И вот теперь Аристон, стоя на Акрополе, наблюдал за рабочими, которые устанавливали изящные женские статуи, предназначенные для того, чтобы поддерживать крышу только что построенного Эрехтейона вместо обычных колонн. Они назывались кариатидами и придавали новому зданию какую-то необычную и запоминающуюся прелесть. Идея этого строительства принадлежала Клеофону, изготовителю лир, недавно выдвинувшемуся демагогу, так же как и идея создания нового храма Афины, который воздвигался слева от Парфенона. Клеофон хотел таким способом обеспечить работой многих безработных фетов, чтобы они могли заработать что-то сверх того ежедневного пособия в два обола, что выдавалось тем из них, чей уровень жизни резко понизился из-за непрекращающейся войны.
" Что бы там ни говорили о демагогах, они намного предпочтительнее олигархов", – подумал Аристон и повернул обратно, вниз по склону горы к городским кварталам.
Но когда он направился домой, погруженный в невеселые мысли об экспедиции, предпринятой Алкивиадом для захвата Византии, о том, что Афины все еще находятся в серьезной опасности, что Клеофон сделал большую глупость, не согласившись на мир со Спартой после сражения у Кизика, он вдруг заметил Феорис, шедшую ему навстречу.
Он остановился, чтобы получше рассмотреть ее; пополневшая, утратившая девичью порывистость, Феорис, глаза которой излучали тот мягкий, спокойный свет, что свидетельствует о большой и чистой любви, была просто восхитительна. Вопреки всем досужим домыслам, он не дарил ее Софоклу; но если бы это было правдой, он вполне мог бы гордиться таким подарком.
. – Аристон, – мягко сказала она голосом, который, лишившись былой резкости, звучал теперь как самая совершенная музыка, – я разыскиваю тебя вот уже несколько недель!
– Я очень рад, – ответил он. – А я думал, что ты ненавидишь меня, Феорис.
– Не говори глупостей. Аристон. Я бы никогда не смогла возненавидеть тебя. Я просто перестала нуждаться в тебе; но если в чем-то мои чувства к тебе изменились, то в их основе все равно осталась любовь. Пусть это теперь любовь сестры, но все же именно любовь.
Аристон улыбнулся. Как красиво она говорила, какой безукоризненной, какой мелодичной стала ее речь!
– Зачем же ты искала меня, Фео? – спросил он.
– Из-за Клеотеры, – просто ответила она. Аристон нахмурился.
– Что-нибудь случилось? Неужели Орхомен…
–… стал истязать ее, как несчастную Таргелию? Нет. Он пытается причинить ей страдания, душевные страдания, выставляя перед ней напоказ всех своих потаскух и педерастов; но, благодаря твоему хитроумному замыслу, он не осмеливается тронуть ее хотя бы пальцем. Да и душевных мук он причинить ей не в силах, ибо лишь одно на свете может заставить и заставляет ее страдать.
– И что же это? – сухо осведомился Аристон; внутри у него все напряглось.
– Твое отсутствие. То, что ты больше не навещаешь ее…
– Фео, – простонал Аристон.
– Я все понимаю. Ты не смеешь. Все эти твои представления о чести! Но я служу Афродите, а не Артемиде. И я хочу сказать тебе: то, что ты делаешь, – бесчеловечно. Богине следовало бы бросить тебя под копыта лошадей, как она это проделала с Гипполитом за его прегрешения против нее. Ибо твои грехи тяжелее. Гипполит всего-навсего отстаивал свой аскетизм и свою непорочность, а ты живешь в беззаконном союзе с женщиной, которую даже не любишь, и при этом оставляешь бедную Клео в лапах грубого животного, к которому она испытывает только отвращение. Я видела сон и решила разыскать тебя, ибо сон этот о тебе.
Мне приснилось, что ты отправился в Дельфы, а я, невидимая, под покровительством Афродиты последовала за тобой…
– И что дальше? – спросил Аристон.
– Ты спросил жрицу, будешь ли ты когда-нибудь счастлив. И она ответила: "Да. Когда ты научишься смеяться смехом богов!"
