– Я страдаю из-за дня завтрашнего, – и Лобанов галантно провел Трубецкую в большое душное помещение. Здесь никого, кроме двух офицеров, не было. Всех остальных путешествующих еще до прибытия каторжан разместили в другом флигеле, дабы не столкнулись в случае чего с мятежниками. За конторкой, где лежали станционные записи, стоял мрачный смотритель Алексей, нехотя поклонившийся вошедшим.
– А что должно завтра случиться? – спросила Трубецкая настороженно, невероятно испугавшись последнего замечания Лобанова. – Новые какие неприятности?
– Да нет, все будет, как обычно, – туманно отозвался Лобанов. То, что должно было действительно произойти завтрашним утром, тяжелой каменной глыбой лежало у него на сердце. Он подумал о каторжанах, что были когда-то офицерами, героями войны и лицами благородного происхождения. На заре затушат в них распоследние искры человеческого достоинства, уподобив их зверью, имеющему лишь право на то, чтобы дышать, есть да спать.
Где-то через час жены ссыльнокаторжан собрались за длинным столом, через неохоту пожевали пережаренную, жестковатую отбивную, запили разбавленным водой вином и собрались хоть пару часов, да урвать у сна. Трубецкая вновь подошла к Лобанову: ее волновала их дальнейшая возможность добраться до далекой пока что Сибири.
– Назовите мне хотя бы один закон, запрещающий свободному человеку путешествовать по России, куда ему вздумается. Даже если вздумалось как раз в Сибирь податься.
– А ваши лошади? – негромко спросил Лобанов. – Где вы собираетесь брать для них овес? Ваши благородные рысаки откажутся и от коры деревьев, и от лебеды. А большего вы за Уралом и не сыщите. Да и об жесткую траву летом они лишь морды себе повредят.
– Всегда можно найти других лошадей, Николай Борисович.
Лобанов окинул взглядом сидевших за длинным столом женщин и опустил голову.
– Да половина из вас быстро сгинет, княгиня, – прошептал он.
– Зато сгинем-то со спокойной совестью… Иначе наша долгая и благополучная жизнь там, в Петербурге, превратится в геенну огненную… Николай Борисович, скажите, что с моим мужем?
Лобанов пожал плечами.
– Он не сдается, не пал духом, а это многого стоит. А вот когда подумаю об этом борзописце Кюхельбекере… до чего ж сложный человек! Мечется в тесной одежонке, отказывается другую, по размеру, одеть и распевает детские песенки, когда с ним заговаривают. Меня так вообще "папенькой с отрезанной ногой" величает. Сумасшедший, как есть, сумасшедший! Он видит в Сибири не гигантский мертвый дом, а будущее всей России. Будущее, построенное на костях ссыльнопоселенцев… Нет, определенно, его не в Сибирь, а в желтый дом надобно!
В тот вечер Лобанов не успевал следить за беспокойными своими гостьями. Одни из них подыскивали себе место для сна, другие писали письма или оправляли потрепавшуюся за время дороги одежду, а тут вдобавок из Перми прибыл новый возок. От новоприехавших узнали, что дорога на Пермь и далее на Урал превратилась в пустыню снега и льда.
– Вот это зима, отец родной! – сказал один из новоприбывших станционному смотрителю. – Мы чуть в снегу не потопли. Я видел деревни, в которых из сугробов только трубы едва виднеются.
В этой сутолоке никто не заметил, как Ниночка вышла из комнаты и проскользнула на улицу. Прячась за санями, подобралась к флигелю, ставни на котором были заколочены намертво, а у дверей дежурил одинокий солдат в теплом тулупе. Борясь с холодом, он навязал себе на сапоги пучки сена, стоял, перетоптывался на крыльце, ежился.
Шорох, с коим мела землю длинная Ниночкина шуба, заставил его подскочить резво и предостерегающе вскинуть ружье.
– Кто здесь? Пароль! – крикнул он.
– Двадцать пять рублей, – отозвалась Ниночка негромко. И замерла в тени дома. Солдату было никак не разглядеть ее, но, услышав женский голос, он подуспокоился и опустил ружье.
– Ступай себе, барынька.
– Двадцать пять целковых за один лишь взгляд в окошко…
– Нет. Они меня тогда тоже на каторгу сошлют. А у меня жена, детишек четверо. Я ведь еще хочу с ними свидеться.
