Василий Кашин был сметлив и решителен. Сообразил: домашние рта не раскроют, а этим завтра плыть, стало быть, они только нынче опасны. Ну, он их не выпустит. Так употчует - своего имени не выговорят. А пока надо сделать вид, что не случилось ничего. И Олену вечером к гостям вывести. Ништо. Не сбежит. Он сам разлил мед в ендовы.
- Ну-ко, прежде чем ко детинцу идти…
Вскоре подошли Лаптевы, пришел бронник Козлов.
- Пора! - сказал Никитин. - Мед не уйдет!
- Аграфена, шапку! - крикнул Кашин.
Близился вечер. С базарной площади уехали последние возы, уползли калеки и юродивые. Одни воробьи да вороны прыгали по ворохам соломы, по навозным кучам, подбирали рассыпанное зерно. Позакрывались и лавки. На Волге, возле судов, остались только сторожа. Всяк спешил поближе к дому. На воротах и на башнях крепости сменились караулы.
К концу дня посвежело. Холодный, грустный закат таял в бледнеющем облачном небе. Купы ивняка, одинокие березы возле заборов сиро шелестели под вечерним ветерком. Отъезжавшие купцы сидели в гриднице у Кашина, за длинным столом, пили за добрую дорогу, за удачу в делах.
Кашин был доволен. Все шло, как он задумал. В приказной избе подмигнул знакомым дьякам, раскошелился, и оказалось - охранная грамота второй день готова. Ее вмиг сыскали.
Прямо из кремля он затащил всех к себе. Один Никитин не поддался - ушел на погост, к материнской могиле. Но Никитин не таков, чтоб о чужом сраме нашептывать. Да и он вскорости пришел.
Кашин потчевал гостей от полного сердца. Разошелся вовсю: смеялся, покашливая, шуткам, хлопал по плечу старого Лаптева.
Афанасий ел и пил мало. Аграфена и Олена, поднеся гостям по обычаю первые чарки, ушли до его прихода. Ему обидно было, что не повидал на прощанье Олену. Тревожил и слух о ней. Ну-ко, вправду нашла кого-то по сердцу? А почему б и не найти? Какие у него права на нее? Улыбалась ему, краснела? А может, помнилось сие? Что в нем завидного? Не молод, вон как Иванка Лапшев, не богат… Кашин окликнул его:
- Чего не пьешь? Фряжское вино-то!
Никитин пригубил чару. Старый Лапшев подсел к нему. Он был давний приятель отца.
- Вот так-то, Афанасий, - наклонился Лапшев к Никитину, - во время оно ты у нас меньшим ходил, а ныне сына на тебя отпускаю. Следи за ним…
- Покоен будь, услежу.
- Мать сокрушается больно. Помнишь, чать, как твоя плакала? Бабьи страхи! Парень-то у меня молодец, а?
- Хорош! - улыбнулся Никитин, посмотрев в сторону русого голубоглазого Ивана.
Старый Лапшев почесал переносицу, мотнул бородой:
- Хорош, да дурь молодая есть… Ты за Иваном-то особо смотри, в торге помоги. Он с чудинкой у меня вышел.
Никитин только собрался спросить, чем плох Иван, как на дальнем конце стола послышался шум. Старый Лапшев так и подался туда.
В распахнутом кафтане, перегнувшись через ендовы и кубки к Микешину, Серега Копылов протягивал широкую в мозолях руку.
- Вот она, матушка! - кричал он. - Она меня кормит! Она! Я на чужом горбу не ездил, как ты, не плутовал! И зад боярский не лизал!
Соседи стали осаживать Копылова. Тот отмахнулся от них, продолжал наседать на съежившегося Микешина.
- Ты мне князем и боярами в глаза не тычь! Знаем мы бояр-то! Видали!
Из-за чего вспыхнула ссора, Никитин не знал, но понимал, что уж если Копылов помянул бояр, то его легко не остановишь. Прошлой зимой, когда шел Копылов из Москвы с товарами, на него напал боярин Колок с людьми, отнял весь груз, прибил, да еще и пригрозил: "Пойдешь жаловаться - хуже будет!" Копылов разорился дочиста, остался с женой и тремя малыми ребятами в пустом доме. В сорок лет ему надо было начинать все сызнова.
