Расходящиеся круги
Воронка памяти, она же воронка забвения, затягивается эффективно и быстро, но все же не с той абсолютной скоростью, с какой, по-видимому, происходит выдирание, хотя бы выдергивание розы или лилии из "ролии". Говоря абстрактно, после процедуры Einselection, вносящей квант определенности, можно даже сказать, квант непреложности, судьба розы и судьба "остатка" "ролии" различна. "Роза розовая" теперь укрепляется в своей однозначной экземплярности и принадлежит бытию. Ее коррелят, как бы пребывавший в одном из возможных миров Multiverse, прежде носил имя "возможно, лилия". Нельзя даже совсем исключить, что кто-то из тамошних обитателей, возможно, любовался "возможно, лилией"… Но в результате выборки, произведенной здесь, действительной лилии на том конце суперпозиции, конечно, не осталось. На вопрос: "Что же осталось?" – я ответил бы: "Дыра", и если еще спросили бы: "Черная ли это дыра?" – то ответил бы, что чернее не бывает. Образовалась прореха небытия, которую невозможно обрести никаким иным типом исчезновения – ни растерзанием, ни сжиганием, ни "стиранием в порошок", ни даже самой устрашающей "аннигиляцией". И даже Джон из прекрасного ковбойского анекдота, всегда готовый узнать своего друга Билла, всегда готовый сказать: "Привет, Билл, ты совсем не изменился", даже если Билла растерзают койоты и взору Джона представится только кучка их дерьма, – и он в случае выдергивания вынужден будет признать: вот теперь уж точно абзац!..
Но дырка затягивается – бесследно для природы, для "памяти Лейбница", и только в высшей формации памяти, в памяти субъекта, остаются следы, благодаря тщательной маскировке напоминающие следы, оставленные в воздухе улетевшими птицами. Просматриваются следы-разрывы и в структурах символического, прежде всего в матезисе, где они сгруппированы вокруг теоремы Геделя, и очевидность их присутствия состоит в том, что не существует такого математически когерентного пространства, в котором не мог бы появиться неопознанный объект, ускользнувший от любых заранее заданных правил вывода. Математика все же претендует на рассмотрение модели Мультиверсума, а связанная в Универсум природа сама образуется посредством удерживания и сжатия некоторых расходящихся миров, и если бы космос не научился "зализывать раны", он давно уже был бы растерзан, растащен по возможным мирам, не определенным ни по месту, ни по времени. Еще раз отметим решающее различие: все дело в том, где мы оказались: там, куда выдернута роза (или лилия, безразлично), или же на противоположной стороне, где образовался стремительно затягивающийся разрыв. В подавляющем большинстве случаев мы, конечно же, здесь, где работает сверхмощный скоросшиватель континуума. Сюда уже вытащена стабилизированная экземплярность мира, соотнесенные с собой розы, кристаллы, корабли и шары для гольфа. Тот факт, что среди вполне исчерпывающе посюсторонних объектов присутствуют и комплекты (n↑, n↓), объясняется ничтожной вероятностью их определения там - там, куда спроецировано альтернативное состояние квантового ансамбля с помощью полупосеребренного зеркала или иных, сегодня не слишком популярных трансцензоров вроде магического кристалла, философского камня, волшебной палочки… Вероятность ничтожна, но все же, как любят говорить математики, "имеется отличная от нуля вероятность": отличие от нуля связано с избыточностью монад. Короче говоря, иногда все же лилия оказывается в потустороннем букетике, здесь же остается дырка от бублика – и это как раз случай Витька, вполне конкретный, локальный Бермудский треугольник. Его можно было бы нанести на карту происходящего, но имманентная ткань событий замкнулась, когерентность восстановлена, "память Лейбница", вмещающая все посюстороннее от сотворения времен, даже не всколыхнулась, и только человеческая память среагировала – но своеобразным, человекоразмерным способом: нечто поступило в черные списки и было заточено в темнице, расположенной глубже первичных сцен.
Нормальный человек не помнит и не может помнить деяний Серенького Волчка, но не помнить можно по-разному. Вторжения Серенького Волчка отсутствуют в человеческой памяти иначе, чем в фоновой, неперсональной "памяти Лейбница", они отсутствуют, так как отсутствует Жрыкающее Чудовище у музыкантов межгалактического оркестра, то есть отсутствуют во что бы то ни стало. Настоятельность этого небытия не сравнится с настоятельностью никакого присутствия, так уж обстоит дело у людей.
