Как-то он резал одного драгуна, выреза́л осколок из живота и всё приговаривал ему: "Вы потерпите, любезный, вы потерпите…" А тот на двадцать второй минуте операции помер, и Курашвили тогда явилась мысль, что, мол, сейчас душа умершего, вот она, стоит перед апостолом Петром, и апостол спрашивает: "Вы, любезный нижний чин Засеряйко, перед смертью не грешили ли, не совершили ли семи смертных грехов?" "Или "вы" – Гавнильский, или "вы" – Мудяков…" И после этих слов отправляет в рай к Богу, а тот с ними тоже на "вы"! Однако смешнее всего было доктору подумать о том, как бы с этим Засеряйко, Гавнильским или Мудяковым на "вы" разговаривали черти в аду. И "вы" из обращения Курашвили с нижними чинами навсегда ушло. Он иногда ещё путался с земляком Александром Павлиновым, Клешнёй, то на "вы", то на "ты", и от этого сердился, что не может принять какого-то одного решения.
Он взял флягу, смахнул с неё снег и талую воду и вернулся в загородку, скинул шинель, китель, брюки и остался в белье, шёлковом. Он зажёг на полочке три стеариновых свечи, лег на топчан, застеленный матрасом, набитым соломой, натянул под подбородок шинель и крикнул:
– Эй, кто там ещё не спит, подбросьте дров!
Услышал, как кто-то зашевелился и шум: печки, дров…
Курашвили взял томик Чехова, открыл и, как это уже стало обычным, сразу уткнулся взглядом в экслибрис на развороте. В красивом вензеле значилось "СВ".
Он уже почти год пытался разобраться, кто же этот "СВ", что передал книгу в руки покойнице Татьяне Ивановне. "С" вроде может быть "Сиротин"! Брат? Дядька? Или просто фамилия на "С"? А может, это имя на "С", а фамилия на "В". Курашвили очень осторожно спросил Рейнгардта, имелись ли у Татьяны Ивановны братья или сестры по имени на "В", но тот пожал плечами и не ответил. Тогда кто? И капля крови на обложке…
Алексей Гивиевич закрыл книгу, немного подумал и положил её на живот, он хотел снова прикрикнуть на раненых, чтобы те не шептались и угомонились, наконец. Но не прикрикнул, что он им, начальник, что ли? Так у них начальников от младшего унтера и до государя императора, не много ли? А выше кто? А выше Бог! И он, Курашвили, им Бог! Кто им отрезает смерть и пришивает жизнь? Эта мысль рассмешила доктора и успокоила. И он вспомнил, как было смешно несколько недель назад в Риге.
Три недели назад Рига уже отпраздновала рождественские праздники, рижане были лютеране и католики и жили и праздновали по своему григорианскому календарю.
В публичных домах – немногих сохранившихся по военному времени – в связи с каникулами было пусто. Доктора вызвался сопроводить и отрекомендовать коллега из гарнизонного госпиталя, Петр Петрович, говорун и стихоплётчик, и они пошли в старый город, и коллега-доктор всё рассказывал Курашвили какие-то смешные истории и сам смеялся. Курашвили тоже смеялся, потому что давно ни с кем не разговаривал из своих. Они прихватили с собою спирту, сдобренного чем-то коричневым с запахом шоколада, наплевали на патрулей, стоявших во фронтовом городе на каждом углу, а выпили ещё до начала похода.
– Самое главное, что я вам хочу сказать, Алексей Гивиевич, девочки тут чистенькие и воспитанные, не то что в Москве или в моей Твери… Европа!
– А?.. – хотел спросить Курашвили, но коллега его перебил:
– А про национальность тут не принято спрашивать! Считается дурным тоном, и имена у них все придуманные, всё больше Агнессы или Мариэтты! Попадаются Козетты! Это если заведение на французский манер… И почти все блондинки! Так что для вас, коллега, вы же брюнет, полное раздолье…
Курашвили действительно был брюнет, когда не брил голову.
– А если?..
