Запах янтаря - Трускиновская Далия Мейеровна 2 стр.


Но я чуяла – это необъяснимо, у меня не было никаких для того резонных оснований, – я чуяла, что не по простому делу ты в Риге. И еще понимала – ведь ты совсем мальчишка, как ни прячься в свою нечесанную бороду.

Маде заметила меня в окне и примчалась наверх.

– Опять ты без чепца, – недовольно сказала я. – Молчи, знаю твою отговорку.

Это было вроде игры, еще с тех времен, когда Маде совсем девчонкой появилась у нас. Ее не заставить было надеть даже самый хорошенький чепчик.

– Да я в венке из земляничных листьев куда красивее! – убеждала она. Что это за венок – я не знала. Должно быть, на лесных мызах в Видземе девушки и плели себе осенью такие разноцветные венки. Но мы по сей день дразнили Маде ими. И она, обычно с восторгом откликавшаяся на самую немудреную шутку, тут еле улыбалась, а то и задумывалась. Крепко, видно, ей запомнились те венки.

И на этот раз она только взглянула исподлобья и закинула за спину длинные, длиннее моих, светлые косы.

– И не надоест тебе кружить головы нашим парням? – спросила я, разбивая яйцо всмятку серебряной ложечкой с маленьким аистом на конце. – Теперь вот за нового конюха взялась.

– Его, фрейлейн Ульрика, не так легко сбить с толку. Шоколад я сегодня сварила, кончился весь… Он сам кого хочешь с толку собьет.

– С чего ты взяла?

– Вам горячего молока налить или принести снизу простокваши? Он у нас больше месяца, а никто его пьяным не видел, хотя он часто ходит с парнями в кабачок Зауэра. И что-то он слишком умен для деревенского. Я сама слышала, как он говорил с Эриком – не тем, который денщик господина Фалькенберга, а с другим, – Господь мне свидетель, не вру, – о мортирах и о пушках, которые еще Черноголовые подарили Риге Бог весть когда. Ну, зачем конюху мортиры?

Она собрала посуду и вытерла фартуком капельку молока на столике. Я отметила это и порадовалась – Маде становилась совсем порядочной служанкой, которая не опозорит хозяйку при самых придирчивых гостях.

– Может быть, он хочет в солдаты? – поинтересовалась я. – Для деревенского парня…

– Да говорю же я вам, что он никакой не деревенский! – перебила меня Маде. Я так и застыла с чашкой в руке.

– Откуда ты знаешь?

Маде немного подумала – а стоит ли мне говорить такое?

– Парни говорили – спина у него гладкая.

– Ну и что?

– Не поротая!..

И, выхватив у меня чашку, она исчезла из комнаты, едва не прихватив дверью подол полосатой домотканой юбки.

Но если ты не беглый, так кто же?

Я причесалась, надела свое будничное платье, темное с широким белым воротником, и пошла к отцу. Тут уж я была покорнейшей и благонравнейшей дочерью на свете. И не потому, что такой надлежит быть дочери почтенного мастера, а просто не хотела ничем огорчать отца, и так ему приходилось нелегко. С каждым годом все меньше кораблей швартовалось у причалов напротив Ратушной площади. Как началось это восемь лет назад, еще с саксонской осады, так до сих пор иноземные купцы обходили Ригу стороной, норовя зайти в Либау или в Ревель. Слишком велики к тому же были и шведские пошлины. А куда прикажете сбывать шкатулки и вазы, медальоны для стенного декора и четки? Некуда…

Но мастер Карл Гильхен сказал раз и навсегда – скорей его душа расстанется с телом, чем сам он – с янтарем. Хотя голландские купцы предлагали ему быть комиссионером, он отказывался, говоря – ничего я в вашей золе с поташом и в льняном семени не смыслю. И работа в нашей мастерской продолжалась, и так же радовала всех удача, и те же громы обрушивались на голову растяпы, загубившего прекрасный кусок янтаря, где играла целая рыжая радуга, от медово-золотистого до темно-вишневого, где можно было разглядеть зеленоватые надорванные крылья бабочки или черный угловатый клубочек муравьиных лапок.

