Тверской гость - Владимир Прибытков 12 стр.


Глава четвертая

Пошел второй месяц жизни Федора Лисицы в Твери, а княтинские дела не подвинулись ни на вершок.

В ожидании княжого слова Федор бывало голодал, зарабатывая на пропитание то разгрузкой лодок, то подсобляя на базаре.

Ночевал в никитинской избе, в запечном углу, на ворохе соломы.

Лисица чуть не каждый день навещал приказную избу в детинце, неподалеку от пышных княжеских хором. Толкал щелястую дверь, шагал через выбитый порог, снимая шапку, в низкие сени, робко просовывал голову к дьякам, сидевшим за длинным дощатым столом в просторной избе.

Кто-нибудь из дьяков отрывал голову от длинных бумажных свитков, узнавал Федора, отмахивался:

- Ступай, ступай… Рано!

Федор выходил прочь, присаживался где-нибудь поблизости рядом с прочими челобитчиками. Держался он степенно. Жалобщики были разные. То пронырливый, с бегающими глазками посадский, затеявший тяжбу с соседом из-за бранного слова и надеявшийся сорвать хоть малую толику мзды, то поссорившиеся из-за трех аршин сукна мелкие купцы, то несправедливо наказанный бедняга.

Этих Федор сторонился. Его тянуло к людям иного толка - к тем, кто, как и он, пришел сюда из-за земли. Тут попадались и служилые и купцы побогаче. Обида сближала. Говорили друг другу ободряющие слова, сочувственно, с интересом выслушивали чужие истории.

Здесь Федор узнал, что сам великий князь Михаил Борисович дел по молодости лет не решает. Вершат их великая княгиня, бояре и епископ Геннадий. Епископ-то посильней других будет. Говорят, суров.

Шепотком сказывали, будто княгиня, дочь литовского князя, тайно держится своей веры, а сама падка на бабьи утехи и епископа Геннадия побаивается. Тот же, закрывая глаза на слабости княгини, держит ее в руках. Однако и сам не без греха: косит в сторону Новгорода и Литвы, а московского митрополита, послушного князю Ивану, не любит. Из-за того есть у епископа среди сильных бояр супротивники. Федор слушал рассказы с любопытством, удивлялся, но считал, что для него это не имеет значения.

С одинаковым усердием валился на колени и перед княжеским выездом, и перед тяжелой колымагой епископа, и перед незнакомыми конными боярами, проезжавшими подчас мимо приказа.

Ему нужно было одно - получить свою землю Ради этого он согласен был кланяться каждому на княжьем дворе. Так уж испокон велось.

С благоговением смотрел Федор на дверь и оконца приказа. Откуда мог он знать, что при его появлении дьяк Пафнутий, в чье веденье входили земельные тяжбы, кряхтит, поминая в мыслях сатану и аггелов его?

Шестидесятилетний дьяк был опытен и мудр. Зуботычины судьбы приучили его не поспешать с решениями и, прежде чем подумать о ближнем, думать о самом себе.

При таковом размышлении дело княтинских мужиков оказывалось зело хитрым и требующим опасения.

Игумена Перфилия, разорившего деревню, дьяк знал хорошо и в его вине сомнений не имел. На игумена - стяжателя и срамника - давно черти охотились.

И все-таки неизвестно, как глянет на дело епископ. Владыка Геннадий постоянно держит руку монастырей, громит в проповедях нечестивых, посягающих на церковь. Как на грех, из Москвы опять дошли вести о том, что великий князь урезал землю у одного из монастырей, лишает прочие старых прав на многие подати. Епископ Геннадий, надо полагать, от таких вестей звереет.

Те же вести кое-кого из бояр радуют. Никита Жито намедни на княжеской трапезе громогласно московского князя за его дела хвалил. А Жито богат, силен, да и не один…

И Пафнутий боялся попасть впросак: доложишь грамоту прямо князю епископ съест, доведешь ее поначалу епископу - бояре могут не простить. А старость - вот она. И всего богатства у Пафнутия - своя изба да три деревни в шесть дворов. Живи впроголодь, если еще и те деревни изветом или силой не оттягают.

