Крутит снегом, бьет по полотнищу как дробовыми зарядами. Собаки на палатку-то навалились. А от них через час одни бугорки только. Ночь переспали, а ветер не спадает, вьюга метет все, как и вчера. Снова залегли. Да так двое суток из палатки и носу не казали. Не видать конца шторму-то… Меня уже опаска брать стала: ежели так просидим, провиант зря похарчим и без промыслу назад ворочаться придется. Ажно тоска забрала. И так-то в полдень темь стоит, а тут еще палатку снегом обвалило, что замуровало. И ветер-то орет так, точно все зверье с Новой Земли сошлось и об нас плачет. Худо стало. Тоска. Ну, не выдержали мы тут-маленько и дерябнули. Спирт норвежский, он вонючий да валкий. И не приметили, как сон-то свалил. Вдобавок в палатке тепло стало, как в землянке, от наваленного сверху снега. Разомлели…
И господь его ведает, сколько времени спали-то, а только, видимо, совсем маленько, потому что когда проснулся, голова у меня была что твой котелок – никакого соображения. А проснулся я оттого, что крыша палаточная на меня провалилась. И ровно весу-то в ней ничего, а давит так, что ни повернуться ни вздохнуть. Возня наверху какая-то идет – собаки дерутся. Да так при этом кувыркаются, что все у нас под полотнищем к дьяволовой матери полетело. Попытался я было на корачки встать – на себя навалившуюся палатку поднять, а только невмоготу. В голове гудит, руки, ноги не совсем исправно меня слушают. И стало мне казаться, что как бы ерунда все это, и надо, мол, просто-напросто спать завалиться. Было я уже и опустился снова, как точно резануло меня по мозгам-то: слышу, кричит на воле Санька, брательник мой. Да так кричит, словно пытает его кто. Из самой души вопит. И как ни был я пьян, а понял тут, что что-то нескладное приключилось на воле-то. Стал я Андрея расталкивать, а он без всякого понятия – мычит только и головой крутит. А палатка-то уже вовсе завалилась и дышать трудно стало. Плюнул я на Андрея и спиной что есть силы в палатку уперся. А она вдруг возьми да без всякого труда и подайся, я с размаху прямо в сугроб и вывернулся. А кругом уже никого нет. Только под откосом, что к берегу спускается, клубок какой-то ворочается, ажно снег столбом кружится. Оттуда и собачий лай идет. Но только, прежде чем я своими пьяными глазами-то разобрал, в чем дело, из самой кучи выстрел грянул. Тогда мне все ясно представилось: из свалки на задние лапы медведь поднялся и несколькими ударами лап собак расшвырял. Я и понял, что под медведем-то Санька…
За минуту до того в голове у меня точно в набат били и думать от пьяного звона тяжко было, а туг просветлел. Сдернул я полотнище палатки со всем, что на нем навалено было, с санями и снастью, чтобы винтовку взять. А пьяный Андрюха ворочается и мычит, винтовки обе под себя подмял и вцепился в них. Не минуты, каждый миг дорог, а Андрюха спьяну лютеет, винтовки не дает. Озверел тут и я: Андрея чем-то, что под руку подвернулось, по голове хряснул. Винтовку схватил, а патронов в общей-то каше и не найти. Бросил я винтовку и как был кубарем прямо под откос. Знаете, как мальчишки с обрыва катаются, так и я очертя голову с обрыва качусь. Уже на пути только сообразил, что оружия у меня всего только что нож. Длинный нож от, английской работы, тоже у норвежцев куплен. Вот он…
Князев приподнялся и снял со стены массивный складной нож. Длинный крепкий клинок наполовину сточен. Он выкидывался из большого костяного черенка нажимом кнопки, на манер навахи.