А Копылов, побагровев, все шумел:
- Москву поносишь? А ты ее видал, Москву-то? В ней Иван твердой рукой порядок наводит! Там свои своих не грабят, нет! И рынок московский стал - не нашему чета! Мимо нас гости-то заморские идут! В Москве всему миру встреча! А мы - так, с боку припеку. Вот, дай срок, запрут московской ратью Волгу внизу, так в петлю полезешь! В Новгород, что ль, сунешься? Посадским свой карман дороже. Они из-за нас с Москвой в ссору не полезут! Иль Литве поклониться захотел? Нехристям? Православных продать?!
- За хулу на князя нашего… - начал было Микешин.
- А! - загремел Копылов. - Затявкал! Беги, доноси! А я верно говорю. От бояр, от распрь ихних жизни нету! Вроде все вокруг русские живем, одному богу молимся, а за грибами пойти из города - и то далеко не уйдешь: в чужую землю впорешься. Одними мытами намучаешься, пока едешь! Вроде ты басурманин какой! В Новгороде дерут, в Пскове дерут, в Рязани дерут, в Москве дерут! А тут еще татарва!
- Чего ж ты хочешь-то? - вкрадчиво спросил Микешин.
Дело принимало худой оборот. Копылов ненавидящими, туманными глазами смотрел на Микешина, задыхался. Вот-вот сорвется, наговорит бог весть чего!
Никитин поднялся во весь рост, стукнул по столу дубовым кубком, расплескав мед.
- Серега, сядь! Слушай, я говорить буду. Ты, Микешин, почто его растравил? Молчи! Как пойдете в Сарай, коли и тут ссоритесь? Ну? Согласились меня старшим держать - теперь молчите. Мне в ладье драка не нужна. Там разбирать некогда - кто прав. Либо миритесь сейчас, либо одного не возьму. Вот мой сказ.
Уверенно, тяжело падали слова. Копылов, не глядя ни на кого, опустился на скамью, Микешин обиженно засопел:
- Я не лез…
- Дайте круговую! - велел Никитин. - За дружную дорогу пить будем!
Чара пошла по кругу. Противники нехотя пригубили ее.
Садясь, Никитин молвил:
- А в одном Серега до конца прав. Купцу свободные дороги нужны! Тогда б показали мы, на что русский способен! Так ли бы торг развернули! С каким хошь народом в мену бы пошли. Вот тебе наше, коли нужда есть, а ты нам свое дай. Полюбовно!
Старик Лапшев обхватил Никитина за плечи:
- Хозяин!
Микешин молчал, а Серега Копылов, подняв на Афанасия глаза, хмуро усмехнулся:
- Где их взять, дороги-то?
- Будут когда-нибудь, - уверенно ответил Никитин. - : И татарам руки окоротим и другим ворогам. Плыви да езжай тогда, куда хочешь!
Он усмехнулся и добавил:
- Хоть в индийское царство!
Лапшев-отец захохотал, заулыбался Кашин, даже у Копылова губы помягчели.
- Кудай-то? - спросил Иван Лапшев.
Подставляя кубок под серебряный кувшин, наклоненный хозяином, Никитин весело ответил:
- Как земля-то стоит, знаешь? Посреди океана плавает. Ну, а самый край земли и есть индийское царство.
Смущенный Иван недоверчиво косился на красные, улыбчивые лица. Потом нахмурил светлые брови, обиделся, упрямо склонил голову.
- Не верит он тебе, Афанасий! - захихикал Микешин.
- Ой ли? - отпив, посерьезнел Никитин. - Ты не серчай, Иванка. Я не смеюсь. Говорят, и вправду есть такая земля. Вот поедем завтра, книгу тебе покажу. Козьма Индикоплов оную написал, зело ученый человек. Много чудес про Индию ту повествует.
- И чего ты в Сарай плывешь? - сощурился Микешин. - Гнал бы прямо к этим индеянам. Хо-хо! Не все равно, откуда без порток приходить!
Никитин повел острыми глазами в его сторону. Обидный намек уколол. Однако он не выбранился, а только махнул рукой:
- Уж я тогда совсем там останусь. При индийской жаре, слышь, и портки не нужны!