Дьяк медлил. В глубине души он надеялся на какой-нибудь случай, который выручит его. Может, мужик уйдет, может, еще что-нибудь. Но шли дни, ничего не случалось, и мужик не уходил.

Выглядывая в оконце приказа и замечая рыжую бороду Лисицы, Пафнутий в тоске думал:

"Хоть бы ты провалился, черт рыжий!"

Иногда его разбирало смешное, беспомощное любопытство: "Что он жрет? Ведь должен он что-нибудь жрать? Не воздухом же сыт, проклятый!" Пафнутий за это любопытство серчал на себя, но мало-помалу досада на собственное трудное положение перешла у него в злобу на виновника всех бед - на Лисицу. И чего притащился в Тверь? Сидел бы у монастыря половинником или еще как… А тут за него страдай! Накося! Не будет того! Сиди, сиди, голубок! Жди!

Федор ждал. От плохой, скудной пищи, от тревог он спал в теле. Щеки его под густой бородой ввалились, сермяга на плечах обвисала, глаза ушли глубоко в синеватые глазницы, взгляд их становился все беспокойнее.

Тревожно думалось о матери, об Анисье и Ванятке. Как-то они там, в доме тестя? Тоска по жене делалась порой невыносимой: взял бы, кажется, да и ушел из Твери хоть на денек… Но, может быть, в этот-то денек и решится судьба и Федора и всех однодеревенцев? Нет, нельзя уходить!

Однажды, когда Федор, вернувшись из города, уже поснедал и растянулся у себя за печкой, в дверь стукнули и вошел незнакомый Федору высокий старик в богатом кафтане.

По тому, как засуетилась Марья, Федор догадался, что гость не простой. Услышав же его имя, смекнул: Кашин, тот самый…

Истово помолясь, Кашин прошел в горницу, уселся. Слышно было, как скрипнула лавка. Потом раздался старческий голос:

- Не было вестей-то?

- Не было, батюшка. С самого Нижнего не слыхать. Ты не знаешь ли чего?

- Слух был - под Казанью прошли.

- Свободно, батюшка?

- Свободно.

- Ну, слава те, господи! Каково-то им, сердешным?

- Ништо. Ныне, думаю, уже в Сарае. Доехали.

- Господи, господи! Дай ты им удачи! Твои-то здоровы, батюшка?

- Что им сделается? Как сама-то?

- Живу, живу, грех бога гневить…

Федор, которому любопытно стало поглядеть на Кашина, вышел из-за печки, подошел к кадушке, загремел ковшом.

- Кто у тебя там ходит? - спросил Кашин.

- А мужик, что от Афони-то пришел.

- А!.. Все ждет? Хе-хе-хе! Княжий-то суд долог!

- Долог, долог…

Кашин поднялся.

- Ну, ин ладно. Так, по пути зашел. Услышишь что - сразу ко мне.

- Как же, батюшка… Да постой, посвечу. Темно уж.

Марья с лучиной вышла в переднюю избу. Федор увидел длиннобородое, сухое, в морщинах лицо, круто изломленную серую бровь, огромный, повернутый к нему глаз.

Кашин остановился. Рука по привычке потянулась к бороде.

С первого взгляда на Лисицу встало в памяти Василия другое, до боли дорогое лицо.

- Постой! - сказал он Марье. - Это… он? Тот мужик?

- Тот, батюшка.

Кашин шагнул к Федору.

С трудом заставил себя говорить спокойно. Ответы Федора оглушали. Кашин не ошибся. Он был сын той самой певуньи Марфы, которую хотел и не смог забыть Василий. Стало быть, она жива…

Всю жизнь лежала на кашинском сердце вина перед Марфой. Были у Василия вины тяжелей и страшнее, но те он старался забыть, а эту помнил. Помнил, потому что и себя считал несчастливым.

- Ну, прощевай, Федор… Авось найдешь управу на монастырь.

Через день Марья удивленно окликнула Федора, завернувшего в дом среди дня:

- Слышь-ка… Велел Кашин тебе, коли работа нужна, к нему зайти. Говорил, не обидит. И что с ним деется - не пойму! Когда это Василий о людях помнить выучился?

