Обсерватория стоит в котловине, образуемой высокими горами около устья небольшой горной речушки Ночуй. Вершины гор тесно обступили немногочисленные постройки обсерватории и радиостанции. Хотя горы вовсе не кажутся внушительными, когда стоишь на обсерваторской площадке, в действительности, чтобы взобраться на них, нужно затратить много времени и усилий, особенно на те из них, что стоят на восточном берегу Ночуя, загораживая станцию от Карского моря.
При прогулках на эти вершины я бывал обычно спутником Бориса Лаврентьевича Исаченко. Несмотря на свой весьма почтенный возраст, этот муж науки нисколько не похож на расхлябанного кабинетного сидельца. Борис Лаврентьевич обладает завидным цветом лица (вполне соответствующим его аппетиту) и большой подвижностью. Он бодро лезет по катящимся из-под ног нагромождениям шифера – только успевай за ним.
На горах, окружающих обсерваторию, этот шифер ничем не прикрыт, лишайники редки и слой их очень тонок. Кроме того, шифер здесь еще более выветрен, чем на Южном острове, и еще более искрошен.
Здесь снег лежит, уже не только, в глубоких складках, но его белые плешины видны на каждой терраске, за каждым незначительным выступом склона. Снег необычайно плотен и не проваливается под тяжестью идущего по нему в обыкновенных сапогах человека.
На вершине почти невозможно стоять. Ветер рвет одежду, свистит в ушах. При разговоре, чтобы было слышно собеседнику, мы должны выкрикивать слова. Поэтому, чтобы вести наши беседы с Исаченко, мы выбираем укрытое местечко за бугром. Когда лежишь за таким бугром; кажется, что вокруг царит полнейшая тишина. Внизу чернеет небольшой линеечкой "Таймыр". Его высокие, стройные мачты кажутся двумя тоненькими иголочками. Над трубой вяло вьется струйка дыма. Вокруг этой черной черточки сплошным белым полем сгрудились льдины, теснимые крепким зюйд-остом к северному берегу пролива. А среди льдин в узкие темные каналы редких разводий вклиниваются едва заметные темные пятнышки. Невыразимо медленно, почти незаметно для глаза, описывая хитро изломанную кривую, эти пятнышки пробираются от судна к берегу. Сколько времени при таком темпе переброски грузов на берег нам предстоит проторчать в Маточкином Шаре?
Однако зюйд-оста хватает ненадолго. Через несколько часов он сменяется сильным норд-остом и льды отжимает от нашего берега кЮжному острову. Еще через несколько часов исчезает и норд-ост и его сменяет зюйд-вест. Как в какой-то воронке, в которую дуют со всех сторон, ветры меняются по несколько раз в день, и нет возможности предугадать, что будет через несколько часов.
Под действием вестового ветра, подгоняемые сильным течением пролива, льды быстро выносятся в Карское море. От нас слышно, как они хрустят и скребут у противоположного берега, но на этой стороне вода совершенно чиста.
Вместе с Борисом Лаврентьевичем и Казанским мы отправляемся на шлюпке в пролив, чтобы взять несколько проб грунта, нужных Исаченке для бактериологических работ. Подчалившись к большому плавучему поло, мы идем по течению в продолжение целого часа, но все попытки получить грунт остаются бесплодными. На дне пролива – голый камень. Даже вода с самого дна приходит кристально прозрачной. Мы бросили льдину и стали искать в проливе место, на котором, по словам Казанского, он когда-то получил горсточку глины со дна. Но, пробившись напрасно еще с час, бросили это занятие, так как способности Казанского к ориентировке оказались ниже всякой критики. Кроме того, ветер быстро усиливался. По проливу пошли беляки, и стало продувать до самых костей. Мы поспешили укрыться на "Таймыр".
