– А как поступить с махновскими парламентерами? – спросил Кольцов. – Махно ждет ответа.
– Заключение военного союза с Махно, это, извините, не в нашей компетенции. Этот вопрос будем решать вместе с Фрунзе.
Фрунзе принял их тот же час.
Едва Сиротинский открыл дверь в кабинет Фрунзе (хорошо знакомую Кольцову дверь, за которой прежде, совсем недавно, находился кабинет генерала Ковалевского), Михаил Васильевич пошел им навстречу. Немало наслышанный о Кольцове, он еще издали выделил его и цепким взглядом стал в него вглядываться.
– Рад знакомству и сотрудничеству, – здороваясь, сказал Фрунзе. И когда все уселись, спросил: – Ну и что же нужно от нас Махно?
Кольцов вновь рассказал Фрунзе и о Колодубе, и о "подарке" Нестора Махно, и о цели парламентеров: договориться о времени и месте встречи для переговоров о совместной борьбе с Врангелем.
Когда Кольцов закончил, Фрунзе задумчиво побарабанил пальцами по столу и затем довольно резко заговорил:
– Мне докладывали. Махно на протяжении последних нескольких месяцев морочит нам голову. Договариваемся, рассчитываем на него, а он потом забывает обо всех своих договоренностях. Плохой союзник. Мы не можем на него рассчитывать в самую трудную минуту. Боюсь, эта наша новая встреча, новые договоренности будут такими же, как и прежде – безрезультатными.
– Сейчас иная ситуация, – не согласился Менжинский. – Сейчас запахло смолёным.
– Интересно, на какие дивиденды он рассчитывает?
– На индульгенцию после войны, – заметил Менжинский.
– Ну что же. Пускай приходят, – подвел итог Фрунзе. – Чем раньше, тем лучше. От помощи отказываться не станем, она нам сейчас не лишняя. А насчет дивидендов, мы подсчитаем их потом, после войны. Все взвесим и все учтем. И измены, и предательства, и помощь. И всем воздадим по справедливости.
Через несколько дней из Старобельска, где располагался штаб Нестора Махно, в Харьков прибыла небольшая, но полномочная делегация. За день все обговорили и подписали соглашение о военном союзе, о снабжении армии Махно боеприпасами и снаряжением, а также об освобождении махновцев из советских тюрем.
После беседы с Фрунзе Кольцов отправился в тюрьму. Прежде чем войти в камеру, поинтересовался у красноармейца-надзирателя, как ведет себя арестованный.
– Большей частью молчит, – последовал ответ. – А то стал песни петь. Божественные. Сегодня утром попросил пригласить к нему священника. Ему объяснили, что духовенства у нас нет. Духовенство, как сословие, советская власть упразднила. Заплакал. Закричал: "Что же вы творите, безбожники!"
И когда Кольцов уже хотел направиться в камеру к арестованному, надзиратель извлек из шкафа что-то завернутое в тряпицу.
– Это вот – имущество арестованного. Те двое, что с ним были, передали. Может, посмотрите?
Кольцов развернул тряпицу, и на стол упала та самая ладанка на шелковом шнурке, о которой рассказывал Колодуб.
Открыв ее, Павел увидел портрет довольно смазливой барышни лет двадцати, а под фотографией обнаружил такой же овальный трехцветный картонный кружок с мелкой надписью на нем "Верой спасется Россия". Чуть пониже этой надписи – четыре крупные буквы: "О.С.Н.Ч.".
– Красивая бабенка, – сказал надзиратель. – Не наших кровей, не рабоче-крестьянских.
Павел вновь завернул ладанку в тряпицу и вернул ее. Надзиратель проводил его по длинному сводчатому тюремному коридору и, прозвенев увесистыми ключами, открыл дверь камеры.
Едва она проскрипела, арестованный встал, неторопливо и без всякого любопытства поднял глаза на вошедшего Кольцова. Это был взгляд человека, который уже все для себя решил, его глаза уже потухли, и в них проглядывала безнадежная отрешенность. Был он молод – лет двадцати пяти, худощав. На стриженой под бобрик голове пробивалась ранняя седина. Давняя небритость, которую еще нельзя было назвать ни бородой, ни усами, вовсе не старили его, а, скорее всего, возможно, благодаря тюремному антуражу, придавали ему несколько франтоватый и даже романтический вид.
