Гравер сложил холст, затем, подумав, снова развернул его. Долго, не отрываясь, смотрел, словно силясь проникнуть взглядом куда-то вглубь, сквозь застывшие желтовато-серые наплывы краски. Никак не мог понять, что ж именно так неотвязно притянуло его к этой, в общем, невзрачной картине.
От внезапного скрипа половицы он вздрогнул. Позади стоял хозяин дома. Гравер торопливо свернул холст и вернул на стол.
- Простите, сеньор, - забормотал он, смущенно разводя руками. - Это… это было… лежало здесь. Я только глянул.
Каменотес кивнул. Гравер впервые увидел, как он улыбается. Тогда он снова развернул холст.
И на какое-то время он словно забыл о его существовании. И вновь смотрел, не отрываясь, на женщину на холсте. Он не сразу понял, что именно такой рисовалась ему в сумрачных сумбурах воображения его давно покинувшая мир мать. И, наверное, именно так смотрела бы она на него, если бы вдруг явилась горячим, зыбким видением на пустынной дороге. Если бы вдруг…
- Это - мать? - спросил он, указав пальцем на женщину. - La Madre. Si?
Дельгадо молча кивнул, подошел на цыпочках и встал сзади, глядя на холст через его плечо.
- Агнесса… - вдруг произнес еле слышно Гравер.
- Нет, - услышал он тихий голос за спиной. - Не Агнесса. М-м-мария.
- Мария, - так же беззвучно повторил Гравер. - Мария… Погодите, это…Не Видение ли?
Дельгадо радостно и вместе с тем как-то опасливо закивал. И тотчас прижал палец к сухому, выпаренному рту. Гравер кивнул и улыбнулся радостной улыбкой посвященного.
* * *
Через день господин Аройо отправил его в Сан-Себастьян принять и доставить большую партию дорогого китайского ясеня для облицовки хоров в соборе. Поездка затянулась на три недели. Груз пришел с опозданием, к тому же часть партии была изрядно подмочена и потому непригодна.
На обратной дороге в Бильбао заглянул к той цыганке, что когда-то его приютила. Та охотно приняла подарок, дешевую брошь посеребренной латуни, и хоть сделала поначалу вид, что его не узнала, сказала, прощаясь: "Поторапливайся, форастеро, в доме беда может случиться". - "О каком доме ты говоришь? У меня нету дома. И едва ль будет". - "У бездомных домов не счесть. Поторапливайся, я сказала, авось поспеешь…"
В доме он застал плачущую слабоумную племянницу сеньора Дельгадо Каталину, которая, таращась и всхлипывая, сообщила, что дяденьку Бенигно разбил паралич, что он будто бы упал вечером с крыльца, будучи немало выпимши, да и ударился спиною о каменные ступеньки.
Сам хозяин дома лежал с мокрым полотенцем на голове, открывая по-рыбьи рот, что-то силясь сказать, и указывая пальцем на полуразвалившийся, нещадно чадящий камин…
* * *
Гравер не знал, что через день после его уезда в дом приходил дон Кристобаль Перальто, живописец, волею градоправителя (кем-то, говорят, ему приходился) возведенный главою над всеми реставраторами собора. Несмотря на молодость, был вял, слабосилен, изжелта бледен лицом, говорил голосом простуженного ребенка. "Не мужчина, а чулок, набитый песком, - сказала как-то о нем широкобедрая стряпуха Хосефа, - скорей померла бы, чем легла с таким, прости Господи!"
Говорили, однако, будто подавал надежды как живописец, ибо, несмотря на внешнюю субтильность и жеманность, был сметлив, наблюдателен, чуток на поветрия, умел в нужный момент появиться и в нужный же момент исчезнуть с глаз долой. Картина его "Святая Анна во младости" была даже на некоторое время выставлена в Королевской Академии в Мадриде, потому как образ Святой чудным образом совпал с чертами лица и даже одеянием инфанты Марианны.