Здеcь уже свистит в такелаже и гудит в трубах как на фабрике. На верхнем мостике ветром плотно зажимает рот, и слова под давлением воздуха лезут обратно в горло. Впрочем, охотников беседовать со мной здесь находится мало. Кроме меня, во время стоянки в проливе редко кого привлекает продувная вышка верхнего мостика. Повидимому, не находится больше любителей подивиться на удивительную красоту приближающегося шторма. Никого не занимают подходящие с юга тяжелые темные тучи. Они облегают весь горизонт и быстро подходят к нам. Их ровные края постепенно сближаются и совершенно закрывают просветы белесого неба. К вою и свисту ветра прибавляется почти полная темнота. Строения обсерватории исчезают во тьме. Игла радиомачты упирается в темную вспаханную поверхность неба.
На мостике становится нестерпимо зябко. Ветер вздымает широкий подол моей малицы и не дает сойти с трапа.
Из полумрака навстречу мне выплывает белая форменная фуражка. Под ней темным силуэтом расплывается фигура капитана. Александр Андреевич, засунув руки по самый локоть в карманы широких затрепанных брюк, обходит судно, внимательно разглядывая мутную даль. Но в дали ничего не видно, она ничего не говорит даже и его старым глазам. Александр Андреевич задумчиво качает головой. Белое пятно фуражки медленно мотается из стороны в сторону.
– Не снаю, какой такой утофольстфи теперь на море в открыты океан?
– А что, думаете, дует?
– Штормяка тует ошень.
Александр Андреевич начал службу боцманом в старом флоте. Он очень долго плавал на парусниках и большую часть службы провел на иностранных судах. Эстонец по происхождению, он, повидимому, никогда особенно чисто не говорил по-русски, а за долгие годы службы с иностранцами и вовсе забыл наш язык.
– А что, Александр Андреевич, небось, не сладко в непогоду бывало на парусниках?
– Та, пывало. Только пошему непогода? Я кафарю, погода сейчас в море.
– Нет, сейчас именно непогода.
– Нет, непогода – это тихо. А когда такой фетер, это погода.
– Как раз наоборот, когда тихо, это погода, а когда буря, это непогода.
– Шутите фы, Николяй Николяич, над стариком. Вопрос о погоде и непогоде – предмет наших постоянных дискуссий с капитаном.
Так и не решив вопроса о погоде-непогоде, мы сошли вместе в кают-компанию и попали прямо к ужину. На столе – огромное блюдо с пшенной кашей. Перед каждым баночка с его "индивидуальным" маслом, а перед Борисом Лаврентьевичем и вторая баночка – сахарный песок, предмет всеобщей зависти. Однако ни у кого не хватает смелости воспользоваться любезным предложением отведать этого "песку"… кроме меня. В обмен на имеющийся у меня в изобилии клюквенный экстракт я широко пользуюсь чужими запасами, за отсутствием своих. У Бориса Лаврентьевича имеется заветная баночка с сахарным песком и большой туес с прогорклым маслом. У Осипа Михайловича огромные белые сухари, которые он извлекает откуда-то из-под дивана в своей каюте. Благодаря этим чужим запасам, я не окончательно голодаю, хотя и не могу похвастать излишней полнотой желудка.
Сегодня за ужином разговоры особенно оживлены. У первого помощника капитана, неутомимого Федора Матвеевича Пустошного, убежал гусь. Дикий гусь, подаренный ему кем-то из команды "Новой Земли". По такому гусю получили Пустошный и Придик и везли их в подарок своим маленьким сыновьям. Вперегонку друг с другом капитан и его старший помощник очищали объедки с наших тарелок и пичкали своих гусей. При этом капитан норовил всегда контрабандой сунуть себе в карман и несколько хороших кусков черного хлеба, которые юнга Алешка прятал обычно для следующего дня нам же к столу. И вот каким-то необъяснимым образом гусь Федора Матвеевича исчез. Его клетка оказалась развязанной.