Слова его снова рассмешили купцов. Громче всех хохотал бронник Илья:
- От скажет, от скажет!
Для Ильи Козлова купеческая компания была непривычна. И хотя он спешил домой, чтоб повечерять напоследки с женой и сыном, любопытство удерживало бронника здесь. Афанасий Никитин нравился ему. Навалившись широкой, выпуклой грудью на стол, бронник доверчиво глядел на бывалого гостя.
Понемногу шум утих, разговор дробился, как струя воды, падающая на камень. Уговорили Ивана Лаптева петь.
Иван встал. Помедлив минуту, начал несильным, но звонким голосом:
По студену, по синю морюшку,
паруса подняв полотняные,
все бегут, бегут суда купецкие…
Стало тихо. Оперся на руку бронник, неподвижно уставился в винное пятно на скатерти Микешин, подернулись печалью глаза Копылова. Кашин положил голову на руки, замер, и кто знает, о чем задумался он, слушая грустную песню о молодых купцах, поехавших за счастьем, а нашедших гибель свою.
Никитину захотелось остаться одному. Он неслышно встал и пошел к двери. Уже стемнело. Низко под домами стояла неяркая луна. Неуловимый, призрачный свет, казалось, пронизывал предметы, и очертания их таяли, как в колдовском сне, в ровном голубоватом сиянии. Зашумели и притихли ивы. Низко пролетела бесшумная ночная птица и исчезла.
Никитин долго стоял, слушая ночную тишину.
Ему было грустно. Далек путь, доедет ли? А вот опять покидает он родимый край, светлую Волгу, шумные тверские леса. И некому будет вспомнить, всплакнуть, если не суждено вернуться из дальней дали. Да, тяжко жить одному на свете! Видно, и об Олене зря мечтал… Скрипнула дверь, но он не обернулся, погруженный в невеселые думы. Из купцов, поди, кто-нибудь…
Когда отец ушел за грамотой, Аграфена вошла в светелку к дочери:
- Подымайся, разлеглась! Осрамила на весь посад, а теперь завыла! Вставай, отец одеваться велел!..
Олена успела спрятать науз под подушку, медленно поднялась с постели, сама оправила шелковое одеяло, кружева.
Мать помогала ей наряжаться. Вытащила синюю шелковую рубаху, алый, шитый жемчугом летник, алые же сафьяновые сапожки с голубым узором.
Олена, закусив губу, смотрела поверх Аграфены, суетившейся вокруг нее, старалась ничем не выдать радости: боялась, что продержат взаперти, не увидит Афанасия. Выпустили, значит не догадались ни о чем.
Олена знала - уход из дому тайком, в одиночку, мог опозорить любую девушку на посаде, но не это пугало ее сейчас и занимало мысли. Она думала о том, как передать науз Никитину.
Она выбрала любимые серьги с искристыми топазами, обвила высокую шею ожерельем, нарумянила щеки. Красота дочери раздражила Аграфену:
- У-у-у, бесстыжая! Отец с матерью трясутся над ней, а она, как гулящая, шастает…
- Матушка! - вздрогнула Олена. - Я к гостям не выйду, коли бранить будешь!
- Я те не выйду! - завизжала испугавшаяся Аграфена. - Воли много забрала! Погоди ужо!
Но браниться перестала, отправилась шуршать своими тряпками, оставив возле Олены мамку.
Войдя в отцовскую гридницу, Олена сразу заметила, что Никитина среди пирующих нет. С поклоном обнесла гостей, не увидев ухмылки Микешина и восторженно открытых губ Ивана Лапшева, и ушла с обидой: для кого же рядилась, красилась? Потом услыхала - пришел. Стискивая руки в коленях, Олена сидела в светелке, не зная, что делать. Как улучить минуту, как его одного увидать? Наконец надумала. Будь что будет! Спрятала науз на груди, тихо спустилась вниз, притаилась в сенях. Пройдет Никитин мимо - протянет к нему руку… Она ждала долго, опасаясь услышать каждую минуту оклик матери, страшась домочадцев, то и дело заглядывавших к пирующим. Ноги у Олены онемели, и она так устала и столь отчаялась дождаться Афанасия, что когда он прошел мимо, растерялась и не вынула науз.