Бог весть, что за надоба привела Маэстро (а именно так надлежало звать дона Кристобаля подчиненному люду) в дом простого каменотеса, да еще в поздний час. И пока племянница Каталина, визжа и жестикулируя, будила прикорнувшего после невоздержанного ужина дядюшку, Маэстро, морщась от всепроникающего духа нищеты, тщеты и греха, присел на скамью. Хотел было предаться мыслям о неистребимости порока и неотвратимости воздаяния за него, но обратил внимание на свернутый холст. Глянул, брезгливо морщась, повертел, да и бросил на пол.
Когда Каталина привела наконец нетвердо ступающего и бормочущего дядюшку, дон Кристобаль, запамятовав на какое-то время, зачем он, собственно, пожаловал (а пожаловал сластолюбивый Маэстро, верней всего, затем, что положил глаз на грудастую, рано поспевшую и беззаветно глупую Каталину), замялся, пнул лежащий на полу рулон и ткнул пальцем.
- Эй, как тебя там! Это - что?!
И тут каменотес, отпихнув племянницу в сторону и едва не потеряв от того равновесия, схватил с пола рулон и спрятал за спину.
- Что такое, я спрашиваю? - дон Перальто говорил, грозно сдвинув комично жидкие нитяные бровки. - Чья это мазня?
- Моя, - тихо ответил Дельгадо, виновато опустив голову и отступив на шаг.
- Ах, твоя! - дон Кристобаль расхохотался. Он очень хотел, чтоб хохот получился сообразно его нынешнему сану - этаким густым, раскатистым, басовитым. Но не получилось. Вышел какой-то жалкий, блеющий хохоток. Вышел да и растекся, как сырой яичный желток на блюде.
- Мда, - сказал он, отсмеявшись. - Значит, говоришь, это твоя мазня? Давай поглядим, что ты такое тут намазал?
Он требовательно протянул маленькую птичью пятерню, и каменотес, поколебавшись, дал ему холст.
- Ну? - Маэстро брезгливо выпятил толстую, бескровную, как мокрица, губу. - И что тут? Нищенка какая-то. Старая, истаскавшаяся подстилка. Да? А это кто, перед ней? Это какой-нибудь…
- Это не пастилка! - Каталина надулась и глянула на дона Кристобаля сердито, исподлобья. - Это - Матушка наша, заступница и госпожа. Пресвятая Дева, вот кто!
- Кто?! Что ты несешь, убогая! Эй, Дельгадо, это что, правда?
- Истинная правда, сеньор, - опустив голову произнес каменотес.
Дон Перальто переменился в лице. Все это переходило всяческие границы. Да! Одно дело пачкотня уличного художника. И совсем иное дело - человек, допущенный, можно сказать, в Святая святых. Нет более священного места во всей Испании! И потом, что ж получается: человек, по сути не бравший в руки красок и кисти, вдруг берет и пишет картину. Что, вот так вот взял да и научился? Э, нет, так не бывает! Ему ли этого не знать. Интересно, что еще намалевал этот старый пачкун.
С другой стороны, ему стало немного жаль этого немощного человечка с дрожащим сизым подбородком, слезящимися глазами, реденькими седыми космами. Ну возомнил себя живописцем под старость-то лет. Есть, наверное, резон пожалеть его, он ведь уже сам себя наказал - тем, что на свет явился!
- Вот что, Дельгадо, - сказал он сдержанно и сурово, как провинившемуся ребенку, - будем считать, что я тут ничего не видел и не слышал. Хорошо?
Маэстро ободряюще улыбнулся. Однако каменотес, вместо того, чтоб рассыпаться в благодарностях, угрюмо молчал, не сводя с него настороженного, и даже можно сказать, дерзкого взгляда.
- Эй, Дельгадо, ты слышал, что я сказал? - Маэстро возвысил голос. - Ты ничего не намалевал, и я ничего не видел. Каждому должно знать место и дело. Так вот, твое дело - зубило и молот. А то ведь мне подумать страшно, что с тобой станет, ежели прознают, что ты изобразил Пресвятую деву придорожной попрошайкой! Ну? - Сказав это, дон Перальто вновь презрительно и гадливо развернул холст. - И что всё это, скажи на милость?!
- Это - Видение Пресвятой девы, - чуть слышно, дрожа всем телом, сказал каменотес. Хотел сказать еще что-то, но приступ икоты загнал слова внутрь.