Это гусиное бегство так подействовало на хозяина, что он стал на следующий день даже меньше работать. Каждую свободную минуту он посвящал поискам гуся. А обычно Пустошный был совершенно незаменимым работником. Не говоря уже о том, что он собственными руками делал все, что попало, наравне с матросами, он умудрялся каким-то образом успевать везде и всюду. По существу, ведь он был единственным лицом штурманского командного состава на корабле, кроме капитана. "Молодой" Андрей Андреевич в счет не шел – он многого еще не умел и только петушился из-за всякого пустяка.
На следующий день пролив оказался опять совершенно забитым плавучим льдом. Повидимому, лед пришел издалека, так как время от времени на льдинах были видны морские зайцы и белухи. Кочегары, не принимающие участия в разгрузке судна, не преминули даже устроить охоту под руководством великого таймырского "ничегонеделателя", лекарского помощника, Алексея Алексеевича. На этот раз "доктор" изменил даже своему излюбленному занятию – бренчанию одним пальцем на расстроенном пианино кают-компании и, взяв винтовку, пошел пострелять. Для всех нас это было большим облегчением, так как дало возможность немного отдохнуть от назойливо тренькавшего с утра до вечера пианино.
Кто-то из кочегаров заметил на плывущей далеко в проливе маленькой льдинке шевелящуюся темную точку. Решили было, что это тюлень, и открыли по нему стрельбу. Но тюлень не уходил в воду и продолжал шевелиться. При внимательном рассмотрении в бинокль эта точка оказалась гусем. Немедленно была снаряжена спасательная экспедиция, и гусь Пустошного после суточного плавания на льдине был торжественно доставлен.на борт. Радости владельца не было пределов. Он ходил настоящим именинником.
В этот вечер я увидел первую звезду. Она взошла над самой мачтой радиостанции и казалась крошечным фонариком, прикрепленным к вершине мачты.
Это была первая настоящая ночь. Без солнца. Без серого бессонного неба. Первый раз не нужно было завешивать иллюминатор. Даже самый воздух, врывавшийся в каюту, казался плотнее и свежее.
На следующий день мы закончили выгрузку "Таймыра". Палуба почти совершенно очистилась от нагромождений досок и бревен. Осталось только то, что нужно было для постройки нескольких знаков, возложенной на "Таймыр" в это плавание.
Один из знаков, с мигалкой, предстояло поставить на Карской стороне у мыса Выходного. Этот знак должен был служить единственным путеводным огнем судам Карской экспедиции в том случае, если бы ледовые условия не позволили им воспользоваться более южным Югорским Шаром или Карскими Воротами и всей экспедиции пришлось бы подниматься на север до Маточкина Шара.
Мы заранее предвкушали удовольствие постановки этого знака. Берег у Выходного очень высок, и таскать бревна на гору нам пришлось бы на огромное расстояние на своих плечах. Однако судьба избавила нас от этой задержки – льды так плотно забили вход в Карское море, что не было никакой надежды выбраться из пролива.
Тут я из случайного разговора узнал, что три дня тому назад вахтенный видел ночью "Новую Землю". Она прошла обратно в Маточкин Шар, удирая от преследующих ее карских льдов. Оказывается, и наш радист слышал ее разговор с берегом. Бот не смог пройти к островам Пахтусова, куда собирался для моржового промысла.
Пришлось выбросить Вылку и Антипина в бухте Брандта и уходить от затиравших шхуну тяжелых полярных льдов. Ей это удалось не без труда. Три дня она просидела во льду, не имея возможности не только итти, но даже просто развернуться.
Все разводья стало затягивать свежим салом, и наш Александр Андреевич счел за благо не ждать, пока пролив запакует, и сниматься с якоря.
В ночь на 27 августа под темный шатер неприветливого холодного неба стремительно вырвались клубы горячего пара. Пар заревел, завыл в сверкающей медной сирене. В теснинах береговых гор далеко разнесся и побежал к обсерватории условный сигнал. Через полчаса от берега отвалили две шлюпки и, прыгая по расходившейся волне, пошли к нам. Наступил самый тяжелый момент для новой смены обсерваторского персонала: она доставляла на борт корабля уезжающих старых зимовщиков. Из них только служитель Фриц, предмет всеобщей любви и похвал, оставался здесь еще на один год.
