Мать Россия! прости меня, грешного! - Дроздов Иван Владимирович 17 стр.


Зашли в тёмный, сырой подъезд старого-старого дома, каких множество в маленьких переулках и забытых, обойдённых цивилизацией улочках Москвы. На втором этаже остановились перед изъеденной кем-то и изрезанной чем-то дубовой двустворчатой дверью. Позвонили. И долго-долго ждали. Наконец, дверь раскрылась и из коридора повалил запах горелой картошки и жжёного лука. Пьяными глазами на нас уставился низкорослый краснолицый и совершенно лысый молодой человек. Он долго нас не видел, а рассматривал Ольгу и заплетающимся голосом сказал:

- Ты же вчера фыркнула и ушла. Впрочем, дала на бутылку. Ты и теперь дашь нам пятерку, да?

Вошли в комнату, похожую на ученический пенал. Вся мебель тут была расставлена у одной стены: кровать, диван, два совершенно облезлых кресла. В глубине комнаты светилось окно и возле него стоял небольшой стол и три венских стула. От всего тут веяло стариной, - допотопной, почти доисторической.

- О-о-о! Кто к нам пришёл?.. Ольга! Ты на нас не обиделась? Вчера кто-то неизящно при тебе выразился.

Ольга, показывая на меня, сказала:

- Я привела к вам секретаря партийной организации. Пусть он посмотрит, как вы живёте. И пусть скажет, можете ли вы в таком состоянии создавать русскую поэзию, продолжать дело Пушкина.

Низкорослый и краснолицый махнул рукой:

- Русская поэзия уже создана. Вот он её соорудил. - Показал на портрет Пушкина. - А продолжать её будут господа евреи. Нам Пастернак сказал: "Печатать будут тех из вас, кто нам понравится". Я спросил: "А кому это вам?" Он ткнул себя в грудь, повторил: "Нам". Вот и вся история. А я не хочу нравиться Пастернаку. Значит, и ходу мне не будет. А посему выпьем.

- Водка кончилась! - загудел привалившийся к углу дивана русоволосый есениноподобный парень. - Кончилась водка! - повторил он громче. И покачал кудлатой головой. - А чтобы я, как вчера, просить вот у неё деньги?.. Ну, нет! Увольте! Я ещё не всю мужскую гордость растерял.

И поманил рукой Ольгу.

- Оля, посидите со мной. Мне ничего в жизни больше не надо, только чтобы вы посидели рядом. А наш новый секретарь поймёт меня и не осудит. Он ведь и сам студент. И это здорово, что в партийном бюро у нас будет заправлять наш брат, студиоз. Только вот понять я не могу, зачем он, такой бывалый и уже семейный человек, поступил к нам в институт. Ведь на писателей не учат. Писателем надо родиться. А я не уверен, что он родился писателем.

Ольга присела к нему на диван и с жалостью, с каким-то сострадательным сочувствием на него смотрела. Было видно, что она с ним встречалась раньше и его уважала. А он смотрел в потолок и чуть заметно вздрагивал всем телом, и морщил лицо, очевидно страдая от большой дозы спиртного. Я тоже знал его: это был студент третьего курса Дмитрий Блынский, как мне говорили, очень талантливый поэт. Кто-то даже сказал: "Будет второй Лермонтов". Я пододвинул к нему стул и сел у изголовья.

- А почему вы не уверены, что я родился писателем? А вот Ольга поверила.

- Ольга не знает теории вероятности, а я знаю. Поэты рождаются раз в десять лет. Один! Слышите? Только один экземпляр! Прозаики так же редки. И это у великого народа, да ещё не замутненного алкоголем. Так неужели вы, трезвый человек, прошедший войну, забрали себе в голову, что вы и есть тот самый редкий экземпляр, который появляется на свет раз в десять лет?.. Ну, вот Ольге я это прощаю, а вам - нет, не прощу.

Из дальнего угла раздался бас Стаховского:

- Митрий! Не блажи! Не морочь голову нашему секретарю; я с ним уже сошелся на узкой дорожке и могу свидетельствовать: он неплохой мужик. С ним мы поладим. А кроме того, ты не прав в корне. Давай уточним наши понятия: раз в десять лет родится большой поэт - это верно; раз в столетие могут появиться Некрасов, Кольцов, Никитин; а раз в тысячелетие народ выродит Пушкина. Но есть ещё легион литераторов - их может быть много, - сотня, другая, и они тоже нужны. Они дадут ту самую разнообразную пищу, которая называется духовной и которая сможет противостоять вареву сельвинских, светловых, багрицких. Вот он, наш секретарь, и будет бойцом того самого легиона. И я в этом легионе займу место на правом фланге. А вот ты из тех, кто рождается раз в десять лет, но из тебя и карликовый поэтишка не вылупится, потому как ты жрёшь водку и сгинешь от неё под забором. И Ваня Харабаров - вон он уснул в кресле, он тоже сгинет, потому что пьёт по-чёрному. И Коля Анциферов, - вон он таращит на нас глаза и не может понять, о чём мы говорим, - он тоже сгинет. Все вы слякоть, потому что пьёте!