– И тут как раз до самой свалки я и докатился. В кучу сбились наши собаки; которые, вцепившись в зад медведю, так и висят, которые в снегу, обрызганном кровью, тут же валяются. Гомон стоит, а только медведь не оборачивается, храпит… И увидел я – из-под медведя Санькины пимы торчат. Толком-то я не очень помню, как и што было. Ножом я медведя под лопатку ударил. Но не дошел нож, што ли, а только медведь Саньку-то оставил и на меня переваливаться стал. Тут я его еще раз двинул, когда он уже меня было под себя совсем подмял. И получилось так, что Санька весь измятый недвижим лежит – ни рукой ни ногой шевельнуть не может и горлом кровь у него так и хлещет. А я все это вижу, но до Саньки дотянуться не могу, потому что на мне вся туша медвежья лежит. Пудов пятнадцать в нем было, а упору на снегу-то нет и сбросить его с себя я никак не могу. Точно обнял он меня перед тем, как сдохнуть. А может, просто спьяну я сил решился на половину. Ну, да одним словом, так мы и лежим. Санька весь в крови в аршине от меня, я под медведем. Тут Санька в себя пришел, простонал, меня увидел. Я пытать его стал, как он так под медведя попал.
А дело-то такое оказалось: медведь, видимо, на нашу стоянку набрел, да палатки-то под снегом не разобрал. Собаки на него накинулись. Тут Санька и выскочил. Но только Саньке стрелять нельзя стало, потому медведь с собаками прямо на палатку насел и на нас с Андреем провалился. Санька забоялся, что нас кого повредит. Стал медведя обходить, чтобы к морю отрезать, да как-то оступился, што ли, и в снег глубоко провалился. А медведь в тот раз его и настиг. Санька с откоса-то скатился. Медведь с ним. А за ним вся свора. Тут Санька стрельнул в упор в медведя, да только подранил его. Ну, и оказался под зверем. Говорит, пока у палатки возился, нас с Андреем кликал. Да мы спьяну не слыхали, видимо…
И как сказал он мне это про сон-то наш, так лучше бы не то что ругал, а просто убил бы своими руками. До того совестно мне стало, что отвернулся от него. И страшно глядеть, как он кровь все на грудь себе сплевывает. Сознательность он тут потерял. Да так больше в себя и не приходил. Богу душу, видимо, и отдал. Как он хрипеть-то стал, я тут понял, что дело не шуточное, кое-как с надрывом из-под медведя вылез. Да ни к чему. Поздно… Мы Санькино тело так там и схоронили, в Крынкиной губе. Крестик из его лыж наладили, чтобы место отметить. А только, видимо, бураном крест тот свалило, либо весной со снегом снесло. Не нашли мы этого места весной… Саньке-то двадцать с малостью годков было и погиб он. Такое мое совестное покаяние на всю жизнь от моей выпивки. Коли бы не пьян был, непременно бы медведя без вреда взяли…
Князев широкой пятерней поскреб кудлатую голову.
– Ино вы упряжку мою поглядеть хотели. Выходите на двор, я сейчас спинжак накину да следом выйду.
Мы поблагодарили хозяев за чудный пирог и вышли на улицу.
Ослепительное солнце заливало губу. Снеговые вершины сгрудившихся вокруг становища гор казались совсем голубыми. Они слились бы с бледным прозрачным куполом неба, если бы за каждую из них не цеплялся кудрявый клубок белого тумана.
На крыльце нас атаковала разношерстная стая ездовых собак. Среди них бросались в глаза местные уроженцы, особенно коренастые и пушистые. Прямо какие-то клубки жесткой, торчащей во все стороны серой шерсти.
Отбиваясь от собак, Блувштейн добрался до стоящего, прилепившись к князевскому дому, крошечного строения, кое-как сколоченного из сучковатых горбылей. Часть собак убежала на середину площадки и продолжала возню, но несколько штук с настороженным видом сели у самых дверей пристроечки. Как только открылась дверь и Блувштейн не успел еще выйти на улицу, эти собаки сорвались и кинулись, сбивая его с ног, в пристройку, старательно уничтожая следы его пребывания в ней. Видя это, я не последовал примеру Блувштейна и постарался незаметно для собак уйти в сторонку от становища. Сначала мне это как-будто удалось. Но стоило мне только нагнуться к земле, как, откуда ни возьмись, вокруг меня немедленно, с видом терпеливого ожидания, расселось несколько мохнатых санитаров.