Страх случайно забыть то, что никоим образом не подлежит воспоминанию (случайно вспомнить), является собственным долгосрочным источником излучения, отличающимся, как уже было сказано, от страха смерти, хотя возможно и их смешение наподобие диффузии газов. Опять же вроде бы бессмысленно спорить, какой страх страшнее, я и не буду прибегать к оценочной шкале, оставлю ее при себе. Сейчас важнее другое: исследовать иррадиацию страха вокруг черного списка и создание соответствующей атмосферы. Она различна на ближних и дальних подступах к тайной комнате, пересечение же порога страха самим событием выдирания маркируется индивидуально – например, легким, едва слышным свистом, для которого я, впрочем, не могу подобрать акустических аналогов.
Вот человек остался один в квартире. Ночь, не спится. В соседней комнате, или на кухне, или под кроватью раздается шорох. Вздрагивает полка, вздрагивает и человек, но уже совершенно по другой причине… Как-то лет в семнадцать я написал детективный рассказ "Тихое бормотание" – рукопись потерялась, но смысл таков. В Лондоне периодически умирают одинокие люди, умирают у себя дома без каких-либо признаков насилия. Медэксперты фиксируют смерть от разрыва сердца, но фактически говорят, что смерть наступила от ужаса. Расследование ни к чему не приводит, пока за него не берется Рон Митчелл (про него я тогда написал еще пару историй). Проницательный детектив хоть и не сразу, но выяснил, что виновником гибели был страховой агент, а орудием смерти – тихое бормотание в полночь. Когда писался рассказ, были довольно популярны так называемые мешочки смеха – маленькие декоративные мешочки с тесемками, если на такой мешочек надавить, раздается смех (дурацкий, заразительный, какой угодно), смех был там как бы законсервирован. Но я подумал тогда: если можно законсервировать смех, то ведь можно упаковать и детский лепет, и тихое бормотание. Не так уж сложно снабдить мешочек простейшим таймером, часовым механизмом – страховой агент оставлял у своих клиентов такие мешочки, засовывал их куда-нибудь в неприметное и неожиданное место (например, в вентиляционное отверстие, между мебелью и стенкой), несколько мешочков с таймерами, выставленными на разное время в течение ночи. Бормотание было недолгим, с паузами, чтобы клиент не успел обнаружить его источник, – и ужас ночи делал свое дело.
Как именно страховщик мог получить свою выгоду, было не очень продумано, то есть концы с концами не сведены, но инструмент леденящего ужаса на дальних подступах был, я полагаю, изображен верно. Дело в том, что мешочек содержит самое эксклюзивное контрчеловеческое оружие – бормотание и всхлипы в ночи, нечто абсолютно беспредпосылочное и беспредметное. Допустим, в доме есть и другие живые существа: кошка, собака, рыбки, черепаха, как придумать оружие, абсолютно безвредное для них, но смертоносное для человека? Мешочек с неразборчивым полуночным бормотанием подходит идеально: черепаха и рыбки не отреагируют никак, кошка лениво приоткроет глаз, собака поднимет уши и, возможно, тихонько зарычит, а человек умрет от ужаса или сойдет с ума – он будет поражен оружием, избирательно воздействующим только на людей.
Можно, конечно, возразить: а слово? а "злые языки страшнее пистолета"? Созидательные и разрушительные последствия речи, конечно, необозримы. Но слово – это оружие, встречаемое во всеоружии, это сфера рацио по преимуществу, другой жанр, то, что можно конвертировать в слово, уже не запирается в последней темнице черных списков.
Атмосфера страха, с которой так или иначе доводилось соприкасаться каждому, лучше всего изучена не психологами и не философами, а режиссерами Голливуда. В фильмах ужасов сигнализация черных списков задействована весьма изобретательно: дверь скрипнула, птица ударилась в стекло, вода, набирающаяся в ванну, окрасилась кровью… Откуда мог взяться здесь парализующий страх, который иногда ошибочно называют животным страхом, попадая воистину пальцем в небо, ибо животные, которые боялись бы чего-то подобного, были бы уже не животными, а людьми. Слово "животный" правомерно лишь в том смысле, в каком оно указывает на глубину укорененности и независимую от сознания достоверность (действенность). Ведь затрагивается ядро личности, сама субъектность субъекта, что доказывает лишь факт вынесенности самого личностного ядра за пределы континуума, его выдвинутости в трансцендентное и существования в мерцающем режиме нелинейных суперпозиций.