– Давайте знакомиться, моя фамилия Кольцов, – представился Павел. – Я так понимаю, какое-то время нам предстоит общаться, поэтому хочу знать, как мне к вам обращаться. Имя, фамилию?
– Зачем это вам? Для надписи на могиле? Пусть будет еще одна безымянная. Их – миллионы по всей России из-за этого кровавого бунта, который вы заколотили, – дерзко сказал заключенный.
– Насчет могилы – это вы далеко загадываете. Похоже, вы даже моложе меня. Будем надеяться, нам предстоит еще долгая жизнь. Возможно, даже счастливая. Хочется надеяться.
Арестованный с легкой саркастической улыбкой долго смотрел на Кольцова и затем сказал:
– Ну-ну! Продолжайте! Про райские кущи, кисельные берега. У вас, чувствуется, богатый опыт допрашивать военнопленных.
– Вот уж – нет. Первый раз, – обезоруживающе улыбнулся ему Кольцов. – Поэтому стою вот перед вами и думаю, как спросить и что спросить.
– Я подскажу. Меня уже допрашивали, – оживился арестант. – Прежде чем задать вопрос, съездите по физиономии. Можно ногой в пах. Чем больнее, тем больший эффект. Если боитесь крови, можно по-другому: спрашивайте ласково, жалостливо, с сочувствием. Но это редко приносит удачу. Лучше с мордобоем, ломанием костей.
– Вы – начитанный человек. Мне тоже доводилось про такое читать. Но и насилие, и лицемерие – не для меня. Поэтому я честно сказал: я не умею допрашивать. Я пришел поговорить. Кое-что спросить у вас. Ответить на какие-то ваши вопросы, если они у вас есть.
– Для этого я просил пригласить ко мне священника. Святое право смертника. Мне отказали. Вероятно, их всех уже ликвидировали?
– Прежде всего, вы не смертник. И не будем больше об этом. Теперь о священниках. Посчитали, что они не нужны светскому государству.
– Но они нужны людям. Кто станет их утешать, вселять в них надежды? Прощать грехи и прегрешения? Отвечать на вопросы, которые постоянно возникают у человека в его повседневной мирской жизни? Или я должен думать, что вот вы и есть тот человек, который и ответит, и посоветует, и утешит, и вселит надежду?
– Оставим этот разговор до лучших времен, – сказал Кольцов.
– Вы думаете, они еще будут, лучшие времена? И для кого они будут лучшими? Для вас? Или для меня? – тут же, словно принял мяч в азартном футбольном поединке, спросил арестованный.
Павел начал понимать, что этот врангелевец – не простой орешек. Его так просто не раскусишь. За те дни, что он находился в плену, поначалу у махновцев, затем у красных, он выработал свою тактику общения. Сперва он молчал. Но это только озлобляло допрашивающих и приносило пленному вред: зуботычины, побои. Да и молчание давалось ему трудно. Равно как и одиночество. И тогда, чтобы не сказать ничего лишнего, не выдать те секреты, которыми владел, он прибегнул к иной тактике, и она показалась ему успешной. Если удавалось, он втягивал допрашивающих в ничего не значащую и бессмысленную светскую беседу. И таким образом ему удавалось топить в пустопорожних словесах любые допросы. Если же это не получалось, вступал в словесную перепалку.
Павел вспомнил слова Колодуба: "Этот парубчук с самим батькой про политику поспорил". Значит, задача Павла не втягиваться в светскую беседу, не вступать в бессмысленный спор.
Мелькнула в голове Павла и такая мысль: не тянет ли арестованный всей этой светской демагогией время, ждет некоего часа икс. Эта мысль показалась ему не лишенной смысла и уже не оставляла его. Добиться у него скорого признания, похоже, не удастся. Побоями и пытками его не запугать. Уговорить не удастся. А время идет, возможно, именно этого он и добивается. Значит, надо искать иной, третий, путь, чтобы вытащить из него откровенное признание.