– Ну и что же, о моя драгоценная Сивилла, это должно означать?
– Только то, что ты обретешь свое счастье, когда научишься столь же пренебрежительно относиться к условностям и предрассудкам людей, как это делают боги. Вы с Клеотерой созданы друг для друга!. Вы оба столь прекрасны…
– Ради всех богов, Феорис!
– Почему бы тебе прямо сейчас не пойти со мной и не повидаться с ней? Уделить ей каких-нибудь десять – да нет, пять минут, этого хватит, чтобы вернуть блеск ее глазам и румянец на ее щеки.
– Фео, ты говоришь чепуху. Клеотера всегда была добра ко мне. Но ни разу ни словом, ни жестом она не…
– Она порядочная женщина. Аристон! Чего ты от нее хочешь – чтобы она сорвала с себя пеплос и бросилась нагой в твои объятия, сгорая от страсти?
Аристон плотоядно ухмыльнулся.
– Вот это было бы именно то, что философы называют истинно прекрасным. Почему бы тебе не подсказать ей эту идею? – предложил он.
– Вот в этом вы все! Она дала бы мне пощечину за такое предложение. Кстати, тебе тоже, если бы ты стал открыто к ней приставать. Все дело в том, что в этом нет никакой надобности. Все, что от тебя требуется, – это быть нежным и ласковым с нею, пока в один прекрасный день она уже не сможет бороться с собой и сама не бросится, рыдая, в твои объятия.
– Значит, именно так ты и советуешь мне поступить? – спокойно сказал Аристон. – Потихоньку склонить ее к супружеской измене, предать?
Феорис взглянула ему в глаза, и он осекся.
– Ты предаешь ее сейчас, когда лишаешь ее права любить. Ты предаешь самого себя, когда лишаешь себя права быть счастливым и обрести покой. И ты к тому же еще и оскорбляешь Афродиту, а она беспощадна в своем гневе. Итак, делай то, что я тебе говорю! Идем!
Когда он вошел вместе с Феорис, Клеотера очень медленно поднялась на ноги. Ей уже было почти девятнадцать, и любые слова, которыми он мог бы описать ее, даже в своих мыслях, все равно оказались бы недостаточными, а значит, ложью. Ее фигура ни разу не была испорчена родами. Возможно, вдруг пришло в голову Аристону, потому, что Орхо-мен из-за своих излишеств утратил способность к продолжению рода. Ну а назвать формы и линии ее тела, скрытые под мягкой тканью одежды, ниспадающей до щиколоток, идеальными, значило бы придать этому слову совершенно новое качество и значение.
Ее огромные голубые глаза распахнулись, как утреннее небо, и все небесные светила вспыхнули в них разом и утонули в их бездонной синеве. Он ощутил на своем лице ее взгляд, который буквально ощупывал его, как пальцы слепого.
– Мой господин Аристон, – прошептала она, – я…
И она робко протянула ему руку.
Он нежно взял ее и поднес к своим губам. Он почувствовал, как она затрепетала при его прикосновении, как дрожь пробежала по всей ее руке до самого плеча. Он отпустил ее и с улыбкой посмотрел ей в глаза.
– Что, Клео? – сказал он.
– Мой господин, я… я… – Она пыталась совладать со своим голосом и тут только заметила Феорис, стоявшую у него за спиной. – А, Феорис! – Она звонко рассмеялась, и в ее смехе прозвучало огромное облегчение. – Я так рада, что ты пришла!
От ее былого причудливого колониального акцента не осталось и следа. Ее аттическое произношение было столь же чистым и напевным, как и у самой Феорис.
– Значит, моему приходу ты не рада? – осведомился Аристон с насмешливым упреком в голосе.
– Ну конечно я рада, мой господин! – воскликнула Клеотера. – Я имела в виду, что я очень рада, что Феорис пришла вместе с тобой. Ой! Я опять что-то не то говорю! Я не хотела сказать…
– Что именно ты не хотела сказать, дитя мое? – спросил Аристон.
