Хозяйка тайги - Оксана Духова 14 стр.


– А вот это – наша тайна, мадам, – Абдюшев заговорщицки подмигнул ей, и лакеи начали разливать суп по тарелкам. – Все ж таки темна и неясна душа русская, но до чего добра. Нерусскому человеку не понять того…

К стене казарменного острога метнулась смутная, неясная фигура. Рослый человек в обычном кафтане внимательно вглядывался в зарешеченное окошко. Заметил кого-то, вздохнул горестно.

– Серж… – прошептал он.

На прелой прошлогодней соломе сидел Волконский, осунувшийся, усталый. Дремал после сытного обеда, посланного с кухонь губернатора иркутского.

– Серж… – вновь прошептал незнакомец и сердце его зашлось от боли.

Ему вспоминался другой Волконский. Гарцевал тогда перед бригадой на белом коне ее командир – Сергей Волконский. Пропустив мимо себя все ряды, он приостановился неподалеку от него и уже собирался повернуть лошадь, чтобы отъехать дальше, как вдруг услышал:

– Серж, поближе!

Изумленный Волконский подъехал тогда к нему поближе. Он повернул к генералу усталое лицо и негромко сказал:

– Я очень доволен вашей бригадой…

Лицо Волконского вспыхнуло от удовольствия. Но он продолжил увещевательно-охлаждающе:

– Видны, видны следы ваших трудов, Серж… По-моему, для вас гораздо выгоднее будет продолжать оные, нежели заниматься управлением империи, в чем вы, уж простите, и толку не имеете…

Он все знал, за всем следил, но как смертельно надоело ему тогда все это…

Спустя какое-то время Серж напишет ему письмо, в котором жалобно посетует, что, дескать, оклеветали его перед высокой августейшей персоной.

Он прочтет тогда письмо Волконского дважды.

Серж не понял его, а ведь он ясно давал понять, что пора остепениться, сойти с безумного пути, им прежде принятого. Он тогда все еще думал, что одних только слов его будет довольно, чтобы прекратить деятельность заговорщиков. Как же он ошибался.

– Серж, – жалостливо шептал он ныне. – Что же ты наделал, Серж… Что же мы все наделали.

Не ему было карать их. Бог карал пока только его одного, отнимая одного за другим самых дорогих ему людей. Так кто помешает ему последовать вслед за ними путем их мученическим?..

Этап простоял в Иркутске восемь дней. Восемь дней надежды, новых планов, слабенькой искры веры в лучшее. Они почти полюбили Сибирь.

Но на девятый день с этапа сняли полковника Лобанова. Командование перешло к капитану Григорию Матвеевичу Жиревскому. И каждого арестанта он приветствовал плевком в лицо и словами:

– Это – последнее человеческое тепло, кое дано тебе еще почувствовать. Так что, запоминай, собака!

Лобанов, стоявший у оконца караульной отворотился с презрением. Подлец Жиревский напомнил ему эпизод из далекой его молодости. На том роковом смотре государь Павел Петрович подскочил к нему, безусому тогда еще юнцу. Гнев до неузнаваемости искажал его и без того уродливое курносое лицо. Император всероссийский избил бы его до смерти, да наследник Александр не выдержал тогда и бросился на колени перед отцом:

– Батюшка, – закричал он, – пощадите, простите, это я виноват!

Лобанов помнит, что произошло в дальнейшем. Наследник получил в лицо сапогом. Кровь сразу же закапала из разбитой губы, но Александр твердо устоял на коленях…

Увидев кровь, Павел сразу остыл.

– Прости, сынок, – глухо пробормотал он и, не закончив развода, спешно ушел в кордегардию…

Лобанов, ныне полковник, вздохнул судорожно. Экий подлец этот Жиревский! Никогда он еще не испытывал такой глухой ненависти, ненависти за то унижение, коему подвергал ныне капитан лучших людей России.

ГЛАВА 10

Губернатор Абдюшев устало протиснулся в низенькую дверцу потаенной комнатки. На узкой кровати лежал человек, с головой укрывшийся одеялом.