Голова ее пылала, руки не повиновались, ноги не шли. Прикрыв глаза, она сотворила молитву, а потом, еле ступая, вышла на крыльцо.
Афанасий Никитин стоял спиной к ней, обхватив резной столбец и уронив голову.
Земля внезапно заколебалась, ушла из-под ног девушки, грудь ее сдавило невольное рыдание. В отчаянии от неведомого властного чувства, но не в силах противиться ему, Олена едва успела подумать: "Что я делаю? Что я делаю?" и, не видя ничего уже, кроме широкой спины Никитина, со стоном прильнула к ней.
И страх, что ее могут оттолкнуть, и робкая надежда, и стыд, и обида за свою открытую душу, и жгучая тоска по любимому потрясли Олену. Откинув голову, она онемела.
И тогда откуда-то из бесконечной пропасти до нее дошел дрогнувший, пресекшийся голос:
- Оленушка!
Ей показалось, что зовут не ее. Но голос повторился, и сильные, бережные руки подхватили ее, удержав на стремительно крутящейся земле.
Она открыла полные пережитой муки глаза, увидела склонившееся над ней счастливое лицо Никитина и смогла, наконец, вздохнуть.
Ее губы сами нашли губы Афанасия, рука сама коснулась его головы…
- Никитин, чертушка? Куды, пропал? - крикнули в распахнутое окно.
Олена откинулась в руках Афанасия;
- Иди, зовут…
Он удержал ее. Голос его был хрипл.
- Пусть их… Не ждал, не думал. Господи! Дай наглядеться на тебя!… Думал, не люб… Вернусь, все одолею… Будешь ждать, ясонька, ручеек, травиночка моя? Надолго я…
- Буду.
Она опять прильнула к нему, замерла, потом отпрянула:
- Иди… Помни. Возьми вот…
Никитин ощутил на руке что-то твердое, глянул: науз…
Догадался - вот за чем Олена уходила!
Он потянулся к ней, но Олена уже отступила за дверь, слышался легкий стук ее подковок по лесенке, а из окна опять настойчиво позвали:
- Да где ты?!
Никитин провел рукой по лбу, спрятал иконку и, все еще не веря случившемуся, медленно пошел в гридницу.
- Ты что, охмелел? - тишком окликнул его Копылов.
Афанасий поднял туманные, невидящие глаза и засмеялся.
Копылов покачал головой.
Разошлись поздно, хотя с зарей надо было собираться на вымоле. Никитин, придя домой, рухнул на постель, скинув только сапоги.
- Когда будить-то? - спросила Марья.
- На вторых петухах! - ответил он. - Да мне, видно, не заснуть нынче…
Он долго лежал, улыбаясь, с закрытыми глазами, но усталость взяла свое, и под утро Афанасий уснул крепким хорошим сном.
А Олена не сомкнула глаз, принимаясь то смеяться, то плакать в подушку, чем совсем сбила с толку старую мамку.
Она дождалась зари, ухода отца, тихонько, в одной рубашке подошла к окну, открыла его и улыбнулась, перекрестив видневшийся изгиб Волги, когда мелькнула на нем крохотная, еле различимая ладья с высоким резным носом…
Глава вторая
На заре, когда солнце еще не вставало, только розовела над дальним лесом тонкая полоска неба, не поймешь еще, то ли чистого, то ли облачного, когда в лощинах и над Волгой еще не раздергивался серый туман, Анисья, молодая жена княтинского мужика Федора Лисицы, проснулась от сыновьего плача.
Двухлетний Ванятка, мокрый, ворочался в зыбке, беспокойно дрыгал толстыми ножками. Анисья вытянула из-под сына мокрую холстинку, зевая, обернула его в сухое, укрыла, прилегла сама и, нащупав ногой веревку, принялась качать колыбель. Ванятка скоро умолк, заснул, почмокивая пухлыми отцовскими губами, но Анисья задремать уже не смогла. Нынче муж наказал разбудить пораньше, да и по хозяйству надо было управиться живее: рожь созрела, пора жать.
Анисья тихо, чтоб не потревожить Федора и свекровь Марфу, спавшую на полу под овчиной, поднялась с постели, накинула старый летник, повязала платок, набрала приготовленной с вечера щепы, валявшейся тут же, под лавкой, и принялась растапливать печь. Дрова понемногу разгорелись, густой едкий дым пополз по избе к волокам.