- Что?! - Маэстро вскочил на ноги. - Да ты не с ума ли сошел, старый дурень? Это - Видение? Это…
И тут - словно кусачий ременный жгут перехватил горло Маэстро. Он ведь сам уже несколько месяцев был занят над написанием монументального полотна "Чудесное Видение", которое должно было бы достойно украсить стену часовни при Соборе. Он упивался работой и остро предвкушал грядущую славу. А работа продвигалась споро, с подъемом. До окончания было, правда, далеко, но время еще было, и, главное, дон Перальто абсолютно ясно представлял себе всё полотно, до последнего мазка, он даже подпись свою видел в углу картины! А тут - убогая мазня. Да и какой ей быть! У него ж даже красок стоящих нет, у пьяницы забулдыжного! Седая, худощавая женщина, простершая руки… И нету ни белоснежных, богато вышитых хитонов, ни свитков, ни даже нимбов (А они, нимбы, кстати, всегда особенно хорошо удавались Маэстро! У него даже была особая метода смешения красок для них, которую он, разумеется, держал в тайне!)
И всего-то надо было плюнуть да и уйти, но тут какой-то отдаленной, непрошенной вспышкой прозрения понял дон Кристобаль, что никогда, никаким усердием, никакими, самыми дорогими, выписанными из Фландрии красками, ни с помощью дюжины помощников и наставников, не сможет он изобразить с такой прозрачной, безжалостной простотою и ясностью ту бездну усталости, горечи, нежности и любви, что жили в глазах, в лице, в каждой складке одежды этой женщины у придорожного столба. И что весь вдохновенный и плодливый труд его есть тщета, напудренная, нарумяненная пустопорожность, ибо нет там ни красоты, ни мысли, ни смелости, ни любви. И с сучьей, воющей тоской понял Маэстро, что уж не сможет он теперь забыть этот заклятый образ, и будет он являться пред ним всякий раз, когда он возьмется за кисть и за краски…
* * *
- Ну хорошо, - лицо дона Кристобаля разгладилось. Он глянул на Дельгадо почти дружелюбно. - На том порешим. Понимаю, это будет нелегко сделать, но мазню твою придется сжечь. Это для твоей же пользы, Дельгадо. И для ее, - небрежно, как бы мимоходом кивнул он на притихшую сникшую, почуявшую неладное Каталину. - Хочешь, я сделаю сам?
Он решительно шагнул к камину. Но каменотес вдруг, отпихнув в сторону племянницу, кинулся ему наперерез.
- Не надо, сеньор Перальто! П-п-право слово, не надо. Я…
- Тебе ее жаль, картину? - Маэстро понимающе улыбнулся. - Жалко будет смотреть, как задымится, полыхнет холст, да? Как затрещат краски, верно?
- Верно, сеньор, - умоляюще прошептал каменотес и протянул руку, - вы уж дайте его, пожалуйста, мне. Уж пожалуйста, сеньор…
- Тебе жаль ее, - грустно улыбнулся Маэстро. - А ее, - он быстро кивнул в сторону племянницы, - тебе не жаль. О, люди! O tempora, o mores! Им жаль кусок ткани, заляпанной красками, и не жаль юное доверчивое дитя.
- Дайте его мне, сеньор, - бубнил, угрюмо насупившись, каменотес. - Я сам… ежели уж так вам надо. Но - сам.
- А почем мне знать, что ты не сохранишь эту нечисть где-нибудь в потаенном сундучке? Нет, милейший, лучше я своими руками…
- Дайте его мне, сеньор! - вдруг побагровев, зарычал каменотес и схватил большие каминные щипцы. - Дайте, от греха подальше и ступайте себе вон!
Дону Кристобалю стоило немалых усилий, чтобы скрыть, скомкать, запрятать подалее подлый, потливый страх, чтобы с доброй улыбкой вернуть этот окаянный свиток, потрепать по плечу набычившегося, тяжко дышащего хозяина, дойти до двери, и уже там, почти в безопасности, изрыгнуть наконец слова, из коих "сдохнешь!" было самым доброжелательным…
* * *
Бенигно Дельгадо умер через три дня. Сперва был сильный жар, бред и лихорадка, потом на полдня ему стало лучше. Он даже поднялся, порывался одеться, отправиться к дону Кристобалю что-то там объяснить. Затем снова впал в забытье. А к воскресенью отошел. Тихо, не просыпаясь.
