Георгий Саакадзе вручил свой меч Джандиери. Князь покраснел, вспомнив, как на Сапурцлийской долине Моурави, сжимая этот самый меч, кинулся с "барсами" на помощь кахетинским князьям. "Моурави прав, – решил князь, – доверив мне меч, я не допущу предательства, тем более Моурави и "барсы" приняли предложение остановиться в моем доме". И он сам разрешил Автандилу расположить свиту Моурави вблизи Малого зала, где совещались царь Теймураз и Георгий Саакадзе.
Поразила Дато сила слов Георгия. Его доводы о значении для Картли-Кахетинского царства брака царевны Нестан-Дареджан и князя Зураба Эристави Арагвского могли поколебать даже идола. Царь сопротивлялся все слабее, советники все одобрительнее кивали головами.
Возможно, и не так легко согласился бы царь на домогательство Моурави: разве мог забыть то пренебрежение властителей Западной Грузии, которое осмелились они выказать ему, не прибыв в Мцхета, из приязни к Моурави, на коронование? Но опасность действительно надвигалась, как самум. Курчи-баши Исахан уже сосредоточивал северо-иранское войско на юго-западных берегах каспийских. Лазутчики доносили, что от шаха Аббаса часто прибывают особые гонцы к ширванскому хану и бегларбегам ереванскому и азербайджанскому. При такой нарастающей угрозе приходилось считать явной удачей возможность присоединить силы Зураба Эристави к кахетинскому войску. И по другой важной причине князь Арагвский желателен был Теймуразу: Симон Второй, ставленник шаха, по-прежнему находился в Тбилисской крепости, которую, как скрытно утверждал Цицишвили, Моурави не разрушил из-за какой-то затаенной цели, вселяя в одноусого глупца надежду на сговор с ним. Недаром однажды архиепископ Феодосий в тревоге сообщил, что Трифилий, настоятель Кватахеви, чуть не проговорился ему о каких-то замыслах Шадимана Бараташвили. Опасался, видно, заговора и Зураб, поэтому в приливе откровенности пылко поклялся преподнести царю Теймуразу голову царя Симона.
Сложившиеся обстоятельства, особенно упоминание о Шадимане, вынудили Теймураза благосклонно отнестись к сватовству Саакадзе. Но мысленно царь еще тверже решил использовать политические ходы Моурави и впредь шагать по уже проложенному им пути, решительно отстраняя его от дел царства.
Доброжелательно внимая заключительным словам Моурави, царь думал: "Надо непременно напомнить князю Зурабу: за прекрасную царевну Нестан-Дареджан небольшая цена – голова Симона Второго".
– Мы возжелали поразмыслить и благосклонно объявить о нашей воле княжеству Картли… – Теймураз поднялся и, неожиданно столкнувшись со взглядом Дато, громко расхохотался: – Помнишь, азнаур Дато:
Красотою лучезарной затемняя лик светила,
Серебристой рыбкой плещут в водах гурии лазурных…
– Никогда, светлый царь, не забыть мне твоей милости, – низко поклонился Дато. – Не сочтешь ли ты и сегодня, светлый царь, возможным усладить наш слух сладкозвучными шаири?
Даутбек взглянул на опешившего Гиви и собрал все свое мужество, дабы сохранить серьезность. Саакадзе затеребил ус. А Дато, не моргнув глазом, продолжая мягко уговаривать стихотворца.
Теймураз повеселел. Он как раз отделал маджаму "Спор вина с устами". Ему страстно захотелось вот сейчас прочесть эту маджаму. Волнуясь, он стал в позу. Но Чолокашвили поспешил напомнить царю о часе его трапезы. Стихотворец просиял, широко улыбнулся:
– Жалую тебя, Моурави, совместной едой. И вы, азнауры Картли, следуйте за мной. Пусть и прибывшие с Моурави посетят меня. Да отхлынут от нас в час отдохновения заботы и притворство. Остаток дня посвятим маджаме и вину…
Долго лежал на тахте Георгий, закинув под голову руки. Уже порозовевшее солнце выглядывало из-за гор, уже где-то призывно играла свирель пастуха, уже несколько раз Эрасти тревожно прошелся мимо дверей, а Георгий, прикрыв глаза, не мог отделаться от обаяния маджамы, увлекшей его в мир благоухающих роз… Сейчас ему было немножко неловко вспоминать, как он, суровый воин, опьяненный маджамой "Спор вина с устами", вдруг, сам неожиданно для себя, упал на колено и поцеловал край одежды стихотворца. Хорошо еще, что такое проявление легкомыслия Джандиери истолковал как верный шаг политика и одобрительно кивнул головой, ибо в этот миг и остальные застольники заметили необычно просиявшее лицо Теймураза. Совсем рядом ясно донесся шепот Чолокашвили: "Царь сейчас решил отдать царевну Зурабу Эристави".