- Ну-ну! Потише! - возвысил голос Блынский. - Я ведь могу и обидеться.

- Пусть он говорит! - пролепетал Анциферов - низкорослый, широкоплечий и совершенно лысый парень. Он приехал из Донбасса, работал шахтёром и, к удивлению всех, пишет стихи философского содержания и с тонким юмором. Он тоже очень талантлив, и в издательстве готовится к печати сборник его стихов. Недавно он получил за него аванс и вскоре же пропил.

- Стаховский - грубиян и нахал, но он говорит правду, и за это я его люблю. И если кто вздумает его тронуть, я его задушу вот этими…

Анциферов поднял над головой красные могучие руки рабочего человека. И ещё сказал:

- И не вздумайте ругаться, как вчера! К нам пришла Ольга. Это наш ангел, светлое видение. Я сегодня, как только она вошла, отставил в сторону стакан и выбросил в форточку недопитую бутылку. Жалко, страсть, как жалко, а при Ольге пить не стану. И вообще… - если бы меня полюбило такое диво, бросил бы пить совсем. Вот те крест - бросил бы!

Взгляд своих пьяных покрасневших глаз он уставил на меня и долго смотрел, морща губы, словно пытался что-то выбросить изо рта.

- Так ты, секретарь, посмотреть на нас пришёл? А ты скажи мне: зачем нам секретарь? Ты что, поможешь мне подборку стихов с моим портретом напечатать, вот как печатают Стаховского? Да у него и никакие не стихи, а их печатают. Почему их печатают? Да потому, что он Стаховский и зовут его Беня. Он, конечно, поляк, а они думают, что еврей. И печатают. И будут печатать, как Евтуха. Потому что Евтух-то тоже не Евтушенко, а Гангнус. И вот посмотришь: он тоже скоро будет великий поэт, как Багрицкий, Сельвинский, Долматовский… Стихи у них так себе, плюнь и разотри, а газеты кричат: великий! А почему они так кричат? Да потому что в газете-то у него своячок сидит, такой же еврей, как и он. Вот что важно: евреем быть! Это как Ломоносов просил царицу, чтобы сделала его немцем. Вот где собака зарыта: русские мы, а русским в России хода нет. Так за что же ты бился там, на фронте, секретарь, лоб свой под пули подставлял?.. Нам газеты нужны, журналы, а там - евреи. Сунул я свою круглую шлепоносую морду к одному, другому, а они шарахаются, точно от чумного. Они печатают Евтуха, Робота, Вознесенского. Да ещё татарочку с еврейским душком Беллу Ахмадулину. А ты, говорят, ступай отселева, от тебя овчиной пахнет. А?.. Что ты скажешь на это? Ты кого защищал там на фронте? Их защищал? Ихнюю власть - да?.. Эх, старик! Немцев утюжил бомбами, а того не понимал, что к Москве уж другой супостат подобрался. Этот почище немца будет, он живо с нас шкуру сдерёт.

Анциферов замолчал и долго сидел, уронив голову на колени. Потом тихо пробурчал:

- А Ольгу не паси, оставь её нам. Ты старый, тебе уж поди за тридцать, а она вон какая молодая.

И потянулся к Ольге:

- Ольга! Дай мне руку. Ну, дай!

Ольга подала ему руку, и он припал к ней щекой, долго не отпускал. Бубнил себе под нос:

- Не влюбляйся в женатого. Слышала песню? "Парней так много холостых…"

Ольга красивым звонким голосом пропела: "Парней так много холостых, а я люблю женатого".

- Ну и дура! - махнул рукой Анциферов. - Хотел посвятить тебе стихотворение, а теперь посвящу Юнне Мориц. Ты знаешь такую кочергу? Она вчера сказала на собрании: Пушкин устарел, его книги надо бросить в топку. Во, помело! Пушкина - в топку! И зачем я ехал к вам из своего Донбасса?.. У нас тоже есть евреи, но они там смирные, не кусачие.