Мы поговорили о хозяйстве, и я взяла в руки перо.

Еще со вчерашнего вечера я придумывала ожерелье. Совершенно ненужное и бесполезное ожерелье – я все равно никогда такого не надену. Но в прожилках моей же собственной вазы оно мне померещилось – с длинными подвесками-слезками, чуть побольше, чем делают такие слезки из драгоценных камней для сережек. Вся прелесть этого ожерелья заключалась в рисунке, что должны образовать подвески и маленькие шарики. Я сперва рассказывала это отцу, как свой каприз, и он слушал, усмехаясь. Я продолжала, уверенная, что моя мысль пригодится ему в чем-то совсем другом, как не раз уже бывало, но неожиданно увлеклась и кончила тем, что попросила его позволить сделать это ожерелье кому-нибудь из подмастерьев. Все-таки работа непростая, как раз было бы на чем поучиться.

– Да зачем оно тебе понадобилось, милая дочь? – искренне удивился тут отец. – По-твоему, мастер Карл Гильхен не может купить единственной дочери настоящее ожерелье, хотя бы и гранатовое? Разве что Маде подарить – тем более, что ей за полгода не плачено. Длинные подвески! Ты бы еще подвески с зубчиками нарисовала, как на этих латышских пряжках…

– Я не хочу с зубчиками! – обиделась я. Вот уж придумал, в самом деле, как будто не он втолковывал мне сложные премудрости законченности линий, строгости вкуса и торжестве гармонии!

– Балую я тебя, – сказал отец, уселся поудобнее за рабочим столиком и веером разложил черканые-перечерканые рисунки шахматных фигур. Я поняла, что ожерелье мне дозволено, и поцеловала отца куда пришлось – в седую, коротко стриженную голову.

Выбрав подходящий янтарь, я понесла его вместе с рисунком не ученикам, а в дальний угол мастерской, к Йорену.

Йорен был вечным подмастерьем. Собственно и подмастерьем он по закону тоже не считался, да и годы были не те – за шестьдесят. Не будь он латышом, давно бы уже стал мастером и сам имел учеников. Отцу доставалось от других цеховых мастеров за то, что держит латыша да еще дает ему тончайшую работу. Но он не собирался расставаться с Йореном. Йорен и его самого мог бы кое-чему поучить. Йорен видел янтарь…

Я не знаю, как это объяснить. Он видел, что скрыто в каждом куске, и все тут! И меня учил смотреть и видеть. Отец мог сделать все, что угодно, хоть из цельного куска, хоть так подогнать детали, что и под лупой след будет не толще волосинки. А смотреть и видеть – пробовал, но не всегда получалось.

Я еще ребенком все вертелась вокруг Йорена. Ему, видно, было все равно, кто я, молодая хозяйка или молодой хозяин, он и мне вместе с мальчишками втолковывал, как шлифовать янтарь, как сверлить, как подбирать по тонам. Мальчишки менялись, мало было способных, а я оставалась. Хотя вроде ремесло это девице было ни к чему.

Йорен в последние годы стал глуховат. Я тронула его ссутуленное плечо. Он медленно повернулся – на щеку упали длинные волосы, такие светлые, что, наверное, они давно стали седыми, и никто этого не заметил.

– Откуда у тебя эти удлиненные подвески? – спросил старик. – Где ты могла их видеть? Ты ведь не была в Курземе, не смотрела у тамошних девушек ларчики с приданым… Неужели это у тебя в крови?..

Я разложила перед ним янтарь.

– А разве эти куски могут быть другими – шариками, а не слезами? – спросила в свою очередь я. – Проще простого наделать шариков и нанизать их на нитку. Только это будет не ожерелье, а четки. Вот эти прожилки требуют форму капельки. А всякая другая их убьет. Ты же сам мне толковал про душу янтаря!

Но он не помнил.

– Душа янтаря? Об этом и в песне не поется. Или ты, хозяйка, теперь начала песни сочинять?

Я опять стала толковать ему про ожерелье, но он настроился, видно, на иной лад.