– Так все же, как вас величать? – сухо спросил Павел, переходя на иной тон общения. Арестованный понял, что чекист уже начал сердиться, что ему пора либо замолчать, изобразив оскорбленного, либо еще какое-то время "повалять Ваньку", изображая простака, и продолжать отвечать на вопросы, избегая подводных камней.
– У меня простое русское имя – Сергей. Можно Сережа, Серега, Сергуня, Серж. Какое вам больше понравится.
– Я так понимаю, домашние звали вас Серж.
Арестованный понял, что лишь на минуту расслабившись, он своей бездумной болтливостью проиграл чекисту серьезное очко.
– Издалека заходите, – постарался он исправить положение. – К имущему сословию не принадлежу.
– А я вас и не спрашиваю о сословной принадлежности. Вы достаточно образованны, чтобы легко понять, что к рабочим и крестьянам не принадлежите, – все так же холодно сказал Кольцов и несколько тише, но гневно, с некоторой опаской поглядывая на дверь камеры, продолжил: – Меня интересует другое. Почему вы, молодой врангелевский офицер, болтаетесь черт знает где, вдали от фронта, когда решается судьба родины, когда вы должны быть там, где повелевают вам быть долг и присяга.
Арестованный несколько опешил от этой гневной речи чекиста. В его голове что-то перепуталось. Он ничего не понимал.
Мысль изменить тактику допроса возникла мгновенно. Он даже не сразу продумал все до конца. Прикинул: этот молодой белогвардеец, начитавшийся всякой романтической дребедени, уже почти смирился со своим поражением и приготовился красиво, под рыдания барышень, взойти на эшафот или стать под дула большевистских винтовок. Но в романтических сюжетах герой редко погибает. Ему на помощь приходит некто. Он совершает невероятное: хитростью проникает в самые строгие казематы и вызволяет пленника. Вспомнил Кольцов даже Юру с его наивной попыткой освободить его из Севастопольской крепости.
Не поиграть ли Кольцову с арестантом в эту далеко не новую романтическую игру? Ему показался этот путь кратчайшим для выяснения, что за всадники рыскали там, в Знаменских лесах? И почему? Что искали они там? Во всяком случае, есть смысл попытаться. На словесные баталии уйдет много времени, и еще неизвестно, приведут ли они к успеху. А сейчас, когда Фрунзе готовится к решительному сражению, времени тем более не хватает.
Эта игра постепенно так ясно сложилась в голове Кольцова, в ней нашлось место и Ивану Платоновичу Старцеву, которого он все еще не успел навестить, и матросу Бушкину с его мечтой получить в театре хорошую роль, и даже самому Гольдману. На его плечи выпадет самое главное: быстрая и тщательная подготовка этого спектакля.
Сухой, чуть надменный голос Кольцова поставил арестанта в тупик. Он молча пытался выбраться из ступора, в который загнал его этот чекист не столько вопросом о долге, сколько тоном. Он все еще продолжал думать, как чекисту ответить, а Кольцов уже расшифровал затруднение арестованного. Глядя на него заговорщически, он приложил палец к губам и затем провел глазами по стенам: дескать, думай, прежде чем что-то сказать. Здесь слышат даже стены.
Арестованный не сразу его понял.
– За нарушение присяги отвечу не вам, а господу Богу, – чуть надменно ответил арестованный и проиграл Кольцову еще одно очко. Теперь Кольцов точно понял, что он белогвардеец. А арестованный все еще сомневался, действительно ли чекист подал ему знак, или просто все эти движения руки были случайными. Или все это и вовсе ему померещилось.
Кольцов обратил внимание на его растерянность и едва заметно, ободряюще ему улыбнулся. И тут же грубо, перейдя на "ты", сорвался на крик:
– Ну и черт с тобой, болван! Своим чистосердечным признанием ты мог бы сохранить свою никчемную жизнь. Но ты не ценишь хорошее отношение. Сиди, дурак! Думай! Я еще наведаюсь, если ты до чего-то додумаешься! – и чуть тише добавил: – Может, даже сегодня ночью.