Настал и такой день, когда Федор пришел за работой во двор Кашина.

Василий сам вышел к нему, велел накормить, потом послал вместе с конюхом пилить дрова.

Так повторялось несколько раз. Платил Кашин щедро, разговаривал ласково. Федору купец понравился.

- А хорош у вас хозяин! - сказал как-то Федор конюху.

- Хорош. Бог смерти не дает! - зло ответил конюх. - Не знаю, чего он с тобой так… Гляди! Кашин даром ласков не будет.

Федор засмеялся:

- Ну, с меня взять нечего!

Шел октябрь, месяц дождей, резких холодных ветров и неожиданно выпадающих тихих, теплых дней, когда от земли пахнет по-весеннему, а какой-нибудь желтый березовый листок, совсем уж было оторвавшийся, от зари до зари висит, не шелохнется.

Давно убрали хлеба, спели дожиночные песни, покатали по сжатым нивам попов. Давно вышел из чащоб заяц. Давно расставили силки на рябца. По первой пороше, по чернотропу звонко оттрубили охотничьи рога. Били первые заморозки. Ушли на север из Твери последние осенние караваны и обозы с зерном. Не за горами стояла зима.

Федор ждал. Но теперь надежда в его душе все чаще сменялась отчаяньем. Доколе же?! Люди меж дворов волочатся, иные, может, христовым именем кусок хлеба выпрашивают, а он все ждет?!

Он надумал еще поговорить с дьяками. Его опять спровадили.

На следующее утро Федор проснулся от холода. Вышел. Воздух кололся. На еще зеленой траве, на опавших желтых листьях, на черных хребтинах дорожных колей, налитых свинцовой водой, лежал тонкий снег.

Вот таким же точно утром - давным-давно, четыре года назад! - мчался Федор с дружками в деревню Анисьи. Ехали окольными путями, под перезвон бубенцов и колокольчиков.

Стоя на крыльце никитинского дома, Федор взялся за горло, словно его что-то душило. Дольше ждать он не мог.

Княжеская охота возвращалась из поля. Разгоряченный скачкой, травлей, выпитым с холода фряжским вином, молодой великий князь Михаил сидел в седле избоченясь, поглядывал вокруг весело. Князю шел четырнадцатый год. Он был худ, русоволос, большеглаз. В скарлатном охотничьем кафтане, в собольей шапке, верхом на вороном жеребце, Михаил казался выше ростом и старше, чем был на самом деле. Обычно бледное лицо князя разрумянилось.

Охота шумела, всхрапывали кони, взвизгивали укрощенные арапником гончие и борзые, бежавшие на длинных сворах, хохотали, бранились, перекликались охотники.

Азарт еще не пропал.

Больше всего прочего любил молодой тверской князь эти выезды, дрожь нетерпения в жилах, когда в дальнем острове зальются, прихватив, яростные гончаки и начнут подваливать зверя, а тонконогие, пружинистые борзые, повизгивая от нетерпения, туго натянут своры в крепких руках взволнованных борзятников. Привстань в стременах, вытяни шею, смотри, куда метнется огненный комок лисьего меха, не прозевай миг…

Здесь нет матери, которую Михаил не любил, слишком рано узнав о ее неверности памяти отца, нет материнских любимцев, нет епископа Геннадия с его поучениями, нет докучных дум с боярами, разговоров про ненавистную Москву, где муж сестры подумывает прибрать к рукам Тверь, здесь нет страха за свою судьбу. Здесь только стремительные псы, несущиеся наперерез зверю, дикий крик "ату!" да бешеный галоп застоявшегося коня, роняющего с мягких губ горячую жидкую пену… Все просто, понятно и любо. Михаил, блестя глазами, оглядывал охоту: голубые с желтым кафтаны псарей, боярские шапки, любимых густопсовых кобелей - Угадая и Ветра, приставших выжловок. Притороченные к седлу лисы мерно постукивали окоченевшими телами о крутой конский бок. Ни о чем не думалось, было покойно и радостно

Сейчас - в гридно, за стол, а там - спать. Хорошо! Уже въехали в детинец, миновав полумрак ворот в толстенной - телега по верху проедет дубовой стене, приближались к хоромам, как откуда-то под ноги коню кинулся рыжебородый мужик в сермяге, упал на колени в грязь.