Пока мы вели разговоры с Князевым, в дальнем домике, где помещается контора артели и живет председатель, шло бурное собрание. Оказывается, артель выделила двух промышленников – старого кривого самоедина Михайло Вылку и молодого Алексея Антипина – для поездки на промысел на Карскую сторону, в старое покинутое зимовье в бухте Брандта. А так как пройти туда из-за льдов, забивших пролив, на катере артели было мало надежды, то промышленники хотели воспользоваться "Новой Землей". Ей ничего не стоило забросить к Брандту двух человек со всеми их запасами и снаряжением. Но в последний момент, когда нужно уже было грузить пожитки на катер, Антипин стал тянуть какую-то волынку. Сперва он заявил, что у него нет хорошей малицы. Малицу ему немедленно предоставили. Тогда выяснилось, что его винтовка никуда не годится. Винтовку ему нашли. Но одна "германка" Антипина не удовлетворяла, и он потребовал еще Ремингтон… Когда ему дали и Ремингтон, оказалось, что вся задержка, в сущности, в том, что он, Антипин, секретарь артели и не может, мол, уехать, не сдав дела новому секретарю. А нового-то секретаря артель выбрать не удосужилась. Споры и крики в избе шли уже в течение двух часов, пока за дело не взялся, со всей полнотой новоземельской высшей власти, сам Тыко Вылка. Он положил на стол портфель, расстегнул кожаную безрукавку, выставил грудь, унизанную бесконечным множеством значков и жетонов советских общественных организаций, от Всекохотсоюза до Мопра, и объявил себя председателем собрания.
– Ты, Игнат, председатель артели?
Из круга сидящих на корточках по стене самоедов приподнялся бородатый самоедин.
– Я приситатиль.
– Говори нам, Игнат, кто должен на Бранта ехать?
– Артель собирала Вылку кривого и Лексю.
– Есть кто новый секретарь заместо Лекси?
– Собирать артель мозет.
– Ну, собирайте кого думаете.
Снова поднялся гомон без всякой надежды на удовлетворительные результаты. Вылка решил вопрос:
– Ну, вот чиво я вам скажу. Сичас не надо нового секретаря, выберете когда их на Бранта справите. Согласны?
– Почему не согласны. Артель всегда согласна.
Вылка поерошил свои моржовые усы и сказал Антипину:
– Ну, Лексей, пиши протокол.
Но Лексей взъелся.
– Чего я тебе писать буду, коли я не секретарь больше. Пиши сам.
Однако Вылка решил настоять на своем.
– Мне, Лексей, ни к чему протоколы писать, я председатель и могу секретаря заставить писать. Садись – пиши.
Это было сказано настолько внушительно, что Антипин молча уселся и написал свой последний протокол.
На поверку оказалось, что вся свара-то загорелась из: за того, что к Антипину, молодому, белобрысому парню, с которым мы поспорили давеча у Князева, недавно приехала молодая жена, и ему не хотелось уезжать сейчас на Карскую сторону. Отказаться от выбора артели тоже не хотелось, так как сейчас Госторг повел чистку артелей и без всякого стеснения вывозит с острова всех, кто оказывается мало пригодным для промыслов или манкирует работой в артелях.
Пока Антипин насупившись собирал свои пожитки, все самоеды и русские промышленники дружно таскали из склада к берегу вороха досок, кули с сухарями, мешки вяленой рыбы, чай, сахар и прочее снаряжение для уезжающих товарищей. Шла отборка для них лучших собак. А мы знакомились с отменной упряжкой Князева. Несмотря на болезнь, он довольно лихо гонялся за удирающими во все лопатки при виде сбруи и санок псами. После долгой суетни и криков пятнадцать собак были установлены в ряд. На плечи им накинули шлейки, Князев взял в руки длинный хорей, немногим более короткий, чем употребляемый при езде на оленях. При звуке "прр" собаки бросились во всю прыть, и Князев с размаху уселся на помчавшиеся сани. Только полозья заскрипели о камни да задымился у далекого озера песок. Лихо завернув на полном скаку, Князев тем же аллюром понесся обратно и через минуту был рядом с нами. Вся упряжка, как по команде, легла. Бока собактяжело ходили. Езда на санях по камням и песку – нечто еще более допотопное, чем тундровая езда на оленьих нартах. В то время как зимою на десяти собаках можно совершенно легко и с большой скоростью ехать самому и иметь при себе еще некоторый груз, летом пятнадцать-шестнадцать собак с трудом тянут одного человека и, конечно, не так быстро. Однако других способов передвижения на Новой Земле нет, и именно таким образом промышленники совершают огромные переезды. Незадолго до нашего прибытия один из членов Матшарской артели "съездил" на радиостанцию подать телеграмму, а некий самоедин, застрявший вдалеке от своей зимовки без продовольствия, приехал за сто километров занять муки и соли.