– Если тебе понадобилось ожерелье, похожее на песню, значит, ты кого-то любишь, – сделал он совершенно неожиданный вывод. – И дай тебе матушка Лайма счастья, ты добрая девушка…

Тут оставалось только покачать головой.

– Я бы и рада, Йорен, – сказала я ему, – Да некого.

И ушла из мастерской.

Поскорее ушла из янтарного королевства, в котором так мечтается о счастье…

Тем временем Маде прибежала с рынка, и отец послал ее к аптекарю господину Хольману с целой корзиной четок, самых разных, от бледно-желтых до почти коричневых. Янтарь на них шел какой-то скучный, ровный, вроде неживой. Негде там было играть солнцу.

Маде поскреблась в мою дверь.

– Ну, в чем дело? – спросила я.

– Хозяин велел идти к аптекарю…

– Все еще боишься?

– Он колдун! – убежденно заявила Маде. – Он порчу напускает! Нанюхаешься в его лавке и непременно заболеешь, так все говорят.

– Маде! Ну, сколько раз объяснять? Ты видела, как у него в чанах с настоями мокнут перчатки и янтарь? Много раз видела. Перчатки носят дворянки и женщины из бюргерских семей – кто-нибудь от их запаха заболел? У меня две пары перчаток – разве я заболела?

– Все равно боюсь. У него недобрые запахи. У трав, у корней запахи добрые, а в его бутылях – нет.

– Опять идти вместе с тобой?

Маде широко улыбнулась.

– Я подожду хозяйку на улице! Я уже и хозяйкины туфли почистила!

Она достала из-под передника мои голландские контрабандные туфельки на круто скошенном вовнутрь каблучке, чтобы нога меньше казалась. Туфельки от носка к высокому подъему были расшиты по бледно-желтому бархату цветами и завитками. Отец иногда баловал меня такими диковинами.

– Корзинка уже готова, – говорила Маде, застегивая у моих щиколоток крошечные пряжки,– а накидку хозяйке брать ни к чему, сегодня жарко.

– Иоганн! – крикнула я в окно подмастерью, вышедшему во двор. – Скажи отцу, что я сама пойду к господину Хольману.

У аптекаря мы пробыли недолго. Маде ждала меня на улице, но не у самых дверей лавки, а подальше, на каменной скамье у дверей дома булочника Бергера, и к ней уже стали приставать парни.

И мы побежали домой. Это, пожалуй, было уже после обеда. Наверное, после. Ей-богу, не помню, когда я успела в тот день пообедать…

После утреннего разговора с Маде я и не вспоминала тебя, пока не встретила возле церкви Иоанна. Тебя вели четверо шведских кирасиров и сержант.

Ты, даже связанный, все еще отталкивал солдат то плечом, то локтем. Ах, как ты пытался растянуть это расстояние до Рижского замка!.. Или до Цитадели?.. Откуда мне было сообразить? Вся рубашка на тебе была разорвана, и меня поразило своей беззащитностью твое тело, зажатое между сине-желтых мундиров. Тоненький глазастый мальчишка, попавший в беду…

Меня как обожгло!

А ты – ты ведь видел меня, ты знал, что я рядом, но упрямо отводил глаза! Я не понимала, что со мной, – я чуть не задохнулась от сознания своего бессилия.

Сержант Эрикссен не раз бывал у нас дома у Олафа и Бьорна, он даже как-то пробовал ухаживать за мной. Мы с Маде подбежали к нему.

– Господин сержант, что вы делаете, это же конюх – наш и господ Ангстрема и Фалькенберга, куда вы его ведете?

– Фрекен Ульрика, если он вам так дорог, закажите по нему панихиду, – сурово отрезал сержант.

– Я вас не понимаю! – я загородила ему дорогу. – Чем провинился перед вами наш конюх? Я немедленно обо всем скажу отцу!..

– Думаю, что даже ваш уважаемый отец не уговорит господина губернатора отпустить лазутчика.

Слово было сказано, именно этого слова я ждала и боялась.

– Какого… лазутчика?..

– Не саксонского же и не польского! Куда им! Похоже, московита, фрекен. Кому еще мог понадобиться план Шеровского бастиона со всеми равелинами, эскарпами и контрэскарпами?