Хоронил его Гравер, на свои гроши, и на похоронах было всего-то человек пять, а на поминальную трапезу и вовсе пришел один сеньор Аройо. Сидел недолго, осушил кружку вина, долго молчал, хмуро катая по столу маслину.
- Вот что, Лобито, - сказал он, глядя в пол. - Ты… меня правильно пойми. Ты отличный работник. Десятерых стоишь. Но… В общем, придется тебе уйти. Объяснить почему?
Гравер покачал головой. Аройо шумно вздохнул, некоторое время помолчал еще, затем сказал, глядя в сторону:
- Вот еще что. Есть у меня приятель. Он родом отсюда, но дома бывает редко. Кукольник он, понимаешь? Театр у него. По стране ездят, даже до Франции доезжают. Хочешь, иди к нему, он возьмет. Куклы будешь делать. Хлеб какой ни есть.
Гравер снова покачал головой:
- Я гравер, сеньор Аройо.
Аройо кивнул и поднялся. Однако когда он уже нахлобучивал шляпу у выхода, Гравер произнес с внезапной, отсутствующей улыбкой:
- Как, говорите, найти этого вашего приятеля?…
* * *
Через три дня Гравер покинул Сарагосу с театром El Cuentista. Вырезал кукол из клена и кизила, клеил, раскрашивал, сам шил им одежды, мастерил всяческую кукольную утварь. Освоил шарманку, шарманку, бандуррию и узкогорлую индейскую флейту. Даже ремесло кукловода. Вот только говорить за кукол не мог, голос был тихий и скрипучий. Театрик стал набирать известность, но через полтора года хозяин театра помер от холеры в Галисии, имущество продали за долги, театра не стало.
Памятник на могиле Бенигно Дельгадо не простоял и недели, был разбит на куски неведомо кем. А в дом его через день после похорон ворвались какие-то люди, перерыли все вверх дном, ушли так, видать, и не сыскав ничего. Каталину отправили в деревню к дальней родне.
Полотно маэстро Кристобаля "Чудесное Видение" так и не увидело свет. Бог знает, отчего. Работу он не завершил, да и вообще поостыл к живописи, занялся торговым делом, в чем преуспел весьма.
Возвращение
В свой город Гравер вернулся лишь через три года.
За это время он узнал от разных людей, что госпожа Констанс через неделю после безвестной пропажи мужа обратилась в Управление городской стражи, сказав, что супруг ее, баронет Уго Эдгар Стерн вышел поздно вечером из дому, ничего ей не сообщив, и более домой не воротился. Однако добавила, что ночью видели его в игорном доме "Центурион". В оном заведении удалось выявить, что в тот день, за два часа до полуночи господин Стерн впрямь появлялся, проиграл в бридж немалую сумму известному мошеннику и шулеру по прозванию Чоло. Платить же проигрыш отказался, уличив партнера в мошенничестве, а когда тот схватился за нож, ударил по лицу, повергнув навзничь и лишив чувств, да и удалился вон. Чоло же, придя в себя, побежал вдогонку, вскоре вернулся, весь в грязи и в ссадинах, но сказал, что старикашка свое получил. Чоло взяли уже на выезде из города, но по дороге в управу он вышиб дверцу арестантской кареты, выкатился из нее вместе со стражником и прыгнул с перил моста в канал. Его не нашли и сочли утонувшим.
* * *
Когда Гравер и подошел к дому старика Нормана, первый, кого он увидел, была Каппа. Распахнув головою калитку, едва ли не вышибив ее из петель, она кинулась к нему, часто, шумно дыша, взгромоздила лапы ему на плечи. Он, смеясь и неловко уворачиваясь от жаркого, влажного языка, трепал ее по густому, грязному загривку, бормотал что-то свое, для чужих непонятное, но когда она, вдруг, точно спохватившись, отпрянула и высоко запрокинув голову, протяжно и по-щенячьи тонко взвыла, Гравер все понял.
