Глава XIX
Это одно из прекраснейших кладбищ в Константинополе, осененное мрачными соснами и зелеными чинарами, уединенное и безмолвное даже днем и посреди шума. Я прислонился к могиле молоденькой девушки, памятник ее состоял из обломленной колонны с мраморной гирляндой из цветков жасмина и роз, которые у всех народов служат символом юности и невинности. Время от времени проходила мимо меня какая-нибудь женщина в белом покрывале, из-под которого виднелись только глаза, она походила на тень одного из тех покойников, которых я попирал ногами: атласные ее туфли, вышитые серебром, не производили ни малейшего шума. Тишина нарушалась только пением соловьев, которые на Востоке всегда водятся на кладбищах. Турки, погрузившись в мечтательность, слушают их без устали, потому что считают душами юных девственниц. Сравнивая шум, жар, волнение вне кладбища с тишиной, свежестью, спокойствием этого прелестного оазиса, я стал завидовать покойникам, у которых такие приятные концерты, такие прекрасные деревья, такие богатые памятники. Мечтая таким образом, я стал вспоминать всю прошедшую жизнь мою и несчастную ссору с Борком, я сравнивал всю эту тревожную сцену со спокойствием людей, которых мы называем варварами, потому что они проводят жизнь, куря трубку на берегу какого-нибудь ручья, не заботясь о бреднях науки, повинуясь инстинкту, думая только о женщинах, оружии, конях, благовониях – обо всем, что может служить наслаждению, и, проведя жизнь в чувственности, ложатся на покой в зелени с надеждой проснуться в Магометовом раю, посреди гурий, и время, проведенное мной с самого младенчества, казалось мне периодом безумства и лихорадочного бреда.
Эти мечтания не изменили моего намерения, но я уже мало заботился о результате и чувствовал в себе мужество, подходившее к беспечности.
Подобное состояние, конечно, должно было дать мне большое преимущество перед моим соперником, и я находился в том же расположении духа, когда послышались шаги. Не глядя в ту сторону, откуда происходил шум, я сразу же догадался, что это Борк. Я подпустил его к себе на три или четыре шага, тогда уже поднял голову и очутился лицом к лицу с моим неприятелем.
Само собой разумеется, что он не ожидал встретить меня в этом месте и в такое время, он так удивился, и притом на лице моем написана была такая решительность, что я еще не сказал ни слова, а он уже отступил и спросил меня, что мне угодно. Я засмеялся.
– Что мне угодно? По вашей бледности видно, что вы уже знаете, что мне угодно, впрочем, на всякий случай я, пожалуй, и скажу вам. Вы меня гнали, преследовали, оскорбляли. Я не могу простить вам жестокой обиды, которую вы нанесли мне. Вы при шпаге, я тоже: защищайтесь!
– Но, мистер Джон, – сказал Борк, побледнев еще больше, – вы забываете, что дуэль, как бы она ни закончилась, всегда будет для вас пагубна, из жалости к самому себе откажитесь от нее и оставьте меня в покое.
Он хотел было идти, но я протянул руку, чтобы не пропускать его.
– Если вы так интересуетесь мной, то я готов сказать вам, что я намерен делать. Если вы меня убьете, так нечего и говорить: воинские законы, как они ни строги, для мертвого не страшны. Меня похоронят вот на этом кладбище, а если уж надо умереть, так, право, лучше покоиться вечным сном, как те, которых мы попираем ногами, в свежей тени этих деревьев, чем быть в койке на дне моря и достаться в добычу акулам. Если же я вас убью, то у меня уже нанято место на корабле, который нынче же ночью повезет меня, не знаю куда, но это мне решительно все равно. У отца моего пятьдесят тысяч фунтов стерлингов дохода, а единственный его наследник я, следовательно, куда бы судьба ни занесла меня, везде мне будет хорошо жить. Теперь, надеюсь, вы на мой счет совершенно спокойны и, следовательно, не имеете больше никакой причины отказываться от дуэли – так потрудитесь же обнажить шпагу.
Он опять хотел было идти, но я опять заступил ему дорогу.
