсем не боишься, Парвус? Не боишься, что я сейчас тебе тарелку в рожу кину?
– Не боюсь. Ты, Володя, конечно, мерзавец, но мерзавец умный, не отнять. Я слишком тебя хорошо знаю, помню наши разногласия. Ты бы мне не только тарелку о голову разбил, ты бы мне глотку перерезал, если бы знал, что тебя не поймают. Но ты же понимаешь, что без денег революцию не сделать, а значит, мне ничего не грозит. Потому что деньги – это я. Ты ведь хочешь вернуться домой на белом коне?
Ульянов берет в руки нож и вилку и начинает резать мясо, поглядывая на собеседника исподлобья.
– Срать я хотел на твоего белого коня, Изя, – говорит он и ухмыляется. – Революция в России сейчас невозможна! С деньгами или без – никакой разницы. Понимаешь? – он смешно картавит, но говорит четко и жестко. – Нет сегодня в России предпосылок для революции, никаких! Отсталая, убогая страна с забитым населением. Не народ, а грёбаное быдло, скот, о который вся это золоченая сволочь ноги вытирает! Ты, Израиль Лазаревич, забыл 905-й год?
Ульянов швыряет на стол приборы и на стук оборачивается и недоуменно глядит на их столик лощеный мэтр.
Льется в рюмку водка, и Ульянов тут же выпивает ее одним глотком, не морщась.
– В 905-м мы могли их дожать, для этого было все, но, как всегда, помешали трусы и предатели. Каков поп, Парвус, таков и приход… Впрочем, ты нихера не понимаешь ни в попах, ни в приходах…
– Зато хорошо разбираюсь в деньгах, Володя, – парирует Гельфанд, отпивая из бокала дорогущее французское красное и закусывая его нежнейшим паштетом. – Я не религиозен, так что не разбираюсь не только в попах, но также в ксендзах, пасторах и раввинах. Я не теоретик, я практик. Для революции не нужны предпосылки, для революции нужны несколько тысяч решительных людей, желательно фанатиков, несколько тысяч винтовок и золото, чтобы платить фанатикам. Потом подведешь под это базисы, надстройки и прочую чушь. Россия – как бы ты ее не презирал – это лес, пушнина, золото и алмазы, это пшеница юга и новая валюта – нефть. Это покорный народ, который любит свободу меньше, чем водку, но стоит ему почувствовать безнаказанность – и он сжигает все, что попадется под руку… Немцы хотят вывести Россию из игры? Прекрасно! Давай сыграем на стороне немцев и все богатства страны окажутся у нас в руках…
– У тебя в руках, Изя, у тебя…
– Владеть страной в одиночку? – смеется Парвус. – Это было бы неплохо, но я не настолько наивен! Мне не обойтись без тебя, а тебе без меня. Во всяком случае, пока не обойтись. Я-то хорошо знаю, Володя, что поворачиваться к тебе спиной нельзя…
– А к тебе можно?
Гельфанд отрицательно качает головой.
– И ко мне не стоит. Но у нас с тобой, Владимир Ильич, есть точки соприкосновения. Ты хочешь править, и для твоего тщеславия власть важнее золота, но без золота, и это ты хорошо знаешь, никакой власти не будет. Будет съемная комнатка или грязная квартирка в Цюрихе, статейки в левые газетенки и рагу из мясных обрезков. Я же править не хочу – я хочу владеть. И для этого мне нужен меч, который я смогу купить. Ты мой меч, Володенька, ты и твои башибузуки. Ты мой золотой ключик к богатствам России. Ты правишь – я владею. Все довольны.
– Пафосная хрень, – говорит Ульянов и снова наливает себе водки. – Ты же богатый человек, Изя! Ты же заработал себе состояние на гешефтах в Турции! Зачем тебе эти игры в политику? Ты давно не революционер, ты – коммерсант!
– Так политика и есть основная коммерция, Владимир Ильич! – воркует Парвус. – Я это понял, когда стал богат, и ты поймешь. Мне нужен твой талант, Володя. Талант оратора, талант организатора… Немцам нужен мир – мы дадим им мир. За это мы получим целую страну. Все по-честному. На фронте миллионы крестьян – пообещай им землю, как эсеры, и они побегут с фронта. На фронте миллионы рабочих – пообещай им заводы и они оставят окопы. Пообещай им мир после двух лет войны, и они принесут мир в Петербург на кончиках своих штыков. Люди глупы, Володя, их легко обмануть – просто пообещай.
– Ты хочешь договориться со мной, потому что больше тебе не с кем договариваться?
– Да, – кивает Парвус. – Всем остальным есть что терять: места в Думе, репутацию, партию. А тебе терять нечего, Владимир Ильич. У тебя ничего нет, кроме тысячи последователей, уставших от болтовни. И я готов купить им винтовки…
– Я подумаю, – говорит Ульянов и отрезает себе еще мяса. По тарелке растекается розоватый мясной сок.
На противоположном конце зала заканчивает свой обед невысокий человек средних лет. Он рассчитывается, берет с вешалки шляпу и трость и, проходя мимо Ульянова и Гельфанда, окидывает их неожиданно цепким взглядом.
– Я полагаю, – Гельфанд смотрит незнакомцу вслед, но тот уходит не оборачиваясь, – что размышления будут недолгими…
– Посмотрим, – пожимает плечами Ульянов. – Я знаю, где тебя найти. Я тебе напишу.
Гельфанд кивает мэтру и тут же получает счет.
– Давай я оплачу свою половину, – предлагает Ульянов и демонстративно лезет в карман худого пиджачка.
– Как только разбогатеешь, – улыбается Гельфанд, вкладывая в счет крупные купюры. – Только не заставляй меня ждать слишком долго, Володенька. Возможностями нельзя пренебрегать, это чревато… Обычно второй раз никто и ничего не предлагает. Лови момент.
– Посмотрим, – повторяет Ульянов, упрямо склоняя лобастую голову.
Глаза у него прищуренные, недобрые.
– Деньги, – произносит Гельфанд вполголоса. – Деньги на революцию сейчас и власть в дальнейшем. Подумай, мой пламенный революционер…
Он встает и протягивает Ульянову руку.
– Мы с тобой не друзья, Владимир Ильич, но вполне можем быть союзниками. И весьма друг другу полезными…
Ульянов после недолгих раздумий пожимает пухлую короткопалую ладонь Гельфанда.
Париж. Май 1916-го. Резиденция барона Ротшильда
Секретарь читает Ротшильду донесение.
– Встреча состоялась в Цюрихе, в ресторане "У озера". Объекты разговаривали весьма долго и внешне дружелюбно.
Ротшильд слушает внимательно, не проявляя эмоций. Он сидит за письменным столом, пальцы правой руки постукивают по столу, отбивая ритм.