Я увидел, как его маленькие глазки широко раскрылись, а на лице появилось выражение крайнего изумления. Он шевельнул губами, словно пытаясь что-то сказать, а затем шпага со звоном выпала из его руки, фонарь - из другой, и он стал медленно падать лицом вперед, продолжая смотреть на меня удивленными глазами, так что моя собственная шпага, которую я крепко держал в руке, все глубже входила в его тело, пока грудь его не коснулась крестовины. Несколько мгновений он оставался в этом положении, поддерживаемый моей рукой и столом, на который облокачивался. Потом я выдернул шпагу, сразу же отбросив ее от себя. И, прежде чем она со звоном упала на пол, его тело рухнуло по другую сторону стола, так что мне была видна только верхушка его яйцевидного черепа.
Некоторое время я стоял неподвижно, глядя на него, исполненный удивления и какого-то непонятного почтительного ужаса. Очень медленно в голове у меня начало проясняться, пришло понимание того, что я сотворил. Ведь я, может быть, убил Фифанти. Вполне возможно. Медленно и постепенно холод сковал все мои члены при мысли о том, что я наделал и к каким последствиям это может привести.
Затем из коридора послышался сдавленный вопль, и в комнату, шатаясь, вошла Джулиана, одной рукой придерживая на груди прозрачные одежды, а другую прижимая ко рту, безобразно разинутому в непроизвольном крике. Ее волосы, сверкающие медью, не стесненные прической, рассыпались по плечам, накрывая ее словно мантией.
Позади нее стоял бледный как смерть и дрожащий всеми своими членами старик Бузио. Он стонал и ломал руки. Я видел, как оба они осторожно приблизились к Фифанти, который не произнес ни звука с того момента, как его пронзила моя шпага.
Но там уже не было Фифанти, который мог бы их видеть - верного слугу и неверную жену. Около стола лежала лишь бесформенная груда кровоточащей плоти, облаченной в старую одежду.
Это Джулиана сообщила мне о том, как обстояло дело. С мужеством, почти невообразимым, она посмотрела на него, а потом перевела взгляд на мое лицо, несомненно такое же мертвенно-бледное, как и лицо Фифанти.
- Ты убил его, - прошептала она. - Он мертв.
- Он мертв, и я убил его! - шевелились мои губы. - Он хотел меня убить, - отвечал я сдавленным голосом, зная, что мои слова - ложь, направленная на то, чтобы оправдать чудовищность моего деяния.
Из груди Бузио вырвался долгий хриплый стон, старик упал на колени возле своего господина, которому служил так долго, господина, которому уже никогда не потребуются ничьи услуги.
Именно этот жалобный крик донес до моей души полное значение того, что я сотворил. Я опустил голову и закрыл лицо руками. В этот момент я увидел себя таким, каков я был на самом деле. Я понял, что осужден на вечное, безвозвратное проклятие. Господь милостив, это верно, но даже его бесконечное милосердие не может найти оправдание тому, что сейчас произошло.
Я пришел в дом к Фифанти, чтобы изучать гуманитарные и теологические науки, но единственное, что я усвоил, - это науку дьявольскую, она-то и привела меня к настоящему преступлению. И все это без малейшей вины со стороны этого несчастного, жалкого и некрасивого педанта, который стал моей жертвой.
Никогда еще человек не испытывал такого ужаса перед самим собой, такого отвращения и презрения к себе. И вдруг, когда я изнывал под бременем этих мыслей, под бременем свалившегося на меня ужаса, мягкая ручка тронула меня за плечо и нежный голос настойчиво прошептал мне на ухо:
- Агостино, нужно бежать. Мы должны бежать.
Я стремительно отдернул руку и обратил к ней лицо, при виде которого она в ужасе отпрянула назад.
- Мы? - зарычал я. - Мы? - повторил я еще более яростно и оттолкнул ее от себя, словно желая причинить ей боль.
О, я, наверное, воображал - если у меня вообще было время на то, чтобы что-нибудь воображать, - что я уже опустился на самое дно бездны позора и бесчестья. Однако оставалась еще одна ступень, и я ступил на нее. И не действием, даже и не словом, а только одной мыслью.
Не имея мужества взять на себя всю вину за это преступление, я вместо этого возложил душою и разумом всю вину на нее. Подобно Адаму, нашему прародителю, я свалил все на женщину, обвинив ее в том, что она меня соблазнила. Обвинив, я ее возненавидел, считая источником грехов, в которых я погряз. В тот момент я ненавидел ее как нечто нечистое и отвратительное; ненавидел со всей полнотой ненависти, которой прежде не испытывал ни к одному человеческому существу.
Вместо того чтобы подумать о себе, о том, что я увлек ее в бездну греха и что поэтому мой долг, как мужчины, состоит в том, чтобы охранить и защитить ее от последствий моего чудовищного проступка, я возложил вину за все, что произошло, на нее.