– И я требую удовлетворения, милостивый государь, за оскорбление, – продолжал я с прежним спокойствием.
– Но если я сделал это невольно, забывшись, и сам об этом жалею, то вам и говорить нечего.
– Извините, я еще могу сказать вам вот что: я давно замечал, да мне не верилось, а теперь я совершенно убедился, что вы трус.
– Мистер Джон! – вскричал Борк, побледнев от злости. – Теперь вы меня оскорбляете, и я требую от вас удовлетворения. Завтра мы будем с вами драться. Я не хочу драться теперь только потому, что никогда не учился фехтовать и, следовательно, не могу бороться с вами на шпагах. На пистолетах – дело другое.
– И прекрасно, я предвидел ваше возражение, – сказал я, вынимая из кармана пистолеты. – Вот все, что вам нужно, и нет никакой надобности откладывать до завтра, оба пистолета заряжены одинаково, впрочем, выбирайте любой.
Отнекиваться дольше было уже невозможно. Борк наконец схватился за шпагу, я бросил пистолеты и тоже обнажил шпагу. В ту же минуту клинки скрестились, потому что он бросился на меня, в надежде, что я не успею принять оборонительного положения, но я помнил совет Боба и остерегся.
С первых нападок я заметил, что Борк солгал: дрался он на шпагах очень хорошо, хотя и уверял меня, что никогда не учился фехтовать. Признаюсь, это меня обрадовало, потому что ставило нас на одну доску, и мне казалось, что в таком случае дуэль наша не будет судом случая. Единственным моим преимуществом перед ним было страшное хладнокровие, плод размышлений моих перед битвой. Впрочем, как только дуэль началась, Борк действовал уже хорошо: он знал, что дело идет не на царапину и что ему придется или умереть, или убить меня.
Мы дрались таким образом минут пять, не отступая ни шагу, и сблизились до того, что парировали удары друг друга не столько клинками, как эфесами. Видно, мы оба в одно время почувствовали невыгодность этого положения, потому что оба вместе отступили и таким образом разошлись. Но я сразу же сделал шаг вперед, и шпаги наши снова скрестились.
В этом случае в Борке было то, что всегда бывало во время битвы и бури: в первую минуту в нем торжествовала природа, и он оказывал некоторую робость, но потом гордость и необходимость брали верх, и он делался храбрым по расчету.
Я уже говорил, что Борк дрался на шпагах превосходно, хотя этого за ним никто не знал, но, благодаря требованиям батюшки и Тома, меня тоже хорошо учили этому искусству. Для Борка это была новость, и он опять оробел. Он был сильнее меня, но я проворнее его, и, пользуясь его робостью, я начал наступать. Он сделал шаг назад, это значило уже некоторым образом признать себя побежденным. Шпаги наши были как ящерицы, которые, играя, переплетаются, и раза два-три я дотрагивался до его груди так, что раздирал на нем мундир. Борк сделал еще шаг назад, но, надо сказать правду, сделал по всем правилам искусства, как будто мы дрались на рапирах. Отступая, он сошел с прямой линии, а в трех шагах за ним был памятник. Я стал теснить его больше и больше, и он задел меня шпагой по лицу, полилась кровь. "Вы ранены", – сказал он. Я улыбнулся и, сделав шаг вперед, снова заставил его отступить. Я не давал ему вздохнуть, шпага моя так и вертелась подле его груди, и он принужден был отскочить, чтобы увернуться. Этого-то мне и хотелось: он дошел уже до самого памятника, больше отступать было невозможно.
Тут-то начался настоящий поединок: до тех пор мы как будто фехтовали. Раз или два я почувствовал холод железа, два раза видел, что я попал. Но ни один из нас не вымолвил ни слова, между нашими шпагами уже не было места для разговоров. Наконец, напав с большой силой, я почувствовал, что шпага моя наткнулась на что-то твердое. Борк вскрикнул. Дело в том, что я проколол его насквозь, кончик моей шпаги загнулся, попав в мраморный памятник, и я не мог уже его вытащить. Шпага осталась в ране, я отскочил. Напрасно. Борк был уже не в состоянии меня преследовать. Он хотел было двинуться вперед, но ослабел, шпага вывалилась у него из рук, и он упал, вскрикнув еще раз и ломая себе в ярости руки.