– Вот и сделаешь им тогда большой подарок – тридцать целковых.
Солдат воровато огляделся по сторонам.
– Я еще никогда не держал тридцать рублей в руках. Где ты, барынька? Ты только в окошко на них глянуть хочешь?
– И более уж ничего!
– Тогда поторопись. Там у четвертого окна ставенки как раз отходят. Кого ищешь-то?
– Лейтенанта Бориса Тугая, – Ниночка бросилась к окну. Солдат медленно плелся за ней по пятам. Он глядел на нее, и в глазах его разгоралось недоброе пламя. "Какая цыпа-то молоденькая!"
– Ну, что, здесь тот, кого ты ищешь? Вот делают баре рехволюции по-глупому. А их все равно в живых оставляют, как же-с, они ж благородия у нас, сиятельства. А бабенки их за ними по Руси шмыргают, как будто обоз свадебный! Святый Боже, что ж со всеми нами станется, коли мы на государя-батюшку так поплевывать станем! Коли б мужик на царя поднялся, его б терзмя изорвали, спалили да пеплом с помоями смешали… А этим что ж станется, – и он со злобой ударил кулаком по стене флигеля. – А ведь государя-то порешить собирались! И все равно живехоньки, деньжищ-то, поди, много, и от смерти безносой откупятся!
– Замолчи, – потребовала Ниночка. Впрочем, она почти и не слушала, что там солдат бормочет. – Пятьдесят рублей! – с этими словами она приоткрыла ставни и заглянула в темную комнату, освещенную лишь тремя свечными огарками. На полу, закутавшись в одеяла, сидели или лежали люди в обносках, мертвецки бледные от долгого заключения. Ниночка увидела Трубецкого. Он сидел рядом с Волконским и Луниным у стены и пил из какой-то жестянки кипяток. Лунин жадно грыз сухарь.
– Видит небо, – презрительно пробормотал солдат за спиной у Ниночки, – никакие они не иерои! У меня брат был, он в лесах под Бласковиной шайку из семи лихих людей в окружение взял. А ведь был солдатом, как я, разбойничков с товарищами отлавливал. И тут остался с лихими людьми один на один. Думаешь, что сделал мой Миша? Как начал саблей махать, головы с плеч у двоих злодеев срубил долой, еще одного заколол и уж только апосля этого замертво свалился, весь израненный. Вот он был иерой, брат мой Миша! А эти… нет!
– Да смолкни же! – Ниночка изо всех сил пыталась разглядеть Бориса в битком набитой этапниками комнате. Она почти задыхалась от страха. А что если его и нет здесь? Что если часть заключенных оставили в Петербурге, чтобы отправить затем по другому этапу? Неужто она потратила столько страшных дней лишь на то, чтобы вот здесь, сейчас узнать, что Борис-то остался в Петербурге?
– Ты давно с этапом этим идешь? – нервно спросила она солдата.
– С Питербурха.
– Лейтенанта Тугая знаешь?
– Я знаю только одного Тугая – каторжника и арестанца, – с неприкрытой ненавистью отозвался солдат и отставил к стене ружье. – Все они не иерои…
– Да мой муж куда больший герой и храбрец, чем твой Миша! – выкрикнула Ниночка. От отчаяния, что не найдет Бориса, она почти уже теряла рассудок.
– А вот этого не надо было говорить, цыпа, – ухмыльнулся солдат. – Не надо Мишу мово забижать, когда мертв он. Тут тебе и деньжищи твои не помогут!
Он вплотную подошел к Ниночке и заглянул через ее плечо в комнату флигеля. Его дыхание неприятно обжигало ее затылок.
– Будут потом сказы сказывать, как черная лебедушка собиралась купить солдата Ефима. А Ефим-то не поддался. Не вышло купить русского солдата.
– Да вот же он! – Ниночка впилась пальцами в деревянную ставню, жадно вглядываясь в Бориса. Тугай перетасовывал карточную колоду. Рядом с ним на полу лежал Муравьев. На предыдущей почтовой станции какие-то путешествующие узнали генерала и подарили ему из своего багажа новехонький светло-голубой фрак с золотыми пуговицами. Полковник Лобанов позволил Муравьеву надеть фрак на арестантскую робу.