Было уже поздно, и я стал прощаться с ребятами. С тяжёлым сердцем мы с Ольгой выходили от них. Я понял, что у поэтов и писателей, особенно начинающих, есть и ещё враг не менее страшный, чем сионизм - это алкоголь. И как с ним бороться, я не знал.

Мои современники, друзья шли в литературу из глубин народа - дети рабочих и крестьян, нарождающийся после войны новый слой русской интеллигенции. У них перед глазами были кумиры: Есенин, Хемингуэй, который любил повторять: "Хорошие писатели - пьющие писатели, а пьющие писатели - хорошие писатели". Это была философия медленного самоубийства. Но для моих однокашников коварная философия сработала быстро. Дима Блынский - талантливейший из молодых поэтов, поехал в Мурманск, там спился и домой вернулся в цинковом гробу. Николай Анциферов - блещущий юмором, искромётный стихотворец - в ресторане выпил дозу, не смертельную для высоких и могучих телосложением его собутыльников, но для него, низкорослого и голодного, оказавшуюся роковой. Ваня Харабаров - тоже низкорослый паренек из Сибири, выпил около литра водки, уснул и больше не проснулся. Им всем троим было по двадцать пять-двадцать шесть лет. Тоненькие книжечки их стихов, как крылатые вестники рождённых народом талантов, остались нам в память и назидание о страшной и коварной силе алкоголя.

Многие студенты как-то лихо, соревнуясь друг с другом, пили. И каждый из них вслед за Есениным мог бы сказать:

Я вам не кенар!
Я поэт!
И не чета каким-то там Демьянам.
Пускай бываю иногда я пьяным,
Зато в глазах моих
Прозрений дивных свет.

Они знали поэзию, поэтов, наизусть читали стихи, восхваляющие "доблесть" винопития.

Вот К. Н. Батюшков:

Но где минутный шум веселья и пиров?
В вине потопленные чаши?

Денис Давыдов:

Где друзья минувших лет,
Где гусары коренные,
Председатели бесед,
Собутыльники седые?

Наши поэты находились в том же заблуждении, что и русские поэты прошлого века, и американские, и другие писатели; они считали алкоголь непременным спутником музы. Считали, что вино им помогает. Выражаясь языком учёного Геннадия Шичко, они имели искажённое сознание - "дефект сознания". Толстой говорил просто: пьющие и курящие - люди дефективные. И действительно: всеми поступками человека руководит сознание, и не будь его дефекта, он не стал бы отравлять себя ядом спиртного или никотином.

Среди многочисленных сект есть секта летунов. Её прихожанам внушается такая мысль: стоит вам освободиться от грехов, и вы обретёте способность ещё при жизни улететь в рай. И хотя мысль эта всякому разумному человеку кажется химерической, нереальной, но, повторённая многократно, да ещё талантливыми проповедниками, она постепенно внедряется в сознание и затем становится убеждением, то есть психологической запрограммированностью. Среди сектантов встречаются охотники живыми переселиться в лучший мир. Они выбирают скалу повыше, творят молитву и - начинают свой полёт. И хотя каждый раз подобное путешествие оканчивается плачевно, и сектанты хоронят своего собрата, но и после этого продолжают верить в способность достигнуть рая. О погибшем же товарище говорят: "Он ещё не освободился от грехов. Грехи его потянули вниз". Так велика и устойчива сила психологической запрограммированности.

"Дефект сознания" может встречаться и у самых образованных, очень умных людей. Поэты, возносившие хвалу Бахусу, - замечательные, талантливые люди, сыны Отечества, которыми гордится русский народ, - и не подозревали о том, что всем строем жизни, бесчисленными деталями быта, системой взглядов и умопостроений им с пелёнок закладывалась винопитейная программа, ставшая в зрелые годы стойким убеждением - той самой "дурью", которую они готовы были защищать, насаждать другим, а если это были поэты, то и петь вину дифирамбы: "Пускай бываю иногда я пьяным, зато в глазах моих прозрений дивных свет". Или: "Вино, вино оно на радость нам дано".

Как видим, питейная программа имеет свои профессиональные окраски, она многосложна и колоритна. У поэтов отлита в звонкие строки, звучит музыкально, остроумно, иногда таит в себе большую силу образного мышления. Тут и ритм, и рифма, и метафора, - подчас редкое поэтическое откровение. И, конечно же, такая программа быстро овладевает умами, а лучше сказать, искривляет, деформирует сознание, и требуются такой же силы слова, доводы для того, чтобы эту программу поколебать, рассеять, вытряхнуть её из головы.