Признаюсь, в эту минуту злоба моя исчезла и мне стало жаль его. Я бросился к нему. Чтобы помочь Борку, надо было прежде всего вынуть из него шпагу, я потащил ее, но не мог вырвать, хотя и он тоже тащил обеими руками. Это последнее усилие было смертельно, он открыл рот, как будто хотел говорить, но вместо того кровь хлынула ручьем, глаза его как будто вывернулись, он раза два судорожно согнулся, потом вытянулся, захрипел и умер.
Видя, что ему уже нечем помочь, я стал думать о себе. За время нашего поединка совсем стемнело. Я подобрал свои пистолеты, которыми очень дорожил, потом выбрался из кладбища и пошел к дому Моисея. Он сделал все по нашему уговору и ждал меня, отыскал неаполитанский корабль, который шел в Мальту, Палермо и Ливорно и должен был сняться с якоря на рассвете. Это и было мне нужно. Моисей купил для меня место и сказал, что я приеду ночью. Что касается платья, то он и эту часть моего поручения исполнил как нельзя лучше: приготовил мне великолепный паликарский наряд и еще другой костюм попроще.
Я сразу же надел свое новое платье, оно было как будто по мне сшито. За оба одеяния, саблю и ятаган следовало уплатить восемьдесят гиней – я прибавил еще пятьдесят Моисею за труды, потом просил его перевести меня как-нибудь на корабль. Все было готово: он нанял лодку и велел ей быть в одиннадцать часов против Галатской Башни.
В ожидании я прибавил несколько строк в письме к батюшке: рассказал ему о своей дуэли и просил открыть мне кредит в Смирне. Так как я намерен был оставаться на Востоке, то Смирна, по своему центральному положению и разнородному населению, с которым я спокойно мог смешаться, была для меня самым удобным местом.
Я написал также лорду Байрону, поблагодарил его за дружеское расположение ко мне и просил похлопотать за меня в адмиралтействе, если ему случится быть в Англии. Он знал Борка. Я отдал Моисею письма к лорду Байрону, к капитану Стенбау и к батюшке, велел свезти их утром на корабль и сказать, где лежит тело Борка.
Потом мы закутались в плащи и пошли к Галатской Башне.
Лодка была на месте, и мы сразу же пустились в путь, потому что неаполитанский корабль, на который мы ехали, стоял в Халкедонском Порту близ Фанарикьоя, и потому нам надо было пройти канал диагонально во всю ширину его. К счастью, матросы оказались добрыми гребцами, поэтому мы легко миновали Золотой Рог и обогнули Серальский мыс.
Ночь была светлая, и море не колыхалось. Посреди пролива, чуть впереди Леандровой Башни, стоял наш прекрасный корабль: мачты, штанги, даже малейшие веревки его вырисовывались на светлом круге, образовавшемся вокруг луны. Сердце у меня сжалось. "Трезубец" был вторым моим отечеством, из всего света мне дороги были только Уильямс-Хауз и "Трезубец", после батюшки и матушки, которые жили в Уильямс-Хаузе, я любил больше всего многих из тех, которые оставались теперь на "Трезубце". Там оставил я капитана Стенбау, доброго и почтенного старика, которого уважал, как отца, оставил Джеймса, искренняя и благородная дружба которого ни на минуту не менялась, оставил Боба, настоящего матроса с редким сердцем под грубой оболочкой, я жалел даже и о самом корабле. По мере нашего приближения, он величественно вырастал, и через несколько минут мы были так близко от него, что вахтенный офицер услышал бы, если бы я высказал громкое горестное прощание, которое шепотом говорил моим добрым товарищам, после вчерашнего праздника они и не воображали, что я, покидая их навсегда, проезжаю так близко. Это была одна из самых горьких минут в моей жизни. Я жалел о том, что сделал, и не мог скрыть от себя, что одним ударом переиначил всю жизнь мою и променял будущность верную на будущность неизвестную. И кто знает еще, что ожидает меня в будущем!