– Вот же он сидит, – счастливо прошептала Ниночка. – Мой Борюшка! Посмотри на него, Ефим! Приноси ему хоть иногда хоть что-нибудь из еды… Я дам тебе сто рублей, чтобы ты смог покупать ему все необходимое. О, Борюшка, любимый…
Она все смотрела на Тугая и даже не заметила, что солдат прижался к ней вплотную. Только когда он рванул ее от окна, кусая в затылок, Ниночка поняла, что для солдата в этот момент важнее женщина, а не какие-то там сто рублей. Она сопротивлялась, пыталась вырваться из его грубых лапищ, да какое там.
Ефим только похохатывал в ответ.
– Чего дергаешься-то, цыпа? Ты покричи. Чего ж не кричишь? Боишься! Никто тебя здесь не найдет! Подергайся, подергайся, чертовочка! Кусить вздумала? А то кусай, кусай, мне лишь слаще будет. Пошли, там сеновал, соломка там мяконькая, как постели твои шелковые.
Он сдавил Ниночке горло, подхватил на руки и понес к сеновалу. Но до дверей не добрался. Огромная тень метнулась к нему, чья-то тяжеленная ручища легла Ефиму на плечо, а густой бас пророкотал:
– Мышь слоном не станет, а туда же. Придется тебе это понять, братушка.
Ефим выронил Ниночку. Та рухнула на колени, покатилась по снегу, судорожно хватая ртом воздух. Обездвижев от ужаса, глядел Ефим на огромного Мирона. Он хотел бы бежать, да разве убежишь из лапищ Мироновых. Быстрое, едва уловимое движение рукой, и голова Ефима безвольно мотнулась в сторону…
Спустя несколько мгновений кучер исчез за дворами почтового яма. Он перебросил убитого солдата через плечо, словно чучело соломенное, и зарыл чуть погодя на задворках в большом сугробе снега. До весны, когда расплавит солнышко заносы снежные, никто не сыщет мертвого Ефима, протянувшего свои грязные руки к Ниночке.
Ниночка ждала кучера на веранде. Она мелко дрожала всем телом, с ужасом глядя на Мирона?
– Что ты наделал? – заплакала тоненько. – Он… мертв, да?
– Вшей давить надо, – мрачно отозвался Мирон. – Ступайте к вашим, барышня. Ничего не произошло, вообще ничего… Вы просто дышали свежим воздухом. Доброй вам ночи, Нина Павловна.
Она молча кивнула головой, торопливо отвернулась от Мирона и побежала в дом.
ГЛАВА 8
Ранним утром из Перми подъехали четыре санные упряжки и остановились в Новой Шарье. Все еще спали. И только станционный смотритель Алексей и полковник Лобанов бродили по почтовому яму. За воротами станции пылали казачьи костры, конвойные двигались подобно маятнику в часах, так же неумолимо, так же печально.
Лобанов прочистил курительную трубку, с которой не расставался, и вышел на веранду. Кивком головы указал на только что прибывших из Перми. Несколько закутанных в тулупы человек выбрались из них и принялись отряхивать снег с одежды.
– Это они?
Алексей отвесил полковнику низкий поклон.
– Так точно, ваше благородие, это оне-с. Точнехонько, как вы приказывали-с и прибыли.
Лобанов чертыхнулся себе под нос и пошел к саням. Мужички сдернули с голов мохнатые меховые треухи и прижали к груди.
– Довольно ль с собой взяли? – грубоватым тоном обратился к ним Лобанов. – На всех-то хватит?
Один мужик важно кивнул в ответ.
– Не извольте сумлеваться, ваш благородь! Хватит! У нас завсегда с запасом. Пермь-то как-никак воротами поясу Каменному служит… там этот товарец ходовым считается, – и хохотнул невесело.
Лобанов подошел к первым саням. Поколебавшись мгновение, откинул полог дерюжчатый в сторону. На утреннем солнышке блеснули кандалы.
Добротные новые оковы. Цепи, достаточно длинные для того, чтобы не мешать широкому мужскому шагу, и достаточно тяжелые для того, чтобы тащить их было трудом нелегким через тысячи верст, сквозь дождь и бурю, звенящий мороз, густыми хлопьями падающий снег и немилосердно палящее солнце. Через леса и болота, по горам и бескрайним просторам.