Подкидываемые волнами, шлюпки бьются о борт "Таймыра". На концах поднимаются остатки личного имущества, по штормтрапу один за другим из темной мокрой бездны на освещенную сухую палубу вылезают новые пассажиры. С ними поднимается часть новой смены.
Последние рукопожатия в кают-компании. Фриц поочередно обходит всех своих бывших сожителей. Его широкая ладонь царапает красные, загрубелые ладони товарищей.
– Фриц, на будущий год увидимся?
– Не снаю, мошет, понрафится, ешо останусь.
– Смотри, медведицу в жены не возьми.
– Метфеть с метфетицей шифет, а шем я хуше метфетя?
Фрицу некуда торопиться. У него нет дома, нет близких в далекой России. Его родина далеко – Рур. Но Фриц не может вернуться на родину. Поэтому он не особенно тужит при расставании со старыми товарищами. Впереди всех самый веселый, самый ловкий, Фриц спускается по штормтрапу в прыгающую лодку.
Скоро обе шлюпки исчезают в направлении к берегу, удаляясь к устью Ночуя. Слышится только мерный стук уключин.
На год.
Наверху, в полумраке командирского мостика, слышатся голоса. Первая вахта.
Отгремел якорь. Снизу издалека, из сверкающего электричеством жаркого чрева "Таймыра" донеслось пыхтенье, сперва слабый, нерешительный металлический стук, потом шибче, звучней. Застучал, застонал металл.
Замелькали шатуны, пошли кружиться кривошипы и далеко, у самой кормы застучали по льдинам винты. Весь корпус затрясся. Огоньки обсерватории стали отходить в сторону, перешли на другой борт и скоро совсем исчезли за поворотом пролива.
В ярко-освещенной кают-компании заняты все кресла, на диванах плотно сидят пассажиры. Со всех сторон радостный смех. Совершенно особенные разговоры.
– А вот когда я приеду, первым долгом куплю ворох газет.
– Нет, я в киношку.
– Нет, ни газет ни в киношку – куплю фунт шоколада и десяток пирожных.
– Уж лучше арбуз.
– Тогда уж – и пирожные и арбуз.
– Слушайте, неужели действительно существуют огурцы, помидоры, арбузы? Вот наемся-то…
Это холостежь. У семейных меньше съедобных восторгов. Большинство предвкушает радости встречи. Кое-кому не терпится и начинают перебирать заготовленные подарки: самоедскую сумочку, песца, промышленного своим капканом, коллекции новоземельских цветов.
В. дверях появляется чумазый Василь Иваныч. Немедленно составляется матч в "козла": матшарцы – таймырцы.
Под стук костей я ушел к себе. Успел почитать, сходил в ванну, взял душ. Когда тушил у себя свет, из кают-компании все еще доносился неистовый стук медяшек домино. Повидимому, к игрокам присоединился и вернувшийся с вахты капитан, потому что послышалось меланхолическое:
– Окатили.
2. РЕВНИВЫЕ СТРАСТОТЕРПЦЫ
28 августа я проснулся ни свет ни заря от, яркого солнца, беззастенчиво заглядывавшего в открытый настежь иллюминатор. Было еще далеко до восьми часов – законного времени утреннего чая, а по всему судну несся топот тяжелых сапог, и с палубы слышался голос боцмана. Я едва успел проделать обычные гимнастические упражнения и принять холодный соленый душ, как в каюту прибежал сердитый юнга Алешка и в третий раз позвал меня к столу. Жизнь сегодня начиналась почему-то особенно рано. Только выглянув в иллюминатор, я понял, в чем дело: мы пришли к устью реки Шумилихи, у Баренцова конца Маточкина Шара. Здесь предстояло ставить первые знаки.