– Ой, я сама не знаю, что я хочу сказать! – простонала Клеотера. – Прошу вас, присаживайтесь! Я сейчас принесу вам рисовый пирог и немного вина. Я сама его испекла. Я…
– В таком случае для меня он будет восхитительнее божественного нектара, – произнес Аристон своим серьезным звучным голосом.
– Прошу тебя, мой господин, не говори мне таких слов! – сказала Клео и скрылась за занавеской.
– Я помогу тебе, – крикнула ей вослед Феорис и отдернула занавеску. Однако она осталась стоять в проходе, держа занавеску так, чтобы Аристон мог видеть все происходящее на кухне.
Клеотера стояла к нему спиной в позе дельфийской жрицы, вдыхающей дым синего пламени, который позволял ее душе общаться с богами. Она пристально разглядывала тыльную сторону собственной ладони, то место, куда Аристон поцеловал ее. Затем медленно, словно в тумане, с невыразимой нежностью она поднесла его к своим губам.
Феорис опустила занавеску и одарила его торжес! вую-щей улыбкой.
– Ты не возражаешь, если я покину тебя, Клео? – громко сказала она. – У меня там ребенок один, и…
– Ой, Феорис, не уходи, прошу тебя! – Клеотера была готова расплакаться. – Я…
– …не хочу оставаться наедине с этим грязным старым сатиром, – подхватил Аристон, – с этим отродьем Пана, который наверняка…
Она отдернула занавеску и вошла в комнату.
– Дело вовсе не в тебе, мой господин. Это все Орхомен. Ему может не понравиться, если…
– …он узнает об этом, что совершенно исключено, – заверила ее Феорис.
– Клео, дорогая, мне в самом деле нужно идти. И к тому же, поверь мне, я знаю Аристона не первый год. Он изобрел для себя особый способ самоконтроля, и его добродетель столь непоколебима, что это может вывезти из себя кого угодно. Так что разреши ему остаться и немного поболтать с тобой. Это пойдет на пользу вам обоим. Прощайте же, о прекраснейшие!
Когда она ушла, Аристон долго ел пирог и пил вино. Но разговор между ними не клеился. Слова вдруг стали тяжелыми, как каменные глыбы; они с трудом срывались с их губ и тут же проваливались в бездонные глубины молчания.
Это становилось невыносимым. Аристон поднялся на ноги.
– Ну что ж, до свидания, Клео, – сказал он.
– Ты уже уходишь? Так быстро? – жалобно проговорила она.
Аристон улыбнулся.
– Мне кажется, что мое общество не доставляет тебе удовольствия, – сказал он.
– О нет! Я просто…
– Ты просто нервничаешь, потому что боишься меня, и…
Она покачала головой с какой-то отчаянной решимостью.
– Я не тебя боюсь, мой господин, – прошептала она.
– А кого? Орхомена? – спросил Аристон.
– И не его. – Ее голос был тише самого легкого вздоха.
– Тогда кого же? – спросил Аристон.
– Себя, – выдохнула она и, резко повернувшись, ринулась к спасительной занавеске.
Но какими бы стремительными ни были ее движения, он был еще быстрее. Он поймал ее за плечи и очень нежно и плавно развернул к себе. Он молча стоял и смотрел ей в лицо, не разжимая своих объятий. Теперь она была белее полотна, вся кровь отхлынула от ее щек. Она разжала губы – он ждал гневного протеста,
– но все, что они произнесли, было лишь его имя, прозвучавшее в ее устах как звон серебряных колокольчиков, покачиваемых легким ветерком.
– О Аристон, Аристон!
Тогда он наклонился и нашел ее губы; он поцеловал их без страстного желания, но с такой мучительной, раздирающей душу нежностью, что он испытал почти физическую боль; он упивался ее мягкими, теплыми, солеными от слез губами, похожими на лепестки какого-то заморского цветка, бесконечно хрупкими, невыразимо дорогими.
Затем он разжал руки и отпустил ее. Но она даже не пошевелилась. Она все так же неподвижно стояла, касаясь его губ своими губами, и прикосновение это было столь легким и невесомым, что, казалось, его и вовсе не было. Время для них остановилось, оно замерло вместе с их дыханием, и это продолжалось до тех пор, пока он не дотронулся до ее плеча и не вернул обратно в этот жестокий мир, полный боли и страданий.