Сибирь приветствовала свои жертвы звоном железа.
Полковник Лобанов торопливо отвернулся от саней.
– Стража! – крикнул он на всю станционную площадь. – Будите заключенных! Алеша?
– Да, ваше благородие? – мрачный смотритель сложился почти вдвое.
– Можно на время запереть женщин?
– А чегой-то нельзя, ваше благородие? Еще как можно-с! Это мы запросто!
– Тогда поторапливайся! Запри их.
Алексей резво бросился запирать все двери станционные. Пермяки взялись за уздцы и завели сани в сарай. Холодное зимнее солнце равнодушно следило за творящимся на земле.
Лобанов поджал губы. "Скоро Рождество Христово, – подумал он. – А потом как доберемся до Урала, они к оковам уже подпривыкнут".
Ему было по-собачьи тоскливо, хоть в голос вой.
Из флигеля, где содержались осужденные, послышались громкие крики раздаваемых команд. Конвой кричал:
– Быстрее! А ну, быстрее! Пошевеливайтесь, сучий потрох!
Появились каторжане. У Лобанова на мгновение обмерло от боли за них сердце, когда он увидел их, в заношенных робах, с попонами на плечах, невыспавшихся, грубо вырванных из сострадательного забытья такой короткой ночи, гонимых, словно стадо на бойню.
Пермяки в сарае испуганно жались к саням. Пока что железа были прикрыты дерюгой, но генерал Муравьев внезапно почуял недоброе, крикнул отчаянно:
– Братцы, они еще какую-то пакость над нами удумали! Вы только гляньте на те рожи разбойные!
– Мы всего лишь честные ремесленники, свое дело знаем, – обиженно отозвался один из пермяков. – Наша ли вина, что вас в Сибирь погнали? Нам за работу платят, человеку деньги нужны, чтобы жить.
Заключенных согнали в сарай, ворота закрыли. Полковник Лобанов поставил у сарая группу вооруженных до зубов солдат.
– У меня для вас сообщение, господа! – крикнул Лобанов, устраиваясь на облучке первых саней. Нестерпимо болела нога. – Мы почти добрались до Урала. За ним начнется Сибирь.
– Урок географии тоже входит в наше наказание? – хмыкнул кто-то из декабристов.
Полковник Лобанов вздохнул. Он глянул на Трубецкого и Муравьева, стоявших в первом ряду, и внезапно почувствовал, как сжимается горло от болезненного спазма.
Полковник махнул головой пермским кузнецам, и те сдернули дерюгу со своего товара. В слабом свете блеснули новехонькие кандалы.
На мгновение в сарае воцарилась мертвая тишина. У заключенных перехватило дыхание, солдаты покрепче сжали приклады ружей.
Вот оно, сейчас раздадутся крики ужаса. Сейчас полетят в небо к Богу проклятия, стоны, плач людской.
Они даже не шелохнулись. Молча смотрели на груду цепей. А потом в полнейшей тишине Муравьев произнес очень тихо и спокойно:
– Я никогда не надену на себя эти украшения.
Полковник Лобанов глянул на Муравьева и с досады стукнул кулаком по деревянному своему протезу.
– Я тоже вот ношу это украшение во славу России…
– Вы потеряли ногу в бою!
– А вы заработали железа в революции.
– Но я – офицер! – сорвавшись, закричал Муравьев.
– Вы были офицером, граф. А теперь вы ссыльнокаторжанин, – Лобанову стало нестерпимо жарко. Он должен быть суров с ними! – Выходите по одному! Штанину задрать! Сесть на козлы.
Никто даже не шелохнулся.
– Люди, – устало произнес Лобанов. – Не вынуждайте меня поступать с вами бесчестно. Так должно быть. Идите же! Вы знаете, что такое приказ. Приказ не оспоришь ни сердцем, ни разумом. Приказы должно исполнять. Я прошу вас, я прошу вас всех…
– Он прав, – князь Трубецкой первым шагнул из толпы. – Нет смысла сопротивляться. Мы больше не вольны в себе. Мы должны повиноваться. Будем же благоразумны, господа.