Клавиатурой символического доступа Голливуд овладел, хотя в игре "Горячо, тепло, холодно" луч проектора блуждает бессистемно, ближе всего к сути дела подходя именно в прелюдии, где властвуют ничейные вздохи и самопроизвольно поворачивающиеся лицом к стене фотографии. Оживающие на экране мертвецы настораживают не столько своим внешним видом и повадками, сколько необходимостью схватить и утащить за собой. Почему бы, оказавшись здесь, им не заняться чтением книг или выращиванием цветов на клумбах, хоть кому-нибудь из них? Нет: вцепиться, удержать, не отпустить – ибо они, мертвецы, суть агенты-проводники целлулоидного ужаса, и этот сублимированный, прошедший через мощнейшие сепараторы символического ужас некоторым образом все же работает. Если к некоторым фильмам делают приписку: "Фильм основан на реальных событиях", то в данном случае можно написать кратенькую аннотацию к целому жанру: "Жанр основан на реальных опасениях". Целлулоидные мертвецы и функционально тождественные им прочие исчадия ада производят нужный Голливуду эффект по одной единственной причине: в мире действительно выдергивают людей.
Отнюдь не праздным является вопрос о последствиях подобного запугивания, вопрос, который чаще все же ставится в отношении порноиндустрии: как влияет она на распущенность вообще и на уровень сексуального насилия в частности? Одни считают, что распущенность растет, спровоцированная вседозволенной визуальностью, другие, наоборот, полагают, что порносреда впитывает деструктивные позывы, убирая их с улиц, – такова типичная тема многочисленных ток-шоу. Однако, что касается триллеров, они, вне всякого сомнения, абсорбируют распыленный страх и способствуют забвению, а то и невосприятию опыта разрыва. Вздох облегчения ("это всего лишь кино") необязательно раздается только в кинозале, нередко такое происходит и в жизни, когда избирательная память услужливо проецирует случившееся, куда надо: это ведь было в кино.
Впрочем, не только создатели фильмов изучили способы создания атмосферы страха, но и политические режимы сознательно или бессознательно вносили соответствующие поправки в работу своих репрессивных аппаратов. В первую очередь приходит на ум НКВД и "образцовая" атмосфера страха, парализующая экзистенциальное измерение человека. Если обратить внимание на использованные для этого средства, удивительное сходство с прообразом великого страха бросается в глаза. Арестовывали глубокой ночью, без предварительных намеков, обвинительные формулировки поражали абсурдом – иррациональность происходящего подчеркивалась со всех сторон. Главной особенностью сталинских репрессий была не их массовость (чего только ни повидало человечество за свою историю), а полная непредсказуемость, отсутствие хоть сколько-нибудь надежной стратегии избегания. Арестовывали и тех, кто позволял себе неосторожное слово, и тех, кто пытался отмолчаться, и тех, кто рьяно участвовал в разоблачении других врагов. Под каток репрессий попадали маршалы и рядовые, академики и студенты, стрелочники и машинисты поездов. Не были исключением и сами чекисты, сплошь и рядом следователи НКВД разделяли судьбу своих недавних жертв. В мемуарах того времени то и дело встречается фраза: "Людей буквально выдергивали". Теперь понятно, к чему относится эта фраза: тут и Жрыкающий из рассказа Лема, всегда готовый схрумкать любого музыканта и любой инструмент, и, конечно, Выдра, Волчок, тщетно заклинаемый детскими колыбельными, не разбирающий послушных и непослушных, выхватывающий оказавшихся на краю – а край для него повсюду. Страшно и на войне, страшно в блокаду, тревогу и страх вызывает разруха, даже предчувствие гражданской войны. Но сумма приемов НКВД опиралась все же на нечто иное:
А где же наше мужество, солдат,
Когда мы возвращаемся назад?
Его, наверно, женщины крадут
И, как птенца, за пазуху кладут…
Окуджава прав: как птенца за пазуху, во лесок, под ракитовый кусток. И разрывы быстро затягиваются, что заставляет предположить, что и у Бога есть свой черный список, а не только Страшный суд для грешников.
Разрыв и семиозис
Откуда еще берется знание о неполноте любого континуума, о том, что не всякая связь является обозримой, знание о том, что овладение природой, укрощение, покорение стихий, сколь бы оно ни было успешным, не может распространяться туда, куда сама природа не распространяется, туда, откуда приходит Серенький Волчок? Можно запрячь в упряжку мирный атом, перепричинить множество каузальных связей, еще надежнее заблокировать черный список, но бермудские прорехи все равно останутся в ткани происходящего и не перестанут через них выдергивать людей.