– А всякие "если" тут уже сошли на нет, коллега! Главное дело, чтобы цены не подняли. Но если что, рассчитаемся спиртом, у меня запас! Сейчас спирт в Риге заместо золота, потому что золото… – и коллега придержал ненужное ему пенсне с простыми стёклами и зашёлся от смеха, – и не ковано и не молото! А спирт… – он задумался, чем бы закончить столь удачно начатое, как ему казалось, буриме, – да глотнуть полведра – будешь сыт! А? – Он посмотрел на Курашвили. – По-моему, неплохо!
– А на каком языке с ними разговаривать? – спросил Курашвили.
– Языке? – Коллега так удивился, что даже снизу вверх посмотрел на длинного Курашвили, на секунду задумался и тут же взорвался смехом. – А на языке любви!
Курашвили улыбнулся, коллега был по-настоящему весёлый человек, и стал оглядываться – они вошли в кварталы старого города.
Рига сразу представилась Курашвили очень красивой, ещё когда он в неё въехал по мосту через Западную Двину, местные её называют Даугава. И сразу оказался на Ратушной площади и залюбовался. Вот это был по-настоящему европейский город, как другие европейские города, где он бывал и видал на многочисленных открытках, продававшихся в Москве во всех книжных лавках и магазинах. Ратушная площадь была готически стрельчатая, окружённая вплотную стоящими друг к другу двух-, трёхэтажными домами с высокими черепичными крышами, стрельчатыми наличниками на окнах, стрельчатыми окнами, и вообще всем стрельчатым, устремлённым вверх.
Они вышли на площадь Домского собора, оставили его по левую руку и пошли прямо, потом два раза направо-налево поворачивали в узких улицах, и коллега указал на…
– А вот эти три дома местные называют "Три брата", посмотрите, какие они, как родственники, правда? И в то же время друг на друга не похожи.
Дома были примечательные, Курашвили остановился полюбопытствовать, но коллега потянул его за рукав:
– Не задерживайте процесс, Алексей Гивиевич, завтра поутру они вам покажутся ещё краше!
Всё в старом городе казалось Курашвили каким-то спокойным, уютным и умиротворённым. Рига совсем не была похожа на Москву, хотя бы тем, что кругом ходили жители, но так, как будто бы их вовсе и не было. Курашвили перестал слышать весёлую болтовню коллеги и только оглядывался, когда тот вдруг сказал:
– Пришли!
Они вошли в тёмную подворотню, оказались в закрытом со всех сторон глухом дворе с единственной дверью и свисающей ручкой звонка. А дальше…
Доктор откинул шинель, сел, снял нагар со ставшей коптить свечи, глотнул из фляжки и лёг.
А дальше было сначала страшно, потом странно, а потом замечательно.
В холле их встретила мадам, они о чём-то пошептались с коллегой, коллега подошёл к Курашвили и шепотом сказал, что девочек в связи с каникулами мало, но для него, Курашвили, есть, как по заказу, а у коллеги тут давно пассия. Мадам говорила по-русски с интересным акцентом, это была стройная женщина в годах, с высокою прической, ухоженная, с приятными манерами, она попросила их подняться во второй этаж в номера шестнадцатый и одиннадцатый.
– Вам в шестнадцатый, – сказал коллега, – её зовут как раз Агнесса. Вам повезло! И, главное, никуда не торопитесь, я рассчитался до самого утра!
Коллега был у Курашвили замечательный, не только весёлый. Он был весёлый, когда выпивал, понемногу, но часто. Курашвили приехал в госпиталь позавчера и сразу попал к главному хирургу, коим и был коллега. Тот с порога предложил выпить, Курашвили стало неловко отказываться, и пошёл разговор про войну, про Двор, про глупое начальство, пошёл кураж. Алексей Гивиевич поначалу даже испугался. Потом коллега повёл его осматривать раненых и палаты, назавтра пригласил ассистировать на операции, и после они снова выпили. Курашвили переночевал в ординаторской, с утра его позвали в операционную, и он увидел, что у коллеги золотые руки и ничего от похмелья, вчерашнего куража и опасного разговора. Точнее, кураж был, но уже хирургический. Операцию тот провёл блестяще, с самого начала и до самого конца: разрезал, извлёк очень сложный осколок, этот осколок побоялись трогать в полевом лазарете. Раненым был молодой поручик.