Михаил невольно дернул повод. Конь, пятясь, привставал на дыбки, сердито фыркал. Охота сбила ряды. Зарычали запутавшиеся псы, сгрудились, толкаясь, всадники.

Бледнея, Михаил беспомощно оглянулся. Боярин Никита Жито, полный, лет за сорок, выехал, прикрывая великого князя, вперед. Желтоватое, всегда хмурое лицо боярина казалось усталым.

- Куда лезешь? - крикнул он. - Плетей не пробовал?

Мужик разогнул широкую спину, задрал выпачканную в грязи бороду, вытянул грязные руки:

- Смилуйся, боярин! Великому князю челом…

- В приказ ступай!

- С лета, почитай, жду. Гонят дьяки… Разорили нас.

Никита Жито крикнул выжлятникам:

- Тащи его прочь! Василька, выспроси смерда, потом скажешь!

Спешившиеся выжлятники под руки оттащили Федора Лисицу с дороги. Черноглазый горбоносый псарь остался с ним, передал собак соседу. Охота двинулась дальше.

- Змейку от Вьюги дальше держи! - крикнул псарь вдогонку товарищу, потом повернулся к Федору: - Ну, что? Сказывай. Сапоги из-за тебя измарал!

С этого дня дело княтинцев сдвинулось с места. Боярин Жито, узнав о своевольстве монастырских, брякнул кулаком по столу:

- Дьяволы в клобуках! Ужо им…

Ссора Никиты Жито с епископом Геннадием случилась давно. Но ни тот, ни другой ее не забыли, и отзвуки ее нет-нет да и вырывались наружу, словно огонь костра сквозь груду наваленных сырых веток. Боярин был яростным приверженцем дружбы с Москвою, да и земли его граничили с Московским княжеством. К тому же не любил он литовцев, презиравших русских. А епископ видел угрозу тверскому столу со стороны московского князя, страшился за себя, ибо на Москве знали о его связях с Новгородом и Литвой, пугался политики Ивана, не жаловавшего церковников и отбиравшего у них земли.

В глубине души таил владыка Геннадий мечту о тесном союзе Твери и Литвы, видя в этом верный мост для себя к митрополичьей митре. Исподволь, тайно внушал малолетнему великому князю любовь к деду - литовскому королю Ольгерду, разжигал в нем неприязнь к сестре Марье - нынешней великой княгине московской, дочери Бориса Александровича от брака с княгиней Настасьей. Но открыто высказываться остерегался. Слишком силен был противник.

Иногда, в часы раздумья, епископ в бессильной злобе стискивал худые, темные пальцы, клял покойного князя Бориса Александровича.

Промахнулся князь! Думал тесной дружбой с Москвой себя от тревог охранить, после смерти Василия московского руку к венцу Мономаха протянуть, да не вышло! Попался Борис в собственные силки. С татарами не сговорился, а столько уже для Москвы сделал, что и назад податься трудно стало. Еще, пожалуй, можно было бы попытаться и клятвы забыть и мечом опоясаться, да народ от княжих распрей устал, бояре колебались, и Литва в ту пору помощи не могла дать.

Так и умер князь Борис, собственными руками расшатав тверской стол.

Теперь вся тяжесть правлений легла на плечи отрока Михаила. Куда ему до Ивана! Тот в четырнадцать лет уж давно полки водил, с отцом думы думал, а Михаил - сущее дитя еще. Все забавы на уме

А Москва крепчает, греки понаехали Третьим Римом град сей величают. Внушают Ивану мысль, что он один христианскому миру защитник!

Епископ ненавидел стоявших за Москву бояр, те - его.

Ссора с Никитой Жито произошла из-за пустяка, но оба знали - не оттого так ярится противник…

Прослышав о княтинском деле, Жито обрадовался. Тут без епископа не обошлось. Он своим чернецам такую велю дал!

Испуганный приказный дьяк Пафнутий был тотчас и кликнут к боярину.

- Где грамота княтинска? - стуча по столу перстнем, загремел боярин. Великий князь повелел сейчас сыскать! Татям потакаешь?!