Между тем мы прошли мимо "Трезубца" и при свете маяка начали уже различать суда, стоящие на якоре в Халкедонском порту. Моисей издали указал мне снасти того, на который я ехал, и хоть мне было недолго оставаться на нем, однако же по мере приближения я невольно обозревал и разбирал его глазами моряка. Сравнение с "Трезубцем", одним из прекраснейших кораблей английского флота, конечно, не могло быть выгодно для неаполитанского судна. Впрочем, оно было построено довольно удобно для выполнения целей хозяев судов, скорого хода и поместительности. Размеры его подводной части были хороши, она была довольно широка, чтобы вмещать в себя большой груз, и довольно узка, чтобы легко рассекать море. Что касается оснастки, то она была, как и у всех судов для плавания в Архипелаге, немножко низка, для того, чтобы судно, в случае нужды, могло прятаться за скалу и острова. Эта предосторожность против пиратов, которых тогда было множество в Эгейском море, конечно, была полезна ночью, поблизости земли, но вредна, если судну понадобилось бы уйти от корсара в открытом море. Все эти мысли пришли мне в голову с той скоростью, с которой оценивает мир взгляд моряка: еще не вступив на корабль, он уже знает все его хорошие и дурные свойства. Поэтому, прибыв на "Прекрасную Левантийку", я уже знал ее превосходно, оставалось познакомиться с ее экипажем.
Меня уже ждали, как Моисей и говорил. Часовой окликнул меня по-итальянски, я отвечал: "Пассажир", и мне сразу же бросили веревочный трап. Что касается моего багажа, то его нетрудно было перенести, у меня, как у греческого философа, все было на себе. Я расплатился с гребцами, простился с Моисеем, который служил мне, правда, за деньги, но, по крайней мере, верно, что не всегда случается, и с ловкостью и проворством моряка вошел на палубу.
У борта ждал меня человек и сразу же проводил в мою каюту.
Глава XX
Немудрено, что после всех событий, случившихся со мной в этот день, я спал плохо, лег в три часа, а на рассвете был уже на палубе. Все готовилось к отплытию, капитан отдавал нужные распоряжения и приказания, и потому я имел очень удобный случай познакомиться со всем экипажем.
Капитан был салернский уроженец, и при первых его приказаниях я вспомнил, что Салерно более славится своим университетом, чем морским училищем, что касается экипажа, то он состоял из калабрийцев и сицилийцев. Так как "Прекрасная Левантийка" предназначена была для торговли в Архипелаге, то она имела вид полукупеческий, полувоинственный, который придавал ее палубе кокетство, одновременно и грозное, и забавное. Представителями воинственного характера корабля были два камнемета и длинная восьмифунтовая пушка на колесах, чтобы ее можно было перевозить с кормы на нос, с правого борта на левый. Впрочем, поднимаясь на палубу, я взглянул случайно на арсенал и нашел его в довольно хорошем состоянии: в нем было около сорока ружей, штук двадцать мушкетонов, сабель и абордажных топоров – довольно, чтобы в случае нужды вооружить весь наш экипаж.
Часа за два до рассвета поднялся довольно свежий восточный ветер, весьма благоприятный для нас.
Как водится, все матросы собраны были для поднятия якоря, пассажиры также один за другим вышли на палубу, чтобы посмотреть на маневр. Эти пассажиры были большей частью мелкими греческими и мальтийскими торговцами.
Матросы исполнили приказание капитана с усердием, которое меня порадовало: по одному маневру можно видеть, каков экипаж, а по одной команде можно судить о том, каков капитан. Последствия показали, что я с первого взгляда дал верную оценку и тому, и другому. Ветер стал крепчать, марсели были распущены и все приготовлено, чтобы поставить корабль носом к морю. Но, когда судно подошло к самому якорю, сопротивление шпиля стало таким сильным, что люди, вертевшие его, не только уже не могли подвигаться вперед, но и принуждены были держаться изо всей силы, чтобы не подаваться назад. Однако же четверо матросов присоединились по доброй воле к работавшим, дружным усилием вырвали якорь из дна и подняли поверх воды. Я думал, что его сразу же поставят на место и закрепят, но, видно, капитан торопился начать какую-нибудь другую работу, потому что он велел только задеть якорь кат-гаком. Я хотел было сказать ему, чтобы он прежде всего велел кончить эту работу, но вспомнил, что я тут ничего не значу, остановился и только пожал плечами.