Тем не менее теория разрыва является мощным методологическим инструментом, способным визуализировать границы естества. В том числе естества как опыта в смысле Канта. Если идти обратным путем и рассматривать связь явлений как затянувшуюся или затягивающуюся рану, тогда континуум опыта предстанет как некий осадок, в котором уже нет ничего трансцендентного, все опасности (антиномии, паралогизмы, амфиболии) остались за пределами явлений, в сфере трансцендентного применения разума и рассудка, – хотя, как понял впоследствии Гедель, разрыв может все равно обнаружиться где угодно.
Трансцендентальный объект возможного опыта, прекрасно проанализированный Кантом, не теряет своей значимости, но уместно теперь ставить вопрос о его происхождении. Трансцендентальный объект – и соответственно все стандартные объекты макромира, предметы нашего возможного опыта – возникают в результате постепенного остывания и прогрессирующего упорядочивания гигантского фрагмента сущего, получающего название Универсум. Происходит редукция вектора состояния, в результате чего объекты вида (n↑, n↓), суперпозиции, преобразуются в "простые" объекты вида (n, n) или (n есть n), в масло масляное и розу розовую посредством соотношения с собой. Класс объектов (n↑, n↓), то есть объектов архаической комплектации, следует рассматривать как более широкий, включающий в себя и вырожденные или, быть может, лучше сказать, дважды рожденные экземпляры. Кроме того, опыт (хотя уже и не в смысле Канта) подсказывает, что помимо полностью обезвреженных объектов, лишившихся трансцендентной составляющей, мы также имеем дело с посюсторонними проекциями изначальных комплектов. Во всех связях физической причинности их "поведение" неотличимо от сплошь посюсторонних объектов типа крикетных шаров, но они могут беспричинно выбывать или неузнаваемо трансформироваться в случае внезапной потусторонней раскомплектации. Тут предуведомление о возможности разрыва не поможет, конечно, делу сохранения континуума, но оно может предотвратить разрыв сердца и, по крайней мере, спасти от методологического шока.
Наконец, мы имеем дело с феноменами сознания, которые расширены за пределы фюзиса-природы, в частности, потому, что лишены простого соотношения с самими собой. Сознание постоянно порождает объекты и объективации, но никогда не сводится к ним. Собственный режим присутствия сознания, режим "я"-присутствия, предполагает полную, нередуцированную укомплектованность, так что выход в трансцендентное – это не какой-нибудь бонус, требующий многолетней работы по обретению просветления, а аутентичный способ бытия сознания как такового. Провалы и перепады памяти отражают чрезвычайную сложность комплектации такого сущего, как субъект: в высшей памяти не работает режим автосохранения, в который включен континуум фюзиса, зато суперпозиции, не входящие в общую регулярность законов природы, имеют свое представительство в человеческой памяти.
В принципе формой такого представительства можно считать знак. Пока еще остается своего рода парадоксом тот факт, что семиозис в целом и во многих частностях поддается описанию в терминах нелинейных суперпозиций, в терминах теории разрыва. Ну в самом деле, разве что-нибудь в природе можно сравнить со связью означаемого и означающего, с отношением означивания, знаковой репрезентации? Все, что связано в природе, связано прочной причинной связью, и эта эластичная связка реализует себя прежде всего как замедлитель, удерживающий разбегание миров. Некоторые следствия (следствия вообще) суть чрезвычайно сложные "морские узлы", чтобы их завязать (причинить), требуется множество каузальных нитей, быть может, вся совокупность природы. Однако внутри природы ничто не могло бы произойти беспричинно: ни возникновение, ни уничтожение – все, не увязанное временем мира, остается за пределами естества, в Мультиверсуме. Внутренние связи, конечно, различаются между собой по прочности, связь между океаном и пролившимся на него облаком прочнее, нежели связь между высохшим листом дерева и глыбой гранита на противоположном берегу реки, – но и та и другая экземплярность могут встретиться в порядке естественного причинения. А вот лист в качестве означаемого не может встретиться со своим означающим, созвучием "лист", в порядке естественных причин, для их связи требуется уже другой, не естественный, а сверхъестественный порядок.
Иными словами, объекты семиозиса, знаки, представимы в виде комплектов (n↑, n↓), ибо, с одной стороны, нет ничего теснее связи означаемого и означающего, а с другой – нет ничего произвольнее. Сопоставление такой связи с суперпозицией и квантовой нелокальностью просто напрашивается: попробуем сосредоточиться на этой компаративистике.