И Кольцов снова едва заметно ему улыбнулся, и даже подмигнул, что могло означать: ты не одинок, постараюсь тебя выручить.
Арестант едва заметно, с надеждой взглянул на Кольцова. И Кольцов понял: он принял за чистую монету его игру.
После этого спектакля он резко и сердито толкнул дверь, и так громко, чтобы слышал арестант, сказал ожидавшему в коридоре конца допроса охраннику:
– Молчит, придурок! Пришлю ему Спрыкина! – Кольцов назвал первую же пришедшую на ум фамилию. – Пусть покажет ему, что такое настоящий допрос. Может, станет сговорчивее.
Глава третья
Вернувшись на Сумскую, Кольцов вновь отыскал Гольдмана, чтобы посоветоваться с ним о своей задумке.
– За что я, Паша, тебя люблю! – весело сказал Гольдман. – Ты что-то не только придумаешь, но и начинаешь осуществлять, а уже после, в "свинячий голос", приходишь советоваться. И что интересно, тебе пока везет. Но ведь когда-то везение может и кончиться.
– Понимаете, я понял: обычным способом до этого беляка быстро достучаться не удастся. А время-то идет, – стал оправдываться Кольцов. – Но если я совершил ошибку, скажите, в чем она. Пока еще не поздно исправить.
– Как я могу сказать, что это ошибка. Вот если не получится, скажу. Так что давай, дерзай!
– Рассчитываю на вашу помощь.
– А что мне остается делать! Только давай так. Смысл я понял. И хочу теперь сам немного помозговать. А потом уже, вечерком, обсудим детали.
– Я настроился на сегодня. Далеко откладывать это нельзя.
– Сегодня так сегодня, – согласился Гольдман, – Мне самому интересно, что из этого предприятия может получиться. – И спросил: – Ты куда сейчас?
– К Ивану Платоновичу. Я у него так до сих пор и не побывал.
– Уж не думаешь ли ты у него эту пьесу разыгрывать?
– Лучшего места я придумать не могу, – чистосердечно признался Павел. – Антураж подходящий. Квартира вполне сойдет за генеральскую. И Бушкин, надеюсь, нам подыграет.
– Авантюрист ты, Павел Андреевич. За что тебя и уважаю. Потому что и сам такой. Без авантюр жизнь пресная. – И, что-то вспомнив, Гольдман добавил: – Со стариком я недавно виделся. Уже после Парижа. Худой, лицо серое. Спросил, не заболел ли? Он мне стал жаловаться, что исчезла его дочь. Нигде и ничего не может о ней выяснить. Извелся весь. Извини, Паша! Не удержался, рассказал ему про ту тетрадку, что ты среди каховских трофеев обнаружил.
– И что Иван Платонович? – спросил Павел.
– Ждет тебя.
Тогда, в Париже, Кольцов пощадил Ивана Платоновича, не рассказал о том, что произошло с Наташей. Не смог. И сейчас, собираясь идти к нему, он меньше всего думал о том спектакле, который собирался поставить для одного-единственного зрителя – плененного белогвардейца. С этим ему все было более или менее ясно. Но его угнетала та тайна, которую он уже многие дни носил в себе. Он понимал, что на этот раз должен будет рассказать Ивану Платоновичу все, без утайки, и передать ему дневник дочери. И с беспокойством думал о том, как скажется на Иване Платоновиче эта новость? Выдержит ли его сердце?
И сейчас, когда Гольдман сказал, что Иван Платонович уже все знает, у Павла словно сняли с груди тяжелый камень. Его общение с Иваном Платоновичем вновь станет прежним, доверительным, без той преграды в виде дневника и без печальной тайны ее замужества за белогвардейским офицером, которые долгое время стояли между ними. Основное сделал Гольдман, и ему оставалось совершить последнее: передать Ивану Платоновичу дневник.
– Вы не ответили на мой вопрос: что Иван Платонович? Как он отнесся к этому вашему сообщению? – повторил свой вопрос Павел.
– Не знаю.
– Как это? – не понял Павел.