Доводы, умопостроения, логические посылки, пусть и ложные, оформляются в стереотипы мышления, составляют убеждение, программу - питейную запрограммированность. На её-то разрушение и направил свои усилия Геннадий Шичко. Он в своих поисках действовал, как боец на войне: чтобы победить врага, надо его увидеть, обнаружить. Питейная запрограммированность - это и есть тот самый противник, которого обнаружил Шичко. Теперь для него стояла задача - уничтожить противника, то есть разрушить питейную программу.

Никогда и нигде я не писал об этом, деликатно полагая, что правдой суровой наброшу тень на память своих товарищей. Но поэт или писатель принадлежит народу, а их пристрастие к спиртному нельзя назвать одним только их пороком, а скорее это порок, поразивший общество, следовательно, и факт их пьянства, причина гибели - явление социальное и больше лежит на совести общества, чем на их собственной. Американцы говорят вслух о проблеме "писательский труд и алкоголь", и от этого авторитет их писателей не страдает, а миф о связи творчества с выпивкой рассеивается. Кроме того, и в среде писателей появляются убеждённые трезвенники, яростные враги алкоголя. Рита Браун, известная романистка, написала пособие для начинающих писателей: "Начните с закорючки". Там она пишет: "Если вы ищете утешения или вдохновения в бутылке, то вы круглый дурак. Ведь это всё равно, что пить напалм. Рано или поздно вы сожжете свои творческие силы".

Жаль, что подобной книги до сих пор не появилось у нас.

В самом деле, почему у нас не появилось книги об образе жизни наших писателей, - правдивой книги, той, в которой бы с беспощадной суровостью вскрылась роковая связь алкоголя и писательского труда, та поистине сатанинская роль, которую играло и продолжает играть спиртное в жизни русских писателей.

Осмелюсь утверждать: мешала деликатность, боязнь нечаянно замарать товарищей по труду. А вот американцы такие книги выпускают. И раньше других об этом во весь голос заговорил Джек Лондон, сам жестоко пострадавший от алкоголя, сошедший из-за него в могилу в цветущем возрасте. Его книга "Джон Ячменное зерно" - горькая исповедь алкоголика, плач о загубленных силах и самой жизни, страстный призыв к людям установить в обществе сухой закон".

В полночь закончил чтение всех материалов, присланных ему Г. А. Шичко. Решительно подошёл к письменному столу и написал короткое письмо в Ленинград:

Дорогой Геннадий Андреевич! Спасибо за присланную литературу. Пить больше не стану. Ни капли! Потребность в занятиях отпала. Если буду в Питере - явлюсь к Вам, как гость, и буду сердечно благодарить Вас. Всегда буду рад видеть Вас у себя в Москве. Борис Качан.

В солнечный, тихий, по-летнему тёплый октябрьский день Наташа вывернулась на своем мотоцикле из-за крайнего дома, летела ему навстречу. Не слезая с мотоцикла, развела руками:

Я вас не узнала. Меняетесь на глазах!

- Правда?

- Стройный, как Аполлон!

Борис смутился, Наташа продолжала:

- А как сердце? Не болит?

- Нет, не болит.

- Хорошо-то как! Я вас поздравляю. Пойдемте со мной обедать.

Они вошли в дом. И уже в доме, разрезая огромный, красный арбуз и подвигая к Борису чашку мёда, Наташа сказала:

- Иван Иванович спрашивал о вас. Хотел бы вас видеть.

И, оживляясь, широко раскрыв счастливые глаза:

- Вы живите у Ивана Ивановича, занимайте мою комнату - там хорошо и удобно.

Борис пожал плечами.

- Иван Иванович рад будет. Он вас полюбил. Сынком называет. А ещё у нас приятная новость: я заезжала в поселковый совет и там мне сказали: из Москвы пришла бумага об установлении нового памятника. Спасибо вам, это вы добились такого решения.

Качан ничего не говорил, но про себя подумал: у старого пчеловода он поселится и постарается заменить ему одного из погибших сыновей. А с работой на пасеке ему поможет Наташа. И он хотел бы сейчас же с ней заговорить об этом, но сказал другое:

- Очень вкусный арбуз. И мёд у вас душистый. Нигде такого не пробовал.

И, минуту спустя:

- Где вы взяли такой большой арбуз? Уж не на вашем ли огороде вырос?

- Нет, под Москвой они не вызревают. Ребята привезли.

При слове "ребята" сердце Бориса дрогнуло, лёгкой волной накатила грусть, но грусть эта была мимолётной, впереди светила надежда, и это-то чувство становилось теперь смыслом открывающейся перед ним новой жизни.

1985–2002

Назад