– Ты точно пойдешь за ними и далее, гос.. господине? – пресекающимся голосом спросил Семен Ильич.

Из-под одеяла прозвучал глухой голос:

– Пойду. Мне то предназначено. Предназначен затвор сибирский. Буду молиться и слушать голос Бога. Он только здесь, на просторах диких да в лесах таежных и слышен еще.

– Помолись тогда и за меня, – светло улыбнулся Абдюшев, уже примеренный с дикой такой причудой…

Лизанька, его Лизанька тоже тогда все спрашивала. Просила робко. Он ведь что ей тогда сказал:

– Я ведь не за все расплатился, Лиза… Бог карает и карает меня. Я за все в ответе. Надо уйти, Лиза.

А она, кашляющая, больная, рвалась разделить с ним его судьбу, как ныне рвутся те удивительные женщины за обозом этапным. Да он не пустил ее. Словно из далекого далека донеслись из потаенных воспоминаний слова его, к жене обращенные:

– Нет, Лиза, с тобой – это было бы счастье. Я должен пройти здесь, на земле, страдания и муки, я должен спасти свою душу.

Он много думал тогда, долго мучился. Он должен был искупить молчаливое свое согласие на убийство отца.

Она, нежная, она, светлая, гладила его по лысеющей голове и шептала:

– Я понимаю тебя, я смогу помочь тебе хотя бы в этом…

И не удержалась, все-таки взрыднула. Она ужасалась тогда.

А ныне ужасается этот некоронованный венценосец Сибири. Губернатор был подавлен. Действительно, гость его тайный благословен, коли вот так, скрытно от целого мира идет решительно искать истину, жить по-божески, из самого первого на земле становясь самым последним…

Ранним утром из Иркутска вышел высокий сутуловатый человек в добротном армяке и старой шапке, с котомкой за плечами. Он близоруко щурил большие голубые глаза на ярко играющий с солнечными лучами снег, лоб его был высок и величественен, а руки аристократически малы.

Человек, родства не помнящий, брел по дорогам сибирским, не опасаясь снежной пустыни.

Снежная хмарь заволакивала все окрестности, и ничего не виделось впереди, кроме бесконечного белого полога. Только отсветы снега сопровождали весь путь этапа до самого святого моря – Байкала. Мирон запасся в дорогу длинными и широкими досками да других кучеров заставил – здешние жители предупреждали, что Байкал даже в такие трескучие морозы изобилует трещинами и полыньями, и беда будет, коли попадет лошадь в одну из них. А доски словно мостком послужат…

Женщины равнодушно поглядывали на все эти приготовления. Мысленно они уже были за Байкалом. Им даже не любопытно было взглянуть на широченную водную гладь, укрытую льдом и снегом, и величественные синие горы, которые поутру можно было принять за туманную дымку.

Но вот величественная бескрайняя ширь Байкала открылась путницам перед самым восходом солнца. Равнина Святого моря была вся засыпана снегом и только кое-где проглядывала из-под белого полога зеленоватая гладь льда, отсверкивающая в первых лучах солнца, встающего из-за гор. Женщины высыпали из повозок и завороженно смотрели на бесконечное ровное поле Святого моря. Впрочем, радость их и восторг длились совсем недолго.

После Иркутска все изменилось, их путь превратился в настоящее адское пекло. Все началось на первой же почтовой станции по дороге в Читу.

Капитан Жиревский приказал арестантам сойти с повозок и идти пешком. Это было просто мучительно. Дорога обледенела, арестанты постоянно падали, цепи на ногах мешали им идти нормально, превращаясь уже через пару сотен метров в неподъемный груз. Задыхаясь, декабристы брели по дороге, а вдогонку им несся веселый перезвон колокольцев с тройки Жиревского.

– Лошадкам надобно отдохнуть! – счастливо улыбался Жиревский. – Лошадки наши устали. Они, кормилицы, в Сибири поважнее да подороже вас будут! Так что, ваши сиятельства, берите ножки в руки, хей-хей! Смотри, народ, какие баре! Хватит, наездились в каретах да экипажах! Вы такие же преступники, как и все остальные рожи разбойные. Больше вам в пасть запеченные в хрусточку курочки не свалятся, здесь ложку каши и то заработать надо! Давайте, двигайте мослами! Кто остановится или в снегу разляжется, плетью получит!