Он сел на козлы, закатал брючину и закрыл глаза. Кузнец схватил цепь. Замки щелкнули. Трубецкой все сидел. Рот его чуть приоткрылся, как будто князю не хватало воздуха, ему казалось, что по ногам его бегут ледяные мураши, полностью парализуя все тело.
– Следующий, пожалте, – равнодушно произнес кузнец-пермяк. Он заковал в железа не одну сотню осужденных. Он пережил и ругань, и проклятия, и угрозы, слезы и молитвы… Для него эта работа была такой же обыденной, как и любая другая. То ли лошадь подковать, то ли человека упаковать в кандалы – да какая, в сущности, разница?
Трубецкой медленно поднялся. Запинаясь сделал пару шагов. Тяжелая цепь билась о землю. Князь с трудом поднимал ноги и вдруг покачнулся. Борис Тугай рванулся вперед, подхватил Трубецкого и отвел в сторону.
– Сколько ж они весят-то, – жалко улыбаясь, пробормотал Трубецкой. – Это ж на весь мир позор и отчаяние, к ногам привешенное.
Он оглянулся на Муравьева.
– Давайте, теперь вы, граф…
И Муравьев не стал сопротивляться. В своем новеньком фраке он подошел к козлам и осторожно присел на них. Кузнец равнодушно глянул на генерала.
– Штанину-то задери, барин, – сказал он.
Муравьев упрямо покачал головой.
– Давай на порты. Украшения, тем паче, такие, на одежде носить надобно. Кроме того, твои железа куда более проносятся, чем портки.
Раздался звон, словно по жизни их погребальный, и Муравьева охватило то же самое чувство, что и Трубецкого. Он поднялся с козел, подхватил цепи обеими руками, прижал к груди и, мелко семеня ногами, вернулся к товарищам.
Кто-то забарабанил в ворота сарая. Солдат чуть приоткрыл створки, и в щель пробрался станционный смотритель.
– Помогите! – закричал он. – Мне помощь надобна, ваше благородие! Женщины… Да какие ж то бабы, чертовки сущие! Я их, бесиц, запер, как вы приказали, и теперь они дом громят. В окнах стекла уж повыбили, и за мной с поленом по залу гонялись. Силу б применить надо. Идемте же, господин полковник, а то даже казачки ваши это бабье окаянное боятся! Кабы чего не вышло!
Лобанов оглянулся на декабристов. На четырех из них уже были надеты железа, на козлах как раз устраивался конногвардеец, лейтенант Тугай.
– К чему все это? – вымученно вздохнул Лобанов. – Вот к чему мне еще и бабий мятеж? Что с того изменится-то? Только силы потратят, а они им ой как надобны.
И вышел во двор вслед за станционным смотрителем.
Где-то через час все было кончено. Громкий, жутковатый перезвон зазвучал в сарае: каждое движение ноги – и оковы начинали свой поминальный перепев.
Дамы на постоялом дворе худо-бедно успокоились не без твердого вмешательства Лобанова. Они собрались у трех разбитых окошек и замерли в ожидании появления своих супругов, высоко подняв меховые воротнички шубок. Но пока что во дворе сновали одни только казаки.
Наконец, во двор согнали возки. На другом конце почтовой станции сгрудились сани жен мятежников, закутанные в теплые тулупы возницы тоже уже были готовы к спешному отъезду. Стоял ясный морозный денек; снег скрипел под ногами, словно битое стекло.
Фельдфебель Поздняков уже битый час со страшной бранью носился по двору в поисках пропавшего бог весть где солдата Ефима. Но никто его не видел. Стоял себе подлец на часах, а назад не вернулся. Как сгинул. Впрочем, Ефим в охотку прикладывался к горячительным напиткам, так что все как один были уверены в том, что негодяй спит себе где-нибудь мертвецким сном, зарывшись в прошлогоднюю солому.
– Или же в бега подался! – прорычал Поздняков. – Дурачина, ведь поймают да вздернут без разговоров, как пить дать, вздернут!
Створки ворот сарайных медленно распахнулись. Казаки схватились за сабли.
– Выходят! – раздался восклик из женской толпы. – Наши мужья выходят!
Сначала, впрочем, показался полковник Лобанов. Прохромал по забитой санями площади. Денщик набросил на него теплую, подбитую мехом шинель и подал треуголку. Потом из сарая вышли несколько солдат и встали слева и справа от ворот.