В эту минуту кто-то заговорил со мной по-гречески, я обернулся и увидел молодого человека лет двадцати или двадцати двух; он был прекрасен, как древняя статуя, но глаза его лихорадочно блестели, и он кутался в плащ, хотя взошедшее солнце уже преизрядно пригревало.
– Извините, – отвечал я по-итальянски, – я не знаю греческого языка. Не говорите ли вы по-французски, по-английски или по-итальянски?
– А, виноват, – отвечал он, – я по платью принял вас за земляка.
– Я не имею чести быть греком, – отвечал я с полуулыбкой. – Я англичанин, путешествую для своего удовольствия и ношу греческое платье, потому что оно удобнее и красивее нашей западной одежды. Я не понял, что вы мне говорили, но догадываюсь, что вы о чем-то меня спрашивали: я готов отвечать вам.
– Я точно вас спрашивал. Мы, дети Архипелага, спорадские альбатросы, привыкли с малолетства переезжать с одного острова на другой, поневоле знакомы с морем, и потому маневр, дурно сделанный, никогда не ускользнет от нас. Я заметил, что вы тоже недовольны капитаном, потому что вы пожали плечами, я и спрашивал вас, не моряк ли вы, хотел попросить вас объяснить мне, в чем именно состоит его ошибка.
– А вот в чем: так как корабль уже пошел, то якорь надо бы поставить на место и закрепить, а капитан велел только зацепить его кат-гаком, или, если это почему-нибудь нужно, то он должен бы велеть, по крайней мере, вынуть вымбовки. Если по несчастию кат-гак обломится, то якорь упадет в море, шпиль начнет вертеться в противоположную сторону и вымбовки полетят нам в ноги.
Молодой человек хотел было говорить, но закашлял, и я увидел, что он харкает кровью.
– Но не можете ли вы, – сказал он потом, – заметить этого капитану от имени всех пассажиров?
– Теперь уже поздно, берегитесь, – вскричал я, схватив молодого грека и притянув его за бизань-мачту.
Я услышал глухой шум, как будто что-то тяжелое упало в море, в ту же минуту шпиль начал вертеться со скоростью часов, у которых лопнула большая пружина, вымбовки полетели во все стороны и сшибли с ног несколько матросов и самого шкипера. На судне воцарилось боязливое молчание, между тем шпиль перестал вертеться. Якорь, увлекаемый своей тяжестью, оборвал бимсы, которыми был привязан к канату, и упал на дно, но так как судно было на ходу, то канат продолжал спускаться с ужасным шумом и наконец остановился, потому что был привязан в трюме к грот-мачте. В ту же минуту судно получило столь сильный толчок, что все, кто находился на палубе, попадали: одни только мы с греком остались на ногах: предвидев этот толчок, я охватил нового моего знакомца левой рукой, а правой уцепился за бизань-мачту. Но этого было еще мало, при таком ужасном потрясении канат оборвался, как нитка, повернув корму корабля к ветру так, что мы, как говорят наши моряки, шли прямо к черту кормой вперед. Кроме того, капитан, обезумев, стал давать совершенно противоположные приказания, а экипаж с точностью исполнял их. Реи надо было обрасопить, а их тянули справа и слева, и они не трогались; корабль, как будто понимая, что его заставляют произвести маневр невозможный, печально стонал, обливаясь пеной моря, которое не расступалось перед ним. В эту минуту выбежал на палубу плотник и закричал, что порты разбиты волной и первая палуба задета. Корабль был близок к гибели, надо было спасти его. Я бросился к корме, вырвал у шкипера рупор и закричал голосом, который заглушил весь шум, происходивший на палубе:
– Смирно!