– Он отвернулся и ушел в другую комнату. И больше не выходил. – И после длительного молчания Гольдман добавил: – Вероятно, это – то горе, которое трудно разделить с друзьями. Его надо пережить в тишине и в одиночестве.
В гостинице "Бристоль", где до отъезда в Москву останавливался Кольцов и где оставил в камере хранения свои нехитрые пожитки, он извлек из чемодана Наташин дневник и сунул его в свою кожаную командирскую сумку.
На крохотной площади возле церкви Святого Николая он свернул на одноименную улочку, единственную во всем этом большом городе, которую он считал своей. Здесь ему был привычно знаком каждый дом. Все хорошее и плохое во время его жизни в этом городе почему-то случилось именно на Николаевской. Здесь он познакомился с Иваном Платоновичем и его дочерью Наташей, которые в меру своих сил, часто с риском для жизни, помогали ему и стали едва ли не самыми близкими людьми. Здесь, на этой улице, произошла его мимолетная встреча с Леной Елоховской, которая могла обернуться большой любовью. Не случилось. На этой улице его обманом пленили махновцы, и ему довелось познакомиться с Нестором Махно и его начальником контрразведки Левой Задовым, которые позже, так или иначе, сопровождали его по жизни. Вот и сейчас: этот головоломный "подарок" от Махно, которым приходится заниматься.
Припорошенная легким снежком Николаевская, утратившая летне-осенние краски, выглядела сейчас серой, неуютной, неприветливой и почти чужой.
На стук открыл сам Иван Платонович. Коротко взглянув на него, Павел определил, что выглядит он сейчас значительно лучше, чем совсем недавно, там, в Париже.
– Бон жур, месье! – озорно поздоровался Павел, и они обнялись, словно не виделись целую вечность. – А дома-то лучше?
– Дом. Домовина. – Старцев не принял легкий тон, который пытался предложить Павел, насупился: – Интересная мысль. Всю свою короткую жизнь человек заботится о своем доме. А в старости он становится ему совсем не дорог, на все нажитое смотрит, как на чужое, и больше задумывается о вечном доме – домовине. Впрочем, она тоже не вечная.
– Ну вот! Ну вот! Что за настроение! – пожурил его Павел. – Война кончается, наступит новая жизнь. Неужели вам не хочется взглянуть, какой она будет?
– Все, Паша, проходит. Даже интерес к жизни. У этого интереса тоже должен быть фундамент, иными словами, смысл. А смысл в детях, во внуках. С определенного периода человек уже их глазами смотрит на жизнь. Живет их радостями и их печалями. А я – одинок. Одиночество – не лучшая причина для оптимизма.
Из дальней комнаты на звук голосов вышел Бушкин. В прихожую, где Павел раздевался, он не вошел, ожидал окончания их встречи, стоя в проеме двери.
– О чем вы? Какое одиночество? – не согласился со Старцевым Павел и, заметив Бушкина, продолжил: – А я? А вот Бушкин? А все остальные, которые вас знают и любят?
– Я всех вас очень ценю. Но есть еще кровные связи. Что бы там философы не говорили об остальных связях, но кровные крепче всех других. Поверьте мне, старику, который много прожил и много передумал.
Что на это скажешь! Не поспоришь и не утешишь. Да Иван Платонович не очень и нуждался в утешении. Он был мудр той осенней мудростью, когда все выводы из своей жизни сделаны: и из успехов и из неудач.
– Иван Платонович, поверьте, еще все будет хорошо! – все же произнес подобающие случаю утешительные слова Кольцов, и даже ему самому они показались неуместными и ненужными. Он понял: вместо всех этих дежурных слов он должен и даже обязан молча передать Ивану Платоновичу дневник его дочери. Лишь одну тайну Кольцов пока решил приберечь: Наташа была убеждена, что ее отец умер от тифа. Сейчас это Ивану Платоновичу знать не обязательно. Он все равно ничего не сможет изменить. А Павел там временем по возможности попытается выяснить, где сейчас находится Наташа, и каким-то способом известит ее, что произошла ошибка и ее отец жив.
И все же он сказал:
– Кончится война, установятся границы. И Наташа, где бы она ни была, объявится. Я в этом убежден.