– Представляете, этого поручика по фамилии Штин везли аж из третьей армии, от самого Минска, боялись, что не довезут, но молодцы, довезли…
И сам закончил операцию, и сам зашил. Потом сказал:
– Сам шью, нельзя терять навык!
В итоге получилось так, что Курашвили было нечему ассистировать, но мастерства он насмотрелся.
А как только коллега закончил операцию, то сразу и выпил. В тот день Курашвили узнал, что самые сложные операции он делает сам, и раненые стремятся к нему, у него было мало смертей…
У доктора затекла спина на жёстком матрасе, он глотнул ещё. Ему стал мешать свет, и он заслюнявил пальцами свечи. Раненые похрапывали и посапывали, сначала отвлекали, Курашвили ещё глотнул и повернулся на бок лицом к зашитой досками стенке.
Когда он постучал в дверь шестнадцатого номера, ему никто не ответил, и он стоял в нерешительности. Коллега уже зашёл в свой одиннадцатый, но через секунду выглянул и улыбнулся:
– Толкайте дверь, у Агнессы не заперто.
Курашвили толкнул дверь и переступил порог. В большой комнате было почти темно, слева спинкой к стене стояла широкая кровать с блестящими стальными шарами и рядом светила лампа на прикроватной тумбочке. Стены были затянуты шёлковыми оранжевыми обоями с вертикальными красными полосами и большими яркими цветами, оранжевыми на красном и красными на оранжевом. Не было шика, но было уютно от приглушённого света и ярких обоев. На кровати под шёлковым одеялом лежала молодая женщина с рыжими медными волосами по подушке, голыми плечами и голыми руками. Она посмотрела на Курашвили, отложила книгу, она её только что читала, и сняла очки.
– Входи, милый, входи! – сказала она и осталась лежать и смотреть, как Курашвили снимает шинель, расстёгивает китель…
Потом в какой-то момент она села и сказала:
– Иди, милый, ко мне, дальше я сама. Меня зовут Агнесса.
Стало страшно, Агнесса видела стеснение гостя, но показала, что это лишнее, раздела его и уложила.
А потом было странно – со всеми желаниями доктора Курашвили Агнесса расправилась быстро и с улыбкой промолвила:
– Это вы все такие, которые с фронта, стремительные, но это ничего!
А вот дальше…
В одном белье и с блондинкой за талию, без стука вдруг ворвался коллега.
– Ну что, коллега? Как вы тут?
Курашвили хотел его выставить, но блондинка смеялась так заразительно, а коллега хохотал… Агнесса заметила нервное движение Курашвили и удержала его за локоть.
– Ничего! Они нам нисколько не помешают! – сказала она и с улыбкой стала наблюдать за тем, что вытворяет коллега, а тот стал представлять. Его блондинка, Козетта, буквально на секунду выскочила из комнаты и тут же вернулась; в её руках было огромное покрывало, и коллега стал в него заворачиваться и представлял себя то Гамлетом, то лордом Байроном, то Наполеоном. Всё какими-то важными персонами он себя представлял, и иногда это было смешно. Курашвили успокоился и понял, что вот оно, настоящее весёлое времяпрепровождение. Значит, так и должно быть! А почему нет? Война далеко! На самом деле война была близко, и погромыхивало, германец стоял в трёх десятках верст, но здесь… как же она была далеко!
А блондинка в неглиже подливала всем разведённый спирт с привкусом шоколада, и все выпивали, и смотрели представление, и смеялись, и блондинка приговаривала с акцентом: "Аллкохоллъ!"