– Его придется убить, – простонал Кюхельбекер. – Иначе все мы сдохнем!

Они лежали пообочь дороги во время недолгого отдыха, в снегу, едва переводя дыхание. Их цепи покрылись тонким слоем льда, растирая ноги в кровь. Муравьев пожертвовал полами своего фрака, чтобы друзья могли обмотать израненные лодыжки. Волконский каждый день обматывал ноги пучками сена, а Трубецкой делал вид, что никакие кандалы он и не носит вообще. Борис же Тугай смастерил на одежде петлю, в которую продевал железа, чтоб не мешали идти по скользкой заснеженной дороге.

Другие арестанты тоже исхитрялись кто как мог, чтобы лучше передвигаться с железной обузой на ногах. Но что тут поделаешь, если приходится часами маршировать в кандалах сквозь снежную пургу по обледенелой дороге, которую и дорогой-то никак не назовешь?!

Жиревский категорически не дозволял дамам сопровождать мужей. Им запретили готовить для них еду, отныне они должны были путешествовать на значительном удалении от этапа, разбивать свой лагерь в нескольких сотнях метров от лагеря заключенных декабристов. Теперь их охранял отряд казаков, как будто они были государственными преступницами. Причем особо опасными.

Уже давно не встречали они на пути своем ни единой души русской.

Только вечно пьяные и обрюзглые содержатели ямских станций, грубо и требовательно вымогающие на водку и торопливо записывающие в станционную книгу приезжающих кривыми и корявыми буквами их имена и хамски обрывающие каждое их слово.

Словно памятники, неподвижно высились на своих низкорослых косматых лошадках кочевники-буряты, оглядывая местность, да выбегали из юрт голые ребятишки на жгучий мороз и снег, раскосые и смуглые потомки монголов, с кусками бараньего сала в грязных ручонках. Они заменяли им соску, и пронизывающий ветер и трескучий мороз, от которого немели пальцы у путниц, были им нипочем.

Но хуже любого мороза и любой бури был Жиревский. Он вынудил их послать в Иркутск к губернатору кучера с письмом-жалобой. Курьера отловили казаки и без лишних разговоров зарубили на месте.

– Нам остался только один выход, – сказала Александра Григорьевна Муравьева на одном из привалов, когда они сидели за санями, окруженные со всех сторон казаками, которых не удавалось задобрить ни звонким рублем, ни подарками. – Нам придется сделать Жиревского более сговорчивым. В конце концов, он всего лишь мужчина, кому-то из нас придется пожертвовать собой ради общего же блага и сделаться его любовницей. Даже если нас стошнит от одной лишь мысли об этом… речь идет об участи наших мужей! Сестрицы, Сибирь требует от нас жертвоприношения, и мы об этом прекрасно знали, когда отправлялись в путь. Возможно, сия жертва будет еще не последней.

Но ни одна из них не желала добровольно пойти на такое. Молчали подавленно, отводили глаза в сторону.

– Знаете, как решим? – внезапно "осенило" Ниночку. – Мы кинем жребий. Кому уж что выпадет… судьба…

Каждая написала свое имя на маленьком клочке бумаги, свернула трубочкой, и потом княгиня Трубецкая обошла подруг по кругу с шапкой в руках, собирая записочки.

Волконская завязала Ниночке глаза платком и протянула шапку. Ниночка медленно опустила в треух руку, пошуршала листочками и, наконец, вытянула одну из записок.

Воцарилась гробовая тишина, никто не смел даже дышать, пока Трубецкая разворачивала записку.

– Кто? – простонала Анненкова. – Скажите же… кто?

– Александра Васильевна Ентальцева, – едва слышно ответила Трубецкая и опустила голову.

Все молча повернулись к Ентальцевой, на которую обрушилось страшное это несчастье.