Сегодня я знаю, что, поступая так, я следовал только принципу справедливости. Но в то время это не было справедливо. Тогда я не знал, как знаю сейчас, чем мне нужно было руководствоваться. В то время я имел право думать только одно: какова бы ни была ее вина, она была меньше моей. И, думая иначе, я сделал последний шаг, опустился на последнюю ступень адской бездны, которую сам для себя создал в ту страшную ночь.
По сравнению с этим все остальное было неважно. Я говорил, что ни словом, ни делом не увеличил сумму моих чудовищных прегрешений, на самом же деле я сделал и то и другое.
Во-первых, тем, что я яростно повторил это "мы" и грубо оттолкнул ее от себя; и во-вторых, тем, что поспешно бежал из этого дома один.
Я едва помню, как выбрался из библиотеки. События, последовавшие непосредственно за смертью Фифанти, смешались в моей памяти, подобно видениям, толпящимся в мозгу больного, находящегося в бреду.
Я смутно помню, как она пятилась от меня, пока ее плечи не коснулись стены, как она стояла там, бледная и прекрасная, как искушение, созданное сатаной на погибель мужчине, глядя на меня молящими глазами, а я пробирался к двери, стараясь не смотреть на страшную груду, лежащую на полу, над которой рыдал Бузио.
В какой-то момент, ступив на пол, я ощутил под ногой липкую влажность. В тот же момент я инстинктивно понял, что это такое, и это наполнило меня таким ужасом, что я с громким криком бросился вон из комнаты.
Сломя голову мчался я по коридору и по темной лестнице и наконец добежал до входной двери. Она была открыта, и я беспрепятственно выбрался наружу. Сверху до меня донесся полный отчаяния крик Джулианы, которая звала меня. Однако это не заставило меня задержаться ни на минуту.
Мул доктора, как я потом сообразил, был привязан неподалеку от ступеней, ведущих к входной двери. Я видел его, но его значение не отложилось в моем мозгу, который находился в состоянии оцепенения. Я пробежал мимо, потом проскочил через ворота, свернул на дорогу по берегу По, мимо городских стен и наконец выбрался в открытое поле.
Без шляпы, без камзола, даже без туфель, только в рубашке и панталонах, я бежал, инстинктивно направляясь к дому, как бежит к своей норе животное, застигнутое опасностью. Никогда, я думаю, со времен Фидипида, афинского скорохода, ни один человек не бежал так отчаянно и упорно, как бежал в эту ночь я.
На рассвете, покрыв к тому времени около двадцати миль, отделявших меня от Пьяченцы, измученный, с кровоточащими ногами, я переступил, шатаясь, порог какого-то крестьянского дома.
Я ввалился в комнату с каменным полом, где за завтраком сидела вся семья. Встретив удивленные взгляды, я замер.
- Я - владетель Мондольфо, - выговорил я хриплым голосом, - и мне нужна лошадь, которая доставила бы меня домой.
Глава этого большого семейства, крестьянин с загорелым лицом и седеющими волосами, поднялся со своего места и смерил меня взглядом, всем своим видом выражая недоверие.
- Владетель Мондольфо, ты? В таком виде? - воскликнул он. - Тогда, per Bacco, я - папа римский!
Однако жена его, у которой было более мягкое сердце, нашла, что мое положение заслуживает скорее жалости, чем иронии.
- Бедный мальчик! - прошептала она, когда я, шатаясь от слабости, добрался до кресла и упал в него, не в силах больше держаться на ногах. Она немедленно встала и поспешила ко мне с чашкой козьего молока в руках. Питье подкрепило мое тело, в то время как ласковые слова успокоили мою мятежную душу. Сидя так в этом кресле, склонив голову на ее внушительную материнскую грудь и чувствуя ее руку, обнимающую меня за плечи, я чуть было не расплакался, почувствовав после такого страшного напряжения ее ласковое сочувственное прикосновение. Да вознаградит ее за это Бог!
Я немного отдохнул в этом доме. Три часа я проспал в маленькой пристройке на охапке соломы. Это восстановило мои силы, и я снова стал их уверять, что я правитель Мондольфо, и требовал лошадь, которая доставила бы меня в мой замок.
Все еще сомневаясь в моих словах и не решаясь доверить мне одно из своих животных, крестьянин все-таки привел двух мулов и отправился со мною вместе в Мондольфо.
Книга третья. Пустыня
Глава первая. ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ
Было еще раннее утро, когда мы въехали в Мондольфо - я и сопровождавший меня крестьянин.