Потом коллега стал декламировать, скорее всего своё, – экспромты, – потом вроде выдохся, уселся в кресло и закрыл глаза. Курашвили подумал, что представление кончилось, но Козетта замерла в ожидании, это было видно по тому, как она затихла и смотрела на vis-а-vis, а vis-а-vis стал медленно открывать глаза, увидел на стене часы и сощурился.
– И открытыми и закрытыми я гляжу на стрелки часов, представляется всё умозрительным… – Коллега поводил глазами по комнате, остановился на Козетте и закончил: – Когда сущность… – и он подмигнул Курашвили, – уже без трусов! Это у них, коллега, новомодное бельё такое, были панталоны с оборочками, запутаешься, а сейчас трусы-ы!
Козетта прыснула, но тут же изобразила из себя скромницу, она обнесла всех спиртом со вкусом шоколада, коллега поднялся, запахнулся полотнищем, стал похож на майора с картины Федотова "Сватовство майора", и с Козеттой под ручку они чинно вышли из комнаты Агнессы…
Доктор поёжился от колючего воротника шинели под подбородком, он видел эту картинку, будто бы ещё находился там…
Ах! Агнесса!
А с Агнессой в итоге всё получилось замечательно.
Только утром Курашвили разбудил не поцелуй Агнессы, как ему представлялось, когда они засыпали, а перегар уже одетого в шинель и фуражку коллеги, который склонился над ним и продекламировал:
– Полумесяц – полулуна! Полупесня – полуволна! Полутанцует – полупоёт! Только солнце полным встает! Кол-л-ега! Пора! У нас ещё сегодня коллоквиум по пулевым ранениям в суставы!..
Вот они, каникулы, прошедшие будто бы только вчера.
Доктор вздохнул и повернулся на спину. В голове была картинка таких неожиданных рижских каникул: "Трусы и солнце", он их так назвал для памяти. Он поднялся. В полной темноте за стенкой храпели драгуны. Он встал на колени и начал молиться, чтобы покойница Татьяна Ивановна простила ему его грехи. Он уже и не помнил, когда в последний раз молился, наверное до войны.
В госпитале он спросил, как состояние того поручика, Штина что ли, того, что со сложным ранением.
– А, поручика? – Коллега посмотрел на Курашвили чистыми глазами сквозь ненужное ему пенсне. – Как вы себя чувствуете после вчерашнего? Помните? "Три девицы в уголках мелко пряли на лобках!" – И коллега запустил пальцы в редкую бородку. – Состояние? А что состояние? Состояние как состояние! Будет жить! Раз Бог даровал жизнь – значит, будет жить!
"Две девицы! Две!" – подумал в ответ Курашвили и понял, что, если после такого ранения поручик Штин выжил, значит, есть боги и на земле.
III
Четвертаков проснулся от нарастающего странного звука, он было кинулся вставать, но из-за перегородки появился доктор и сразу направился к нему.
– Ну-с! Показывай, чего тут у тебя за ночь… – начал доктор, но не договорил, потому что над четырьмя накатами лазаретного блиндажа пролетел аэроплан, громко урча мотором так, что захотелось закрыть уши. Доктор на секунду замер, Иннокентий глянул по сторонам, остальные раненые приподнялись на лежаках раскрыв рты. Доктор подумал: "Неужели раздуло туман?" – и пошёл наверх. Через секунду он вернулся, держа в руках листок бумаги. Он ушёл за перегородку, и Иннокентий остался лежать и ждать.
Доктор появился сосредоточенный, уже без листка, и принялся осматривать ногу Четвертакова. Шум аэроплана опять нарастал и приходил ещё два раза, но доктор уже не обращал на это внимания.
– Так! – Доктор наклонился над раной, и Иннокентий почувствовал, что тот щупает его ногу как раз в том месте, где была рана, но Иннокентий не чувствовал боли. Это показалось ему плохим предзнаменованием.
– Чё тама, дохтар?
Курашвили распрямился, сложил руки на груди и долго молчал. Рана превратилась в язву: у язвы округлились края и напухли, стали розовыми, и внутри был гной – вполне себе состоявшаяся и оформившаяся трофическая язва. Ничего в этом особо страшного не было, если бы не место и не сырость.