– Приходится ликовать, спокойный верблюд, – встретил Саакадзе нетерпеливо ворвавшегося Эрасти, – что венценосец не догадался маджамами побуждать князей к измене мне, иначе я вынужден был бы признать себя побежденным. И то правда, что можно противопоставить его вдохновенным одам, способным испепелить душу, искривить путь, сбросить колесницу в бездну.
– Не знаю, Моурави, почему ты опутался напевами царя, но хорошо знаю, почему я, верблюд, уподобился ишаку и упрямо отгонял от твоего порога владетельных баранов, которые, обнявшись с "барсами", до третьих петухов нараспев читали маджаму царя Теймураза.
Восхищение Моурави и поклонение азнауров опьянили стихотворца, но не царя. Утром царь с ближайшими советниками еще раз трезво взвесил все выгоды от сближения Арагви и Алазани и повелел вынести по правую сторону трона царские регалии, по левую – знамена Кахети и Картли.
И не успел Мирван Мухран-батони, склонив одно колено перед троном, вымолвить как следует мольбу о милости к арагвскому владетелю, не успели другие князья хором воспеть просьбу, как царь Восточной Грузии объявил о своем благосклонном решении соединить в счастливом браке царевну Нестан-Дареджан и князя Зураба Эристави.
Пировали только один день… Спешили…
Бракосочетание, залог твердого мира между царем Теймуразом и Моурави, было назначено в Ананурском храме, высящемся на горе Шеуповари – Неустрашимой.
Моурави спешил покинуть Кахети. Такая она не нравилась "барсам". Пробовали "барсы" говорить с кахетинскими азнаурами, но они явно сторонились картлийцев. Или опасались гнева царя, или сами решили: чей царь, те и главенствуют, – но только на призывы "барсов" крепить сословную дружбу угрюмо отвечали: "Теперь не время отделяться от князей".
– Ну что ж, мои "барсы", – негромко сказал Саакадзе, – познаем еще раз, что и азнаурство состоит не только из единомышленников. Будем остерегаться перебежчиков, предпочитающих сохранение личной шкуры доблестному служению отечеству.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Когда-то царь Ануширван Сасанид повелел повесить у входа в свой дворец цепь с колокольчиком. Каждый, кто искал правосудия, мог позвонить. Старый осел, подвергавшийся беспрестанно ударам и понуканиям, тоже решил позвонить в колокольчик.
Притчу эту нередко вспоминал Булат-бек в Русии, не столько завидуя ослу, сколько проклиная Али Баиндура. "Бисмиллах, этот хан-разведчик бесится, как холостой верблюд, завидуя посольским поездкам Булат-бека. И да будет мне аллах свидетелем, я угадал: в союзе с шайтаном Баиндур, ибо все пожелания его вплоть до ниспослания пепла на голову Булат-бека, высказанные им в Гулаби, неумолимо сбывались не только в городах Ирана, но и в других странах. Виновником стычки в Гостином ряду персиян с лазутчиками шакала Саакадзе считал Булат-бек также гулабского тюремщика, ибо не кто другой, а сам шайтан, союзник Баиндура, соблазнил его, Булат-бека, снизойти до драки, вызвавшей неудовольствие царского воеводы… Бисмиллах! О чем могут просить гурджи властелина Русии? О помощи против Ирана! О спасении веры креста в Гурджистане! Но велик шах Аббас! Могучее оружие в ковчежце передал он своему рабу, Булат-беку. Иранские послы сумеют доказать, что Иисус так же чтим шах-ин-шахом, как и Мохаммет, ибо если они этого доказать не сумеют – о аллах, аллах, они – это я! – то всем им – значит, мне – придется прибегнуть не к цепи с колокольчиком, которую шах Аббас не счел нужным повесить у входа в Давлет-ханэ, а к веревке с петлей, которой достаточно много на пути к раю Мохаммета.