Заглянув в дежу, где вспухало тесто, поставив в печь чугунок с водой, Анисья вышла во двор подоить корову.
Двор примыкал к избе. В мягкой, пахнущей свежим сеном и навозом полутьме чутко заворочались куры, вытянул с шестка шею и закричал петух. Стуча тонкими ножками, замекали овцы.
Малинка покорно стояла на месте, лениво пережевывая жвачку и изредка шумно вздыхая. Когда корова поворачивала к Анисье голову, та видела большой темный глаз, белую пролысину на лбу и чудные - один торчком вверх, другой серпом вниз - рога животного.
Анисья ловко оттягивала упругие сосцы коровы, молоко тоненько звенело, падая в старый подойник.
На воле перекликались петухи. Анисья знала их голоса: вот надрывно, хрипло кричит пестрый Антипа Кривого, вот весело, срываясь, отзывается молодой Прокла Савина, а вот и драчун шабра Васьки Немытого встрял…
Кончив доить, Анисья погладила Малинку по теплой морде, открыла дверцу, чтоб выпустить кур, не удержалась и вышла на зады сама, чтобы взглянуть на небо.
Не выкошенная у порожка трава обдала ее босые ноги холодной росой, плечи в первый миг дрогнули от предутренней прохлады, но по ветерку, по светлеющему небу, по петушиной перекличке, по чему-то еще, разлитому и в траве, и в запахе земли с огорода, и даже, кажется, в ней самой, Анисья поняла, что будет ведро, и порадовалась. С полным подойником в руке стояла она, выпрямив молодую, гибкую спину, подставляя ветерку широкое лицо и крутую грудь, чуть прищурив серые спокойные глаза, и глубоко, ровно дышала, глядя, как густеет розовая полоска восхода.
Легко и хорошо было на душе у Анисьи, и вдруг показалось ей, что живет она в Княтине не третий год, а всю жизнь, как помнит себя, и всегда знала и Федоров двор, и вот эту жердевую изгородь вокруг огорода, и туман над яром, и эту розовую полосу там, вдали, наполнявшую собою край неба.
Родная деревенька Анисьи лежала за лесом, верстах в двадцати. Живы были и отец и мать ее, хозяйничал с ними старший брат, женившийся лет пять назад. Иногда Анисья ездила к родным, радовалась встрече, но всегда ее тянуло сюда, в Княтино, к своему дыму, к своему углу, ставшему, казалось, неотъемлемой частью ее существа. Она не сумела бы выразить свои чувства словами, но никогда и ни на что не променяла бы свою крытую соломой приземистую избу, где родила сына, где все принадлежало ей и где она сама принадлежала всему. И если бы сказали в тот час Анисье, что останется она без родного крова она не поверила бы, как не поверила бы в то, что этот кров может существовать без нее. Федор был ей люб и - она знала это - тоже любил ее. Свекровь Марфа невестку жалела, во всем помогала Анисье. Сын рос здоровячком, уже пытался говорить, что-то бухал по-своему.
Вспомнив о сыне, Анисья нежно улыбнулась, но тут же нахмурилась, выбранила себя распустехой. Ишь, на солнце выпятилась, а хлебы не печены еще!
Поджав нижнюю губу, Анисья повернулась и пошла в избу.
Серый с черным ремнем через спину кот, мяукая, пролез под ногами. Придержав дверь, чтоб ненароком не зашибить Ваняткиного любимца, Анисья переступила порог.
Услышав ее возню, Федор спросил осевшим спросонок голосом:
- Никак отдоила уже?
- Отдоила!
Грудной, певучий голос жены, давно знакомый, попрежнему волнующий, отозвался где-то в самом сердце. Федор, не открывая глаз, улыбнулся, бормотнул, повернулся на другой бок, боднул кудлатой головой набитую сеном подушку, чтоб лежалось удобнее, и снова уснул, сразу, не желая терять ни одного мгновения. Вчера весь день Федор косил в лесу, нынче надо было приниматься за рожь, и хотелось, пока можно, дать отдых телу, набраться сил.