Она стояла и смотрела на него, и огромные слезы расплавленным серебром жгли ей глаза, сверкая на ее золотистых ресницах.
– Клео, – простонал он.
– О Аристон, – прошептала она. – О господин мои, жизнь моя, я так люблю тебя!
Если бы кто-нибудь в Афинах узнал об их тайной любви, он бы никогда не поверил, что они избегают плотских утех. Даже Феорис, которая не только знала, но и активно содействовала их свиданиям, не могла в это поверить. И тем не менее Артемида и Гестия свидетельницы, что любовь их была, в сущности, столь же невинной, как и детские игры.
Возможно, дело в том, что здесь, в Афинах, где можно было безо всякого труда, в любое время дня и ночи, удовлетворить любое, самое извращенное желание, единственно ценным, что он мог бы ей предложить, единственно достойным ее оставалось только воздержание. А возможно, что, впервые познав любовь после смерти несчастной Фрины, он невольно обожествлял ее, превращал в некий культ, в котором Клеотере отводилась роль верховной богини. Ну, а она, чей опыт физической любви сводился к периодическим надругательствам Орхомена, который брал ее без каких-либо вступлений, зачастую не удостаивая даже поцелуя, не считаясь с ее желаниями, так что вся процедура ассоциировалась у нее с грубым насилием, причем не только над ее израненным, всегда неподготовленным и оттого еще более страдающим телом, но и над всем, что было в ней утонченного, изящного, прекрасного, над самим ее представлением о себе, ее сущностью, индивидуальностью, над ее душой, – она радовалась сдержанности Аристона и поначалу даже поощряла ее.
Но со временем, будучи, в конце концов, влюбленной женщиной, познавшей впервые в жизни мужскую нежность и ласку, она постепенно стала ощущать себя существом из плоти и крови, причем жаркой плоти и кипящей крови, да к тому же и из нервов, которые могут всю ночь звенеть, как туго натянутые струны, не давая ни минуты покоя.
Очень скоро он обнаружил, что она может чисто по-детски выходить из себя, плакать без каких-либо видимых причин, но его любовь к ней делала даже эти, казалось, не слишком приятные черты ее характера очаровательными и милыми в его глазах.
Все это продолжалось до той ночи, когда, охваченная потребностью заставить его страдать так же, как страдала сама, тем более что даже она не могла понять причину своей депрессии – настолько общение с Орхоменом разделило в ее сознании любовь и физическое влечение, – она встретила его с опущенными глазами и сердито надутыми губками и впервые за все время их знакомства холодно, преднамеренно солгала ему.
– Я беременна, – заявила она и с жестоким удовлетворением отметила, как побелели его губы.
– От него? – пробормотал он.
– От кого же еще? – равнодушно пожала она плечами. Он повернулся и вышел прочь. Она побежала за ним, рыдая, повторяя его имя, но он даже не обернулся. Он уходил с гордо поднятой головой, прямой и непреклонный, все дальше и дальше от ее стонов и причитаний. И в ту ночь, в первый раз за много-много лет, он напился, как священная сова Афины. Он потерял всякое ощущение времени; впоследствии он никак не мог вспомнить, где же он был.
Не помнил он и как вернулся домой. Однако проснулся он в собственной постели, пребывая в непоколебимой уверенности в том, что если он попытается приподнять голову, то она тут же отвалится и покатится по полу. Он долго лежал неподвижно, пока наконец ценой невероятных усилий ему не удалось разогнать туман, застилавший ему глаза, и тогда он увидел Хрисею, которая лежала рядом с ним, улыбаясь так, будто только что одержала величайшую победу.
– Послушай, как называется то вино, которое ты пил вчера вечером? – промурлыкала она.
– Понятия не имею, – простонал он. – А что?
– А то, что я куплю целую бочку этого вина! О Аристон, Аристон! О моя любовь, этой ночью…
– Что этой ночью? – пробурчал он.