В доме старика Нормана, похоже, уже давно и уверенно хозяйничал новоявленный тесть. Он хмуро поинтересовался, кто он такой и что ему надобно, затем неохотно пропустил, громко и недовольно кликнув супругу. Присцилла, опасливо косясь на мужа, сообщила скороговоркой, что папа помер уже два месяца как, что похоронили, слава богу, как подобает доброму христианину, хотя и говорили тут про него пустые люди невесть что. "Помер легко. Утром выхожу, он на крылечке сидит. Ну ты знаешь, он так часто сидел. Но чтоб до утра, такого не бывало. Подхожу, а он уж и холодный совсем".
Затем, почему-то понизив голос, сказала: "Папа велел передать тебе кое-что. Ежели тебе это нужно, конечно. Ежели нужно, возьми, нам оно как бы без надобности, мы дело давно закрыли".
Зашла в дом, оставив его на пороге, погромыхала в чулане и вынесла давно знакомый Граверу добротный дубовый, кованый медью чемоданчик с инструментами. "Нужно?" - она вперилась в него выжидающим, мышиным взглядом.
- Они, между прочим, хороших денег стоят, - вдруг вмешался ее супруг, протирая о фартук руки, красные и пупырчатые, как вареные раки. - Так что ежели тебе не нужно, можешь и оставить…
- Папа мне так сказал: не поступишь с ними, как я велел, - проклятье твоему дому, - причитала дочь злым, стонущим голосом. - Вот так и сказал, колдун старый. Перед Святым Распятием велел поклясться!
- Мы люди приличные, закон понимаем, - снова угрюмо влез ее супруг, буравя его мелкими, тараканьми глазами. - И в бога веруем. Сказано передать, мы и передаем, без обману. Но и ты уважение имей. Вот так пришел, хвать, и забрал, да?
Гравер кивнул и взял чемоданчик из холодных и неподатливых лапок Присциллы.
- Ты осторожней по улицам-то ходи, - долдонил ему в спину ненавидящий голос супруга. - У нас нынче по осени склизко на улицах-то. Башку расшибешь, не ровён час.
Он снова кивнул и пошел вниз по ступеням.
- Мы ведь, если что, и напомнить можем про ту историю. Кой-кому. А то родня того покойничка нынче на вдову грешит. А она все помалкивала, потому как папашу Нормана боялась, как смертного греха. А теперь, когда папаша богу душу отдал, может и разговориться. Так что ты подумай!
- Я подумаю, - ответил Гравер, не оборачиваясь.
- Эй, парень, - крикнула вдруг ему вслед Присцилла. - Ты не заберешь ли с собой эту чертову псину? Житья уже нету от нее, окаянной. Давеча Барту, мужу моему, ступню прокусила. Два дня, считай, лежал. А дело стояло. Не возьмешь, в живодерню сведем, нам эта уродина не надобна, мы люди серьезные. Заберешь?
- Как найти могилу Хозяина? - спросил Гравер, кривясь от ее пронзительного голоса.
- Как найти. Да очень просто найти. Вторые ворота, те, что возле мыловарни Каспера. Там недалеко. Да спроси у сторожа, он скажет. Там памятник есть. Папаша его сам смастерил, как хворать начал… Так берешь псину-то?
- Беру, - ответил Гравер и, не оборачиваясь, сбежал с крыльца.
Каппа, едва дождавшись, сорвалась с места и ринулась за ним, путаясь у него под ногами и радостно урча и стуча вздыбленным хвостом о его колени.
- Ишь, забегала, сука сраная, - обрадованно и зло заверещала вслед дочь старика Нормана.
- Да сама ты… - сказал вполголоса Гравер.
Каппа отрывистым лаем дополнила недосказанное.
* * *
Каппа вывела на могилу сама. Она располагалась между воротами и часовней. Крепкий, трапецевидный памятник серого гранита. Надпись классическим римским капиталием с восхитительной небрежностью мастера:
Man is just a speck
in the Eye of the Lord
Persival Lloyd Vernon
Гравер долго, улыбаясь, водил пальцем по граням высеченных букв, беззвучно шевеля губами, задавая нескончаемые вопросы мастеру, и камень отвечал ему его голосом. Текли слезы, но на душе было светло.