Я наспех допивал свой чай, когда в кают-компанию вошел Василь Иваныч, облаченный в рабочее платье. Он не дал мне докончить чаепитие.
– Говорили, что ревнуетесь с нами, а сами чаи распиваете.
Дело в том, что команда "Таймыра" заключила по радио договор о социалистическом соревновании с каким-то другим гидрографическим судном и тянулась теперь во-всю, стремясь в наиболее короткий срок выполнить свое неимоверно тяжелое задание. И без того тяжелый рабочий день матросов (в море двенадцать часов без выходных дней) превращался теперь в каторжную работу. Это называлось у матросов "ревноваться".
Я давно уже повел среди пассажиров агитацию за то, чтобы принять участие в наиболее тяжелой части работ команды при выгрузке на берег материалов в местах постановки морских знаков. Меня энергично поддержал Шведе, и все обещали с сегодняшнего дня вступить в строй.
Однако сегодня, как на зло, с Баренцова моря тянул отчаянный зюйд-вест. В вантах выли предостерегающие голоса ветра. По проливу ходила размашистая темная волна, раскачивая "Таймыр" не хуже нашей "Новой Земли". Капитан сомнительно покачивал головой, не решаясь начать выгрузку материалов на берег в такую погоду. Однако "ревнивцы" рвались, в дело, и Пустошный взял на себя руководство всей работой.
Через полчаса отчаянных усилий карбасы были спущены. На воду стали спускаться связки огромных бревен. Их сплачивали прямо на волнах, подкидывавших бревна к самому борту и раскидывавших их в разные стороны. На плот из бревен мы стали скидывать доски, ловчась попасть так, чтобы они ложились вдоль плота. Внизу их поправляли два матроса, в том числе старый усатый Милкин.
Стоя по колени в воде, этот Милкин ловко подхватывал багром доску и укладывал в надлежащем направлении. На крик сверху "полундра" он неизменно отвечал без малейшей задержки: "есть, кидай".
Подойдя к борту с тяжелой плахой и думая только о том, чтобы сохранить на краю палубы равновесие и не сыграть за борт вместе с ношей, я крикнул обычное:
– Полундра!
И тотчас снизу донеслось хриплое:
– Ладно, кидай!
Я отскочил в сторону, и плаха со свистом устремилась вниз. Однако вместо резкого плеска послышался глухой удар и крик молодого матроса, стоявшего на плоту вместе с Милкиным:
– Ух, мать твою перетак… Стой ребята! Милкина убили.
Оказывается, Милкин, поправляя предыдущую доску, немного поторопился крикнуть мне "кидай" и получил удар плахой по голове, не успев от нее увернуться. Теперь он лежал распластанный в воде, перехлестывавшей через плот. Все были вполне убеждены, что у Милкина, по крайней мере, расколот череп. Немедленно спустили петлю для подъема его безжизненного тела. К борту, бросив пианино, мчался "доктор" Алексей Алексеевич. Однако все оказалось напрасным. Полежав в воде, Милкин стал на корачки и начал неистово ругаться. Из этого можно было уже заключить, что положение его по крайней мере не безнадежно. Еще через минуту Милкин поймал мотающийся у него над головой штормтрап и взобрался на палубу. Им овладел "доктор". Милкину пришлось наложить на голову три шва. Но на следующий день он уже был на работе.
Тем временем наш карбас вместе с бревенчатым плотом был отведен катером к берегу. Катеру подойти к берегу не удалось, и нам пришлось переходить на карбас и выгребать, таща за собой плот.
Только тут мы поняли, что капитан был, повидимому, прав, не желая сегодня приступать к выгрузке. Выйдя из-за прикрытия прибрежных возвышенностей, мы попали под удары такого жестокого зюйд-веста, что в буквальном смысле слова с трудом удерживались на ногах на крутых склонах холма, куда предстояло втаскивать