– Вы его схватили возле Шеровского бастиона… – сказала я, чтобы хоть что-то сказать, и на секунду задержать шведов, и взгляд твой успеть поймать!

А вокруг уже собиралась толпа, благо я повстречала тебя поблизости от Ратушной площади, где гудел рынок.

– Лазутчика взяли!

– В Цитадель повели!

– Повесят… повесят…

Тебя – повесят?..

– Андри!..

Наши глаза все-таки встретились!

– Господи, какая это была дурость непростительная, бить меня некому! Дернул черт прогуляться вдоль куртины среди бела дня и мало того, что прикидывать длину фасов и фланков бастиона, разрез рва – еще и записывать, прислонясь за углом, чего не надеялся упомнить. Ригу укрепили по новой французской системе – бастионный фронт никак не больше четырехсот футов, широкий ров, а при нем уширения – удобнее для фланкеров не придумаешь. Жаль, до равелинов мне было не добраться. А как хотелось! С грифелем в руке меня и взяли.

Ах, жаль, не при шпаге я был! Я бы им уже показал, каков русский офицер в шпажном бою! При мне в тот день вообще никакого оружия не было.

А почему я такого дурака свалял? Еще вчера в кабачке Зауэра я подсел поближе к кирасирам и к офицерским денщикам, которые регулярно поставляли мне гарнизонные новости. Они уже знали меня в лицо, да и я знал их по именам – Аксель, Свен, Эрих. В этот кабачок я заходил с гильхеновской челядью. Сам мастер Карл Гильхен ходил в другой кабак, где только мастера и собирались. А тут мы всей честной компанией пили из глиняных и деревянных кружек за что придется. Я сам не раз пил за здоровье короля Карла. Пил и думал – пусть уж там, в Турции, где сыскал-таки убежище, лечит свою ногу, нашими караульными казаками у Полтавы простреленную! Закусывал, как и все, лишь серым горохом, запускал пятерню в общую миску. Даже карточным играм шведским там обучился – чилле, вире и кнаку.

Я и шел вчера с тем расчетом, что шведы по привычке начнут обсуждать свои казарменные дела. Вот уж кому было не позавидовать! С выплатой жалованья было у них туговато, с продовольствием тоже, потому что в Стокгольме считали так – гарнизон этим должен сам себя обеспечивать. Они и пытались – то на строительные работы нанимались, то еще где подрабатывали.

Уже вторую неделю я не мог разобраться, все ли рекруты из Лифляндии прибыли в Ригу, или ожидаются еще новые. Но мои шведы, как видно, не о делах собирались беседовать, а праздновать какое-то событие.

– За милых сердцу дам мы пили, – сказал Свен, вставая, и его огромная фигура в полумраке, под низкими сводами погребка, да еще словно расплываясь в клубах табачного дыма, напомнила мне Юпитера на гравюре. – И за его величество шведского льва кружки поднимали. Господа кирасиры, и вы, рижские горожане! Сегодня в замке получена депеша о новой победе шведского оружия.

Я насторожился – что еще за чудеса?

– Предлагаю всем встать и выпить немедленно за победу нашей армии под этой, как ее там, Полтавой! – возгласил Свен. – А если кто хоть каплю на дне оставит, я его саму кружку слопать заставлю, сто чертей ему в брюхо!

Грешно было не выпить, выслушав столь красноречивый тост. Будучи в немалом изумлении, осушил я свою кружку за победу в преславной полтавской баталии. До сих пор не могу в толк взять, почему с таким опозданием пришла в Ригу эта ни с чем не сообразная депеша? Уж коли врать – так сразу, без проволочки. Я уж с месяц удивлялся, почему в городе ни слуху о Полтаве. Дождался отрадной вести!

– За Фортуну нашего короля и его армии – виват! – шумели шведы.

А ведь я мог бы им кое-что рассказать о фортуне шведского короля. Жаль, не попросили… Еще в конце апреля их хваленый лев обложил Полтаву, а взять так и не смог. Протянул до мая, а в мае мы подошли и, не замешкав, стали готовиться к решительной баталии. Опасались нежданного нападения неприятеля и потому взялись за лопаты, окружили лагерь земляным валом.