Несмотря на постоянное общение с русскими, местные самоеды все-таки остаются довольно застенчивыми в обращении с приезжими и немногим отличаются от своих колгуевских собратий. Когда я пришел в крайнюю западную избу становища, занятую исключительно самоедами, женщины вышли в другую комнату, и меня обступила толпа ребятишек. Грязь покрывает их лица, как индейская татуировка, и делает невозможным распознать черты или отличить девочку от мальчика. И от взрослых и от ребят исходит удушающий запах. Происхождение его разобрать трудно. Невообразимая смесь пота и моржового или тюленьего жира ударила в нос.
По стенам с двух противоположных сторон устроены нары. Здесь спят две семьи от дедов до внуков. Все три поколения на одних нарах. Дома сидят, не раздеваясь, все в тех же засаленных и грязных малицах.
Среди этой обстановки я увидел вдруг совершенно неожиданный оазис культуры – фотографическую лабораторию. В углу пристроена полочка с красным фонарем и двумя старыми кюветками. Несколько баночек из-под химикалий. Владелец этого необычного для самоедского обихода имущества – пожилой самоедин Илья Вылка, заметив, что я заинтересовался его фотографическими принадлежностями, вытащил откуда-то из тряпья свой фотографический аппарат. Камера оказалась совершенно допотопной конструкции, но, повидимому, составляла гордость самого Вылки и всей его семьи. Несколько молодых самоедов – родных и двоюродных братьев Ильи обступили меня и стали наперебой восхвалять качества аппарата. Оказывается, аппарат и принадлежности в незапамятные времена подарил Вылке какой-то профессор из экспедиции, посетившей Поморскую губу.
Мой интерес к фотографу сильно упал, когда в горницу вошел тот самый самоедин, что собирался уходить с Антоновым на Карскую сторону – Михайла Вылка. Михайла славится по всей Новой Земле и даже далеко за ее пределами как искусный резчик по кости. Трудно связать эту славу с внешним обликом художника – весь перекошенный, нескладный, одноглазый. Кожа на лице широкими складками свисает, как у прокаженного. Длинные неуклюжие руки чуть не до колен. Настоящий Квазимодо. Кисти рук массивны, грубы, с широкими плоскими пальцами. Трудно себе представить, чтобы в этих руках, в этих заскорузлых, неуклюжих пальцах мог удержаться тонкий инструмент резчика.
Вдобавок ко всем физическим недостаткам Михайлы у него, повидимому, не хватает многих зубов, так как во рту, когда он говорит, какая-то каша вместо слов.
– Здравствуй, Михайла.
– Здлавсту.
– Ты, Михайла, говорят, здорово из моржевой кости вещи режешь?
– Какой долова, лезем помалу.
– Покажи что-нибудь.
– Нецива казать, нет ницаво.
– Почему же ничего нет? Продал все, что ли?
– Какой плодал!
– Раздарил?
– Какой лаздалил!
– Ну, так что ж тогда, куда девал свои работы-то?
– Обилал лаботы.
– Кто обирал?
– Кто обилал… Сидельник обилал.
Повидимому, опять тот же Синельников.
– Как взял, на время или купил?
– Бис тенег зял, сасем зял.