Повелитель Ирана грозно повелел способом лицемерных заверений в дружбе, обещанием торговых льгот и даже пожертвованием серебра в слитках убедить Русию не вмешиваться в дела Ирана в Восточной Грузии, дабы шах-ин-шах мог осуществить "поход мести" в Картли-Кахетинское царство.
Но время изменилось, Русия крепла, и уже трудно заслонить ей глаза персидской парчой. Но шах Аббас прикоснулся к источнику мудрости Земзему и вместе с персидской парчой прислал христианскую ткань, захваченную им в Мцхета, древней столице Гурджистана. Как раз эта выцветшая ткань должна стать главным даром Ирана. Почему? Булат-бек не только не ощущает ее веса, но и красоты. О аллах, зачем шах Аббас не прислал с купцом Мамеселеем розовый жемчуг, слоновьи бивни или золотых крылатых женщин?! Караджугай-хан, как строки корана, пересказал ему, Булату, слова шаха Аббаса, которые он должен был повторить царю Русии: "Ставленник Мохаммета преисполнен трогательной любви к своему северному брату, ставленнику Иисуса, и возвращает царю царей христиан великую святыню христианства". И недоумевающий Булат-бек покорно их изучил. Он не был ханом, схожим по судьбе с Караджугаем или Эребом. Лишь пребывание Али-Баиндура в Гулаби способствовало его взлету до уровня ножки трона "льва Ирана". И он твердо осознал, что успех ковчежца неразделим с его личным процветанием.
Не первый раз Булат-бек в Москве в качестве посла. Еще в 1618 году привез он, совместно с Кая-Салтаном, царю Михаилу Федоровичу церковную казну, награбленную шахом Аббасом в Картли и Кахети. Привез образ Ивана Предтечи, омофоры – широкие ленты, надеваемые епископами во время служения на плечи, воздухи – покровы на сосуды со "святыми дарами", плащаницы – изображение на полотне тела Христова во гробу, расшитые каменьем и жемчугом.
Но, несмотря на священные ценности, иранские послы в Москве были встречены сухо. До торжественного приема их царем явились к Булат-беку на подворье архангельский протопоп и соборный иерей и, по указу царя, потребовали реликвии. "Да утащит вас за бороды омывающий покойников!" – мысленно пожелал тогда длинноволосым русийцам Булат-бек, но вслух учтиво произнес: "Да не подвергнет вас аллах неожиданной стреле!" – и сослался на повеление шаха Аббаса передать ценности Гурджистана лично повелителю Русии.
Но служители Христа заупрямились: иверские святыни вновь освятятся в храмах, и несвященники касаться их не смеют, дабы не попасть в когти сатане. А царь осмотрит святыни в убежище Христа.
Бисмиллах! Нарушение воли шах-ин-шаха вселяло ужас, значительно легче было передать гяурам вещи, не пригодные для правоверных. Не забыл Булат-бек лопату протопопа, похожую на руку, которой он выгреб церковную казну из исфаханского сундука. И лишь замолк стук колес, Булат-бек и Кая-Салтан торопливо расстелили коврики и совершили намаз. "О свет предвечного аллаха, помоги мне!" – воскликнул Булат-бек, ощущая уже на своей шее ханжал давлетханэского палача.
Но помог тогда Булат-беку не свет творца луны и солнца, а польский королевич Владислав, сделавший судорожную попытку завладеть Москвой и уже гарцевавший в голубом ментике под Вязьмой. Союзник королевича, украинский гетман Сагайдачный, булавой пробивал дорогу к Москве с юга. Пылали подмосковные леса, и по ночам вспыхивало небо от близящихся кровавых сполохов.
Серебро в слитках, присланное шахом Аббасом, могло помочь обороне Русии, поэтому царь Михаил Федорович и Дума ограничили свое неудовольствие вторжениями шаха Аббаса в Грузию лишь изъятием святынь. Серебро же допустили в Золотую палату, где окольничий Зузин от лица царя говорил послам: "Любительные поминки и серебро принимаем в братственную сердечную дружбу и любовь".