Увы, господа кирасиры, ваш лев поторопился – лазутчики впопыхах донесли ему о приближении нашей калмыцкой кавалерии, которой мы и сами так рано не ожидали. Лев, не в состоянии перекинуть раненую ногу через седло, велел вынести себя к полкам на носилках. Ах, как он к победе рвался, сей необузданный, но не весьма дальновидный лев! Но, как сказано было в сочиненных по случаю виктории виршах, всяк владения чужого желатель злого конца бывает взыскатель.

Я с полком перед началом баталии стоял за редутами, четыре из которых так и не успели достроить. Кони волновались, всхрапывали, коротко ржали. Мой гнедой все поворачивал ко мне голову, шевелил губами, терся, дурашка, мордой о мой ботфорт. Я, отпустив поводья, вытянул из-под рубашки крест и образок, матушкой надетый, поцеловал их и мыслью к небу обратился. Знал, что прятаться от пули не стану – за государем Петром Алексеевичем на верную смерть пойду. И просил себе погибели быстрой, не мучительной, коли уж суждено…

Когда зарокотали барабаны, заговорили пушки, спрятал я крест с образком.

И бой уже идет, и ядра к нам залетают, пугая коней, и сыплется на голову сухая земля, а когда выезжать в поле – неведомо.

Одно остается – пробовать, как палаш, весь вечер востренный, в ножнах ходит. Сам палаш на волю рвался, сам рубить был готов, а ты лишь удерживай его за тяжелую рукоять!

Потом… Ветер в губы и свист мимо ушей, когда поднялся подо мной конь в галоп. Лицом, грудью, всем телом ощутил я ветер, вдохнул его и захлебнулся на миг, а справа и слева зажимали меня конские бока, и одно желание было – вперед вырваться, где палашу простор!

Ни жажды, ни голода не было в этот день. И смертельная моя пуля мимо пролетела.

Многие чудом уцелели в той баталии. Петр Алексеевич, спешиваясь, на седле след от пули обнаружил.

Искали среди убитых Карла. Притащили даже носилки, на каких его к полкам перед баталией выносили. Но к вечеру стало ясно, что неустрашимый лев вместе с изменником Мазепой благополучно сбежал и уходит к Днепру, к турецкой границе. Погоня наша его не настигла. Генерала Левенгаупта с восемью тысячами под Переволочной взяли, а Карл с драбантами ушел…

Вот что мне хотелось рассказать Свену, порадоваться на его оторопевшую рожу. Гарнизонная крыса, дармоед, за кружку лишь хвататься гораздый! А вгонял ты лопату в непослушную утоптанную землю оборонительного вала? А высокая и сухая степная трава шуршала и свистела ли о твои ботфорты, когда измученные боем Драгуны Боура и Меншикова, потеряв всякий строй, летели, не разбирая дороги, за давшим деру шведским львом? А после того боя и той погони, когда радость несказанная обрушивается на душу – жив, уцелел! – целовал ты всю в пене конскую морду, на которой от усталости жилочки выступили?..

Ну вот, когда мы вернулись, оказалось, что Петр Алексеевич, боясь морового поветрия от великого множества незахороненных тел под Полтавой, увел армию в Решетиловку. И, прибыв туда, узнал я, что меня уж искали и велено мне явиться к самому господину фельдмаршалу.

Борис Петрович в хате был один и лежал на лавке. После всех волнений и великого шумства в честь виктории не вредно было старику и подремать. Я вошел и, оставшись с ним наедине, хоть ног под собой не чуял, поклонился по всему французскому политесу.

– Андрюша? Заходи, садись, сынок, не голоден? – спросил меня фельдмаршал, чуть приподнимая тяжелое веко над левым глазом.

– Голоден изрядно, – отрапортовал я.

– Ну так хлеба себе отрежь, вот паляницу мы не доели, огурцов возьми в кадушке, и мне огурчика, сало на столе…

Назад Дальше