Поскольку было воскресенье, на улицах в этот час незаметно было никакого движения, и город представлял собою совсем другую картину по сравнению с тем, что я видел в прошлый раз. Однако разница состояла не только в отсутствии оживленной суеты базарного дня и толпы, через которую мне приходилось пробираться в день отъезда. Теперь я смотрел на него глазами, способными сравнивать, и после широких улиц и внушительных здании Пьяченцы мой родной город показался мне жалким и провинциальным.
Мы миновали церковь, посвященную Богоматери Мондольфо. Ее широкие двери были распахнуты настежь и завешены тяжелой алой занавесью, на которой был вышит золотом огромный крест, отчего вся она стала похожей на хоругвь. На ступенях гнусавыми голосами просили милостыню нищие калеки; несколько богомольных горожан спешили к ранней мессе.
Дальше и дальше, вверх по плохо вымощенной улице ехали мы в направлении огромной серой цитадели, высившейся на вершине холма, подобно гигантскому стражу, охраняющему город. Мы беспрепятственно миновали подъемный мост, проехали под аркой ворот и оказались в никем не охраняемом внутреннем дворе крепости.
Я осмотрелся вокруг, хлопнул в ладоши и крикнул:
- Оля, оля!
В ответ на мой зов дверь караульного помещения сразу же отворилась и оттуда выглянул человек. Он грозно нахмурился, но через мгновение брови у него поползли вверх, а рот разинулся от удивления.
- Это же Мадоннино! - крикнул он через плечо и поспешил принять у меня повод моего мула, бормоча приветственные слова, рассеявшие страхи и сомнения моего крестьянина, который давеча так и не поверил мне, когда я назвал себя.
В караульном помещении поднялась суматоха, и на пороге показались двое или трое стражей из того смехотворного гарнизона, который содержала моя мать, в то время как, расталкивая их, из дверей вышел дородный детина, одетый в кожу, с мечом на поясе, и, слегка прихрамывая, направился к нам. Взглянув на его мрачную, обветренную физиономию, я тут же признал в нем моего старого приятеля Ринольфо и подивился, увидев его в таком облачении.
Он остановился передо мной и приветствовал меня холодно и недружелюбно; затем он велел своим подчиненным помочь мне спешиться, подержав мое стремя.
- Какую должность ты отправляешь здесь, Ринольфо? - коротко осведомился я у него.
- Я кастелян, - сообщил он.
- Кастелян? А где же мессер Джорджо?
- Он умер месяц тому назад.
- Кто назначил тебя на эту должность?
- Мадонна графиня, чтобы вознаградить меня за то зло, которое вы мне причинили, - ответил он, протягивая вперед свою хромую ногу.
Тон у него был грубый и враждебный, однако теперь это не вызывало во мне раздражения. Я заслужил его нелюбовь. Я сделал его калекой. На минуту я забыл, что он сам меня на это вызвал - забыл, что, поскольку он поднял руку на своего господина, он не имел права жаловаться, даже если бы его за это повесили. Я видел в нем лишь очередную жертву моей греховности, пострадавшего от моей руки человека. И я склонил голову, приняв упрек, столь явно выраженный в его тоне и взгляде.
- Я не хотел, Ринольфо, нанести тебе столь серьезное увечье, - сказал я и прикусил язык, поняв, что солгал. Разве я не выразил в тот день сожаления, что не свернул ему шею?
Медленно, с большим трудом я спешился, ибо все мои члены одеревенели, а ноги были покрыты ранами. Ринольфо мрачно усмехнулся моим словам, а еще более тому, что я осекся; однако я сделал вид, что этого не заметил.
- Где мадонна? - спросил я.
- К этому времени она обычно возвращается из часовни, - ответил он.
Я обернулся к стражу.
- Тогда ступай, доложи обо мне, - приказал я. - А ты, Ринольфо, позаботься о животных и об этом добром человеке. Пусть его накормят, дадут ему вина и всего, что требуется. Я еще повидаюсь с ним, прежде чем он тронется в обратный путь.
Ринольфо пробурчал, что все будет сделано, как я приказал, и я дал знак стражу идти впереди меня и доложить о моем прибытии.
Мы поднялись по ступеням и очутились в прохладном огромном холле. Здесь мой солдат, которого, конечно, до глубины души возмутило поведение Ринольфо по отношению к его господину, осмелился выразить свое сочувствие и негодование.
- Ринольфо - грязное животное, Мадоннино, - пробормотал он.
- Все мы грязные животные, Эудженио, - сурово отозвался я, и его так поразили мои слова и тон, которым они были сказаны, что он не осмелился продолжать, но прямо проводил меня до столовой моей матери, открыл дверь и спокойно доложил обо мне:
- Мадонна, прибыл мессер Агостино.
Я услышал, как она вскрикнула, еще прежде чем увидел ее. Она сидела во главе стола на своем обычном месте в большом деревянном кресле, а фра Джервазио, заложив руки за спину и склонив голову вперед, расхаживал по устланному тростником полу. Они беседовали.