– Ты любил меня, как… как бог! Как Дионис! Или Аполлон! Или сам Эрос! О мой драгоценный повелитель…
Он отвернулся и долго, с наслаждением блевал на пол спальни.
Глава XXI
На этот раз, убедившись, что зачатие состоялось, Хрисея не вставала с постели. Охваченный паникой, Аристон в полном отчаянии бросился к Офиону за обещанным снадобьем, которое должно было избавить ее от бремени, по мнению врача, смертельно опасного для нее. Четыре месяца, день за днем, он подмешивал его ей в вино.
И никакого эффекта. Снадобье не действовало. Хрисея лежала пополневшая, разрумянившаяся, довольная и даже похорошевшая, излучая мягкий, теплый свет материнства, в то время как Аристон метался из угла в угол, не находя себе места. Он позабыл о своих мастерских, о войне, в общем, был близок к полной потере рассудка. И так продолжалось до того дня, когда… в его доме появилась Клеотера.
Она возникла на пороге с распущенными волосами цвета холодного зимнего солнца; один ее глаз, украшенный огромным синяком, совершенно заплыл, в другом отражались все ужасы Тартара; ее губы распухли, засохшая струйка крови пересекала ее подбородок; огромные багровые отметины от хлыста опоясывали ее обнаженные плечи. Она стояла перед ним, дрожа всем телом, и смотрела на него, и в ее взгляде было нечто такое, во что он не мог поверить, с чем он не мог примириться: нечто невыносимое, одновременно и терзав– шее, и лечившее его душу, и он, так и не найдя слов, способных выразить все то, что он сейчас чувствовал, просто раскрыл ей свои объятия.
И тогда, ни секунды не колеблясь, вприпрыжку, как испуганный ребенок, Клеотера вся в слезах бросилась ему на шею.
Он крепко прижал ее к себе и долго стоял, содрогаясь от дикой ярости, охватившей его, вдыхая горячий животный запах крови, исходивший от ее одежды, которая прилипла к многочисленным ранам, оставленным безжалостной плетью Орхомена, а она, уткнувшись в его хитон, орошала его слезами.
– Клео, – простонал он, Она подняла свое покрытое ссадинами лицо, и все, что он собирался сказать, напрочь вылетело у него из головы. Он уже ничего не видел; его взгляд, его дыхание, его жизнь – все замерло в глубоком оцепенении, и она, увидев, распознав это, сжалилась над ним и прекратила его мучения.
Она приподнялась на цыпочки и прижалась губами к его губам; и кровь, как стая голодных львов, огромными прыжками помчалась по его жилам, возвращая ему жизнь, чувства, силу и – как ни странно – даже волю.
– Клео, – произнес он, – что же…
– …нам теперь делать? – подхватила она. Она произнесла "нам" просто и естественно, как нечто само собой разумеющееся. Неразрывные узы, связавшие их, воспринимались ею как данность. И никакие слова не могли ни освятить, ни осквернить их.
Но его измученная душа, одержимая тем, что Сократ как-то назвал страстью к самоистязанию, не могла воспринять все это так просто. Он не мог оставить в покое то, что уже было хорошо само по себе. Ему обязательно нужно было начать копаться в себе, обрушить на ее беззащитную голову град унылых вопросов и очень логичных возражений, пока она наконец не прервала его:
– Может, ты все-таки замолчишь и продолжишь меня целовать? Мне это гораздо нужнее всех твоих разговоров!
– Но Клео! – простонал он. – Ведь ребенок, твой ребенок…
– Моего ребенка никогда не существовало, – ехидно сказала она. – Я солгала тебе, Аристон, мой повелитель! Я хотела причинить тебе боль, потому что…
– Почему? – спросил Аристон.
– Да я сама не знаю почему! Нет, опять вру! Теперь-то я знаю. Только сказать тебе не могу…
– Почему? – опять спросил он.
– Потому что мне стыдно. Ну поцелуй же меня! Ну пожалуйста! Прошу тебя!
Он наклонился к ее губам. Он целовал ее так, как никогда не делал этого прежде. Как женщину, а не хрупкую куклу. Затем он почувствовал, что она отталкивает его. Он тут же отпустил ее.