– Чё тама, дохтар? – ещё раз спросил Иннокентий.
– Ничего хорошего, Четвертаков, – ответил доктор Курашвили. – Придётся тебя отправлять в госпиталь.
Иннокентий тяжело вздохнул, это была самая плохая новость, которую довелось ему услышать за последнее время.
– А без этого никак нельзя? – спросил он, ожидая услышать, что вот сейчас доктор взорвётся и примется на него кричать и ругаться, но доктор спокойно ответил:
– А без этого никак нельзя! Без этого тебе че-ез несколько дней пъ-идётся отъ-езать ногу.
– А чё тама, дохтар, я не дотянусь, мне не видать!
– А чего тебе надо "видать"? У тебя там тъ-афическая язва, если тебе это о чём-то гово-ит?
"Говоит", черт картавый! – подумал про доктора Четвертаков. – А сам-то намекает, что я малограмотный, гиря лысая, верста коломенская! А я ить и правда малограмотный! Но это ничего, это мы ещё поглядим, кто кого!"
– А ты, дохтар, ты када пальцем тыкал, я ничё не чуял! – Иннокентий намеренно назвал доктора на "ты", хотел его разозлить, и у него это получилось, лицо Курашвили налилось краской, но Иннокентий на этом не успокоился: – Ты, дохтар, отрежь её!
– Кого отъ-езать? Ногу? – с угрозой стал говорить доктор.
– Кого ногу резать? Ногу нельзя! А эту, язву, химическую, или как её?
– Тъ-афическую! – автоматически поправил доктор.
– Тебе, дохтар, виднее, какая она там, химическая или трахическая, а только ты мне её вырежи, а ногу оставь! – Кешка повернулся так, что теперь смотрел доктору в глаза, и увидел, что доктор опять стоит спокойный.
– А выде-жишь? – вдруг спросил его Курашвили.
– Чё выдерржишь? – Четвертаков намеренно "ррыкнул", снова увидел спокойствие доктора и понял, что допросился, и даже испугался, но не подал виду. – Што выдержать-то надо, дохтар?
– Больно будет! – ответил доктор, и Кешка узрел, что в глазах доктора блеснула усмешка.
"Ах, ты ещё насмехаешься?" – мелькнуло у него в голове, и он твёрдо сказал:
– Режь, выдержу! Твоё дело резать, а моё терпеть, так уж у нас повелось!
Он оглядел своих раненых товарищей и подмигнул, а Курашвили им скомандовал:
– Поднимайтесь, господа военные, будете его де-ъ жать, этого смельчака, за у-уки и за ноги.
Когда Четвертаков пришёл в себя, доктор закончил операцию. Иннокентий не потерял сознания, но от боли у него в голове помутилось, и он перестал что-то чувствовать. У Иннокентия онемели руки и другая нога, здоровая, так на неё навалились его раненые товарищи; ещё болели скулы от напряжения, и он еле-еле языком вытолкнул изо рта сложенный в несколько раз сыромятный ремень. Доктор Курашвили собрал инструменты и послал за санитаром, на Четвертакова даже не посмотрел, ушёл за перегородку и вернулся без халата, уже в шинели.
– Всё, Четвеъ-таков, лежи и моли Бога, чтобы всё для тебя обошлось. Завтъ-а я посмотъ-ю, но пъ-едупъ-еждаю, что, если что-то пойдёт не так, отпъ-авлю в Йигу, понял?
Тут Иннокентию уже ничего не оставалось, и он кивнул, нашёл силы, а его товарищи стали собираться на представление.
Алексей Гивиевич поднялся наверх и стал ждать санитара у входа в лазарет, тот должен был прийти и заняться приведением инструментов в порядок, прокипятить и сделать всё необходимое после операции. Доктор полез в карман за папиросами и наткнулся на листок, который поднял, когда над позициями летал германский аэроплан.