Услышав мое имя, он мгновенно выпрямился и резко обернулся, устремив вопросительный взгляд на дверь. Моя мать поднялась с кресла, да так и осталась в этом положении, глядя на меня с величайшим изумлением, которое все возрастало по мере того, как могла разглядеть, в каком виде я нахожусь.
Эудженио затворил дверь и удалился, оставив меня стоять с внутренней ее стороны, в комнате. Некоторое время никто из нас не произносил ни слова.
Знакомая мрачная комната, которая показалась мне еще более мрачной, чем раньше, с ее высоко расположенными окнами и отвратительным распятием, подействовала на меня необычайно. В этой комнате я знавал мир и покой, которые являются достоянием каждого ребенка, чем бы ни омрачалось его детство. Сейчас я пришел сюда с адом в душе, черный грешник перед Богом и людьми, беглец, ищущий безопасного убежища.
В горле у меня стоял ком, из-за которого я был не в силах говорить. Но потом, разразившись рыданиями, я бросился к ней, не обращая внимания на боль в израненных ногах. Я упал перед ней на колени, зарылся лицом в ее платье, и единственное, на что я был способен в этот момент, был отчаянный крик:
- Матушка! Матушка!
Оттого ли, что она увидела, в каком состоянии я нахожусь, и поняла мои безумные страдания, но только то, что осталось в ней от женщины, исполнилось жалостью; может быть, мой вскрик был подобен жезлу Моисееву - прикоснувшись к скале ее сердца, иссушенного чрезмерной набожностью, он возвратил к жизни источник, так давно иссякший, и напомнил ей о тех узах, которые нас связывали. Во всяком случае, голос ее, когда она ко мне обратилась, звучал более нежно и ласково, чем мне когда-либо приходилось слышать.
- Агостино, дитя мое! Что привело тебя сюда? - И ее восковые пальцы нежно коснулись моей головы. - Почему ты здесь и в таком виде? Что с тобой случилось?
- О, я несчастный! - стенал я.
- В чем дело? - продолжала спрашивать она со все возрастающим беспокойством.
Наконец я набрался смелости для того, чтобы сказать ей что-то, что приготовило бы ее к дальнейшему.
- Матушка, я великий грешник, - с трудом вымолвил я.
Я почувствовал, как она отпрянула от меня, как от чего-то нечистого и заразного, ибо в ее мозгу каким-то неуловимым образом зародилось предчувствие - она начала догадываться о том, что я сделал. Но потом заговорил Джервазио, и его спокойный тон оказал такое же действие, как масло, пролитое на бурные волны.
- Все мы грешны, Агостино. Однако раскаяние очищает грех. Не предавайся отчаянию, сын мой.
Однако мать, которая родила меня на свет, не разделяла этой христианской точки зрения.
- Что случилось? Что ты сделал, несчастный? - И холодная враждебность, прозвучавшая в ее голосе, снова лишила меня смелости, которую я только-только начал обретать.
- О, Господи, помоги мне! Помоги мне, Господи! - в отчаянии стенал я.
Джервазио, видя, в каком состоянии я нахожусь, с его всегдашней способностью проявить сочувствие, быстро подошел ко мне и положил руку мне на плечо.
- Дорогой Агостино, - сказал он. - Может быть, тебе легче будет все рассказать сначала мне? Не хочешь ли исповедаться, сын мой? Позволь мне снять это тяжкое бремя с твоей души.
Все еще стоя на коленях, я поднял голову и посмотрел в его доброе бледное лицо. Я схватил его тонкую руку и поцеловал ее, прежде чем он успел ее отдернуть.
- Если бы на свете было побольше таких священников, как ты, то было бы меньше таких грешников, как я! - воскликнул я.
Тень пробежала по его лицу; он улыбнулся слабой улыбкой, которая напоминала бледный луч солнца, проглянувший с обложенного облаками неба, и обратился ко мне с кроткими утешительными словами божественного милосердия.
Я поднялся на ноги, превозмогая боль.
- Я исповедуюсь тебе, фра Джервазио, - сказал я, - а потом мы все расскажем моей матери.
Она взглянула на нас, словно желая возразить, однако фра Джервазио пресек эту ее попытку.
- Так будет лучше, мадонна, - серьезно сказал он. - Больше всего он нуждается в утешении, которое может дать только одна Церковь.
Он взял меня за руку и осторожно повел к двери. Мы прошли в его скромную келью с ее навощенным полом, где стояла узкая кровать с жестким соломенным тюфяком - жалкое ложе, на котором он спал; на стене висело изображение Пресвятой Девы, исполненное в синих и золотых тонах, а возле кровати стояла конторка с лежащей на ней открытой рукописью, которую он украшал цветными рисунками, ибо он был очень искусен в этом занятии, вышедшем к тому времени из моды.