С тех пор прошло шесть лет. И столько же раз подмосковная метель бушевала под стенами Троице-Сергиева монастыря и Можайска, где полегли навеки вельможные паны. Перемирие, заключенное в те годы в деревне Деулине, еще было в силе на восемь лет, Россия теперь могла нарушить непреклонное решение шаха Аббаса превратить Грузию в иранское ханство.
И вот Булат-бек, не ведая о домогательства шведских послов, с содроганием ожидал, допустят ли царь и патриарх ковчежец в Золотую палату, или вновь прибудет протопоп и лопатой, похожей на руку, загребет последнюю надежду.
Отшумел синенебый апрель. Цвела мать-и-мачеха, кудрявилась серая ольха. Важно и беспрестанно кричали грачи на верхушках старых лип и седых верб. И вдруг ударил гром, разверзся синий шатер, и золотыми шнурами навис ливень, наполняя Китай-город оглушающим гулом.
Булат-бек морщился, настороженно прислушивался. Буйстве чужой природы наполняло сердца страхом. Мерещилось беку, что широко шагает над теремами и башенками каменный богатырь, грозит твердым пальцем, заливисто смеется над посланцем страны роз, песка и миража.
Но напрасно сокрушался Булат-бек, скрывая от Рустам-бека за серо-голубым дымом кальяна, как за щитом, опасные мысли. В Посольский двор весело въезжал князь Федор Волконский.
Обогнув шатер на четырех столбиках, где обрывалась крылатая лестница, соединяющая парадный двор с правым крылом здания, Волконский исчез под темными сводами арки, появился во втором дворе восточных стран и придержал коня у крыльца.
Беки, только что закончив намаз, вновь надели парчовые туфли. Выслушав прислужника, Рустам принял равнодушный вид, бесчувственный ко всему земному. Но Булат едва скрывал волнение, хотя и не забывал, что у каждого правоверного судьба висит на его собственной шее.
Но воистину Волконский предстал как вестник весны. Бас его, словно зеленый шум, прокатился по сводчатому помещению: ковчежец велено послам везти в Золотую палату.
"Велик шах Аббас!" – восхитился Булат бек, надменно выпрямился и мельком взглянул в окно. Перед крыльцом нетерпеливо били копытами горячие кони под разноцветными седлами и в богатом уборе. Поодаль стояли кареты, обитые бархатом, видно, из царских конюшен. Мысли Булат-бека о веревке мгновенно испарились…
Бек упивался почетом. Посольский поезд остановился вблизи Красного крыльца. Под приветственные возгласы низших чинов в "чистом платье" проследовал он, рядом с красноволосым Рустам-беком, в Золотую, подписную, палату. Пожаловал их царь большой встречей, на лестнице и в переходах блистали золотым нарядом приказные люди и гости. Не пропуская ни одного знака внимания, зорко следил Булат-бек за ковчежцем, который словно плыл по расписным сеням, высоко поднятый смуглолицыми мазандеранцами.
Впрочем, не менее зорко встретили ковчежец бояре и окольничие, готовые скинуть золотые шубы и горлатные шапки, чтобы налегке броситься к басурманскому сундуку и тотчас освободить великую святыню. Но чин и обряд удерживали их на скамьях, и лишь из-под седых, и как пламя рыжих, и как смоль черных бровей сыпались искры нетерпения.
Боярская дума ставила новую веху на пути Московии к Ирану. Сознавали это стольники: стоящий справа от трона князь Иван Одоевский впервые примирительно взирал на кизилбашей, а князь Матвей Прозоровский впервые доброжелательно слушал послов Персиды. Слева от трона князь Семен Прозоровский впервые одобрил привычку иранцев красить волосы красной краской, а князь Михаил Гагарин не поморщился при виде их оранжевых ногтей.
Царь Михаил Федорович милостиво, вздымая скипетр, а патриарх Филарет беззлобно, опираясь на белый посох, взирали на послов. В знак расположения к шаху Аббасу царь был в наряде "Большия казны", а патриарх облачился в бархатную зеленую мантию с "высокими травами и с золотыми и серебряными источниками", как бы подчеркивающую мягкость приема персиян.
Почтительно наклонив тюрбан, Булат-бек в витиеватых выражениях высказал тысячу и одно пожелание властелина персидских и ширванских земель. Закончив обряд поклона, бек подал условный знак.