– Да пребудет с вами Господь, – прошептала Катенька Трубецкая и бессильно расплакалась.

– Я пойду! – Александра Васильевна решительно закуталась в подбитый мехом плащ. – Но если хоть кто-нибудь из вас хоть когда-нибудь проболтается об этом позоре моему мужу, я убью того человека!

– Мы клянемся, что будем немы, как могила! – расплакалась Ниночка.

Женщины по одной начали подходить к Ентальцевой, целовали ее в обе щеки и крестили.

– Она пошла на это ради наших же мужей, – задохнулась от ужаса Волконская. – Если этого сатану Жиревского не укротить, до Читы никто в живых не доберется.

– Дайте мне нож! – вскрикнула вдруг Ентальцева. – Мне нужен нож! Острый, очень острый. Кто знает, как поведет себя Жиревский. А мертвецы этапами не командуют. Сестрички, дайте же мне очень острый нож…

Такой нашелся только у Мирона Федоровича, остро наточенный с обеих сторон, на двое рассекающий подброшенный в воздух листик тонкой бумаги.

Ентальцева кивнула.

– То, что надо, Мирон, спасибо тебе, – она спрятала нож под плащом. – Как только подвернется случай, я убью его, сестренки!

Подруги проводили ее за границы санного обоза и долго смотрели вслед. Вот Александра Васильевна переговорила с казаками-патрульными, и те пропустили ее.

Через час Ентальцева вернулась, бледная и подавленная. В лагере этапированных по-прежнему все было тихо, значит, Жиревский по-прежнему все еще оставался жив…

– Я была у него в палатке, – безучастно прошептала Ентальцева. – Я все пыталась поговорить с ним, но он был пьян и только смеялся! На нашу удочку он поддаваться и не собирался, он сказал, чтобы я… чтобы я катилась ко всем чертям. Что он ничего не сделает ради какой-то там бабы.

Она прикрыла глаза рукой, отвернулась от подруг и медленно двинулась к своим саням.

Мирон пошел было за ней и, страшно опечаленный, вернулся к Ниночке.

– Когда-нибудь это все равно случится, барышня, и капитана всенепременно порешат, – тихонько шепнул он. – Александра Васильевна отдала мой нож какому-то страннику, что подле лагеря ошивался. Высокий, говорит, такой, благообразный. Она ему всю беду нашу обстоятельно обсказала.

Прошло семь томительных дней, путь в Ничто по лесным дорогам и степям продолжался с безжалостной неумолимостью. Людей теперь было и вовсе не видно,

Пару раз вдалеке показывались небольшие группы всадников, но тут же исчезали, ровно призраки ночные, едва только замечали вооруженных казаков.

На восьмой день колонна этапированных остановилась на привал на большой лесной поляне. Похоже, здесь не так давно бушевала буря, деревья-великаны лежали на земле, ветер повалил их как тоненькие невесомые спичинки. Все случилось на этой самой поляне.

…Он лежал в удобной берложинке и размышлял. Женщина вложила в руки его острый нож, женщина сквозь слезы молила его пожертвовать одной жизнью ради жизней многих. Ради жизней тех, кто был когда-то близок ему духовно. А он, воистину родства не помнящий, не мог решиться на страшное, но благое дело. Как, как поднять руку на живого человека? Как стать судией себе подобному? В темноте разливался слабый голубоватый отсвет. Сердце забилось заполошно в груди. Голубоватый свет все ярче и ярче разливался вокруг него, превращая деревья на поляне в странные, какие-то нездешние существа. А потом и вовсе в сиянии голубизны исчезло все и только тень стояла перед ним – высокая, удлиненная, голубая. Потом ровно зрение его прояснилось, и он увидел Ксению, юродивую, – все в той же красноватой кофте и зеленой юбке, какой видел он ее почти четверть века тому назад, все в том же скромном темном платочке, повязанном по самые брови. Только фигура ее была ныне чрезмерно высока, удлиненная какая-то была, и ему показалось, будто юродивая выше леса таежного, вся в голубоватом светящемся нимбе. Она словно горела и переливалась, и свет сей от нее становился все ярче и ярче.