Михайла сумрачно отвернулся и не стал больше говорить. Какой-то молодой самоедин объяснил мне, что незадолго до нас в Поморскую приехал Синельников и для выставки взял у Вылки все его работы. В конце-концов из всех разнообразных работ Михайлы Вылки в избе нашлись только ручка для охотничьего ножа, изображающая голову белого медведя, и маленькая, дюйма в два длиной, фигурка медведя. Ручка сделана просто замечательно. Линия медвежьей головы и удивительно естественная посадка шеи прекрасно переданы художником. Технически работа выполнена отлично. Кость великолепно отполирована. Детали сделаны очень тонко и чисто. Наиболее удивительно, что все это проделывается самыми примитивными средствами. Единственные инструменты, доступные резчику Вылке, промысловый нож и напильник для правки пилы. Нет сомнения, что если бы этого Вылку поставить в надлежащие условия, он мог бы делать изумительные вещи.
– Ты, Михайла, все можешь резать? И зверей и людей?
– Сё.
– И голову человека можешь сделать?
– Мозна. Сей год один парень сказывал мне Ленина давать будя, – я Ленина делать буду.
Нас прервали. В горницу прибежал мальчишка самоед и что-то залопотал. Со двора донесся зов:
– Михайла, собирайся, – двигаться пора.
6. МАТОЧКИН ШАР
Из-под форштевня плавно разбегаются в стороны две рябенькие полоски. Не смыкаясь с пенистым следом, остающимся у бота за кормой, эти полоски исчезают, сливаясь вдали с гладью темной воды. Мы идем самой серединой пролива Маточкин Шар. По обе стороны в нескольких милях крутыми серыми стенами поднимаются из темной воды прибрежные горы. Низкое, багрово-красное солнце, как сквозь резной бордюр, пылает через сверкающие розовым снегом острые вершины. В сторону Южного острова вершины эти уходят все понижающейся вереницей, переходя в цепи пологих холмов. На Северном же – чем дальше, тем круче делаются склоны и выше поднимаются снежные шапки.
По мостику разгуливает Андрей Васильевич, самодовольно поглядывая на берега.
– А ну-ка, скажите, где вы еще такой эффект получите? Ведь впечатление-то, впечатление какое…
Михеев говорит таким тоном, точно перед нами простираются красоты, созданные им, Михеевым, своими руками или он, по крайней мере, хозяин этих нагроможденных друг на друга снежных вершин и струящейся между ними в стремительном течении прозрачной массы воды. Впрочем, это чувство хозяина при разговоре о красотах северных земель можно заметить в речах большинства из тех, кто проводит здесь много времени. Любовь к этим местам, к их необычайно спокойной красоте, подавляющей своей величавой дикостью, вселяет в энтузиастов севера какое-то чувство нераздельной собственности над необозримыми полярными просторами.
Гордиться есть чем. Едва ли здесь менее красиво, чем на прославленных по всему миру и воспетых величайшими художниками слова норвежских фьордах. Правда, здесь нет ярких зеленых склонов и тонущих в них крошечных беленьких домиков с красно-синим полотнищем неизменного флага, треплющимся на высоком, как мачта, флагштоке, какие украшают берега фьордов южной Норвегии. Здесь нет сочных пятен светло-зеленых лугов и пенистых ниточек водопадов, разнообразящих величественные виды северной Норвегии. Но ни в южных ни в северных фьордах нельзя увидеть такого подавляющего величия суровой природы, таких неприступных в холодном сиянии гор.
Постукивая Болиндером, "Новая Земля" быстро идет проливом, то разливающимся в широкое озеро, то сходящимся в узкий быстрый поток, сжатый отвесными стенами берегов.
Попутное течение подгоняет нас так, что лаг накрутил за первый час нашего пути в проливе одиннадцать миль. Это небывалая скорость для нашего ледового бочонка.
Капитан не уставая расхаживает по мостику. Мне надоело слушать его восторженные восхваления Матшарских красот, и я устроился в самом уютном месте спардека – между рубашкой дымовой трубы и стенкой штурманской рубки. Здесь тепло от выхлопных газов, и рубашка защищает от встречного ветра. Временами, когда порыв ветра, изловчившись, захлестывает за рубку, острый холодок прохватывает до костей, поддувая под подол широкой малицы. Где-то внизу на баке воет собака и доносится монотонный неразборчивый говор кривого Вылки. Его собеседника не слышно.
Вылка говорит один, временами его слова прерываются каким-то бульканьем, точно Вылка всхлипывает.