Пафнутий выложил грамоту и, пока боярин вертел ее, с тоской покосился на низкую дверь боярского терема, где стоял челядинец.

- Читай! - повелел неграмотный боярин.

По мере чтения желтое лицо Никиты белело.

- И сие - пастыри! Сие - заступники перед богом! - рассвирепел Никита. - Почему прятал грамоту? Правды убоялся? Епископу служишь? Погоди!

Пафнутий, крестясь и заикаясь, стал оправдываться: епископ-де о грамоте и не слышал. Просто другие дела отвлекали. Недосуг.

- Не слышал епископ?

- Богом святым…

- Ну, добро… Проверю. А грамоту подай.

Спровадив дьяка, Никита улыбнулся злой, довольной улыбкой: "Каково-то, отче Геннадий, завтра запоешь!"

…От боярских хором до епископских - один проулок, десятка домов нет, а пройти трудно. Ну как заметят? Дьяк Пафнутий решился идти к владыке Геннадию только в темень. Ворота епископского двора были на запоре. На стук взбрехали злые псы. Отпер послушник. Узнав, кто, и прослышав, что дело важное, повел Пафнутия широким двором в жилье. Оставив дьяка одного, неслышно ушел. В доме все мертвенно молчало. Синеватым огоньком горела лампадка в правом углу горнички, освещая курчавую бороду Иоанна Предтечи. Из-за печи кисло пахло овчинами.

- Иди, зовет владыка, - прошелестел голос послушника.

Пафнутий перекрестился и пошел за провожатым. Епископ Геннадий, маленький, согнутый, сидел в богато убранной горнице. Поверх коричневой бедной рясы лежала на епископских плечах тяжелая, на соболе, шуба. Геннадий любил тепло.

Перед епископом, на покрытом алым бархатом низком столе, ярко горела толстая свеча в литом медном подсвечнике, лежала переплетенная кожей библия.

Киот в богатом окладе тускло отражал желтое пламя свечи. Огромная тень епископа колебалась на стене, заслоняя широкое, разноцветного стекла окно. Пафнутий, как вошел, опустился, крестясь, на колени.

- Подойди! - тихо позвал епископ. - Пошто тревожил?

Епископское тихогласие дьяку бодрости не прибавило. Вот так же тихо допрашивал Геннадий вздернутых на дыбу. Путаясь в словах, Пафнутий начал говорить. Епископ молчал. Вспотев от страха, дьяк кое-как досказал про угрозы и гнев боярина Никиты. Епископ все молчал. Пафнутий, помигивая выцветшими, в веках без ресниц, глазами, глянул в лицо владыки. Челюсть у Геннадия прыгала, под редкими бровями метались злобные глазки. Ухватив библию, владыка сполз со стольца, очутился возле дьяка и ударил Пафнутия корешком книги в висок. У Пафнутия потемнело в глазах.

- Отдал грамоту? - шипел епископ, придерживая сползшую с плеча шубу. К Никите к первому побежал?.. Сгною, старый пес, в подвале!

Пафнутий пополз за епископской рясой:

- Не губи, владыка! Крест святой, силой грамоту взяли! Не сам носил! Помилуй!

Геннадий пнул его носком сапога:

- Целуй библию, что не врешь… В аду сгоришь, коли душой покривил. И молчи о деле сем.

Епископ выспросил все: как звать мужика, когда пришел Федор в Тверь. Дьяк не знал только одного: кто написал Лисице грамоту.

- Сыщи! - велел епископ. - Грамотеев по пальцам счесть можно. Руку сличи, остолоп!

Очутившись снова на улице, Пафнутий вздохнул облегченно. Гроза минула. Обоим угодил. Теперь пускай сами грызутся. Несмотря на позднее время, дьяк опять поплелся в приказ. Хотелось покончить с делом. В приказе, где жили два писца, еще светилось оконце. Дьяк, ни с кем не разговаривая, принялся шелестеть бумагами. Приблизив светильник, вглядывался в буквы, в написание слов. Пафнутий любил письмо четкое, легко запоминал понравившиеся искусные строки.

Назад Дальше