Выступили вперед шесть мазандеранцев и передали ковчежец Рустам-беку. Залюбовались бояре, восхитились окольничие.
Ковчежец горел вправленными в него в Исфахане рубинами, красными яхонтами, бирюзой. Шах не пожалел редкостных камней, поражающих величиной и приковывающих взоры. На это и рассчитывал "лев Ирана", как опытный охотник ослепительным сверканием отвлекая орла Русии от долин Грузии, которые собирался вскоре покорить огнем и мечом.
Воцарилось молчание, подчеркивающее торжественность и величие минуты, перенесшей бояр через шестнадцать столетий и двадцать четыре года к подножию горы Голгофы.
Неподвижно, с лицом непроницаемым, сидел Филарет, лишь едва вздрагивала лежащая на посохе рука, почему и знали бояре, что обдумывает патриарх какую-то осенившую его догадку.
Настроение патриарха Рустам-бек истолковал как поворот каравана судьбы в сторону, угодную Ирану. Стремясь сладостью речи прикрыть лукавство, бек приложил руку ко лбу и сердцу.
– Шах-ин-шах, величество Ирана, повелитель персиян шах Аббас прислал тебе, великому святителю, золотой ковчежец, а в нем, как в сосуде мира, великого и преславного Иисуса Христа хитон.
Неторопливо поднялся Филарет, протянул руки и принял ковчежец. Одеяние патриарха в сочетании со статностью полководца и суровостью монаха представляли величие не только церкови, но и государства. И царь облегченно вздохнул, ибо был утомлен туманом, обволакивавшим Золотую палату.
Благоговейно приняв ковчежец, патриарх не выразил благодарности, а как бы печалясь раньше всего о шахе Аббасе, спросил о его благоденствии.
Полилась слащавая, льстивая речь: "По милости аллаха властелин персидских и ширванских земель на троне – как звезда на небе, блеск его постоянен и вечен; так же как вечен и постоянен блеск великого брата шаха Аббаса, царя Русии. И нездоровым не может быть шах Аббас, ибо от любви к царю Русии оживляется душа, от любви к царю Русии исцеляется сердце…"
Князь Одоевский ухмыльнулся и шепнул боярину Пушкину:
– Море можно исчерпать ложкой, но не лесть перса.
– По наказу шаха глаголет, – невозмутимо ответил боярин. – Посол – что мех: что в него вложишь, то и несет.
Филарет передал ковчежец крестовым дьякам и вновь опустился на патриарший трон, словно слился с ним. Царь же, будто направляемый незримой рукой патриарха, слегка подался вперед и послов вниманием пожаловал.
Бесшумно, как два леопарда, затянутые в парчу, приблизились к царю беки. Придерживая скипетр левой рукой, царь правой коснулся головы Булат-бека, а затем Рустам-бека. К целованию же руки не допустил – как мусульман, чем, впрочем, неудовольствия их не вызвал.
Чуть склонился двуглавый орел, венчающий скипетр, и думные дворяне установили дубовую скамью прямо против трона.
Справив поклоны и посидев немного, беки передали волю шаха Аббаса. Булат-бек сказал:
– "Я, Аббас, шах персидский, иранский и ширазский, хочу быть с тобою, великим царем Иисусова закона, братом моим, в дружбе и любви больше в трижды три раза, чем с прежними царями Московии. Печаль благородных – это забота о двух царствах! Необъятная дружба и взаимная любовь Ирана и Русии да пройдут одной дорогой процветания к роднику могущества".
А Рустам-бек, приложив руку к тюрбану, добавил:
– "О великий царь, сердце шаха Аббаса с языком в союзе. Да будет молитва над тобой, избранником, и царством твоим! Да будет твоя земля – как зеленый, а небо – как синий виноград! Я, шах Аббас, говорю: великий патриарх великому царю – отец. Великий царь шаху Ирана – брат. Поэтому великий патриарх шаху Ирана тоже отец. Пятая вода – это слезы рабов, особенно грешных. Сок роз сочится из глаз праведных. Я, шах Аббас, говорю: если есть в сердце любовь к царю Русии – я душа, свет излучающая, а если ее нет – нет и жизни у шаха Аббаса!"