Он хотел было вскочить, выбраться из берложинки своей, на колени повалиться, но юродивая подняла руку – широкий рукав кофты высветил голубую прозрачность пальцев.

– Должок за тобой, – не услышал он, а словно бы слова сами вошли в его уши. – Исполняй то, что женой страдающей велено было!

Он поник головой и перекреститься сил не хватило… Утром капитана Жиревского нашли в палатке с перерезанным горлом. Никаких следов борьбы. Жиревский выглядел так, словно вообще не почувствовал дыхания надвинувшейся смерти. Он лежал на спине со слегка приоткрытым ртом. Издалека казалось, что капитан спит, сладко похрапывая.

Казаки согнали арестантов в кучу. Молоденький лейтенантик взял на себя функции командира. Он приказал обыскать каждого из декабристов, он нашел все, что угодно – несколько ассигнаций, дневники, – но ножа как не бывало.

Мысль о том, что убийцей Жиревского мог быть кто-нибудь еще, молоденький лейтенантик упрямо гнал прочь.

Три казака погнали лошадей в Иркутск, чтобы оповестить губернатора о неслыханном и загадочном преступлении.

Тело Жиревского было с трудом предано промерзлой земле.

– Даже если нам придется пустить здесь корни по весне, – кричал лейтенантик заключенным, молча жавшимся поплотнее друг к другу, – мы будем ждать здесь распоряжений губернатора. Скажите спасибо тому, кто перерезал Жиревскому глотку.

Но никто не знал имени убийцы. Борис Тугай и князь Трубецкой украдкой поспрашивали своих товарищей, но никто не желал признаваться в содеянном. Их избавитель так и остался неизвестен. Как в воду канул, безымянный.

– Это опасная игра, – нервничала княгиня Трубецкая. – Кто знает, с чем вернутся посыльные из Иркутска.

– И когда! – Ниночка расстроенно глядела на костры в лагере этапированных. Отряд казаков, отделявший их от лагеря мужей, казался им живой стеной. – Когда, дорогая моя? Сколько мы здесь продержимся? Две, три, четыре недели? Да мы тут в сосульки превратимся. И где, кстати, ближайший почтовый ям?

– Прогресса без риска не бывает, – тихонько прошептала Трубецкая.

– Так значит убийство Жиревского – прогресс? – возмущенно спросила Ниночка. – И что же за ним следует, за прогрессом этим? Неужто убийство и есть выход из положения?

– Конечно же, нет, – Трубецкая сделала глоток горячего чая и поморщилась. – Но мы живем в стране, где даже сама природа отчаянно борется за выживание. Моральные бичевания равносильны самоубийству.

…Для него когда-то моральные бичевания тоже чуть ли не стали самоубийством. Но лучше бы на его месте оказался кто-то другой, теперь он не страдал бы так от своего греха – греха отцеубийства и предателя. Снова и снова вставало перед ним видение смерти отца – он не знал о подробностях, он никого не расспрашивал, страшился знать, но по мелочам, оговоркам воссоздавал всю картину страшной и далекой мартовской ночи. Он словно видел, как стоял в ужасе отец в одной ночной сорочке и колпаке на голове. А на него… на него набросились пятеро пьяных офицеров. А отец… отец звал на помощь. Его свалили на пол, и кто-то из заговорщиков сорвал с себя шарф и обвил им шею императора. Голый, в растерзанной рубашке, с лысой головой, отец его отчаянно сопротивлялся.

Вот уже свыше двадцати пяти лет он мучался угрызениями совести – не будь его согласия, никто не посмел бы убить отца, не будь его приказаний, никому бы и в голову не пришло совершить дворцовый переворот. Он один виноват в смерти отца, один виноват в клятвопреступлении, и нет ему покоя ни днем, ни ночью… И вот он убил теперь сам, собственноручно. Убил мерзавца и подлеца, который надругался над теми, кто был когда-то близок ему, кто совершал когда-то подвиги на поле брани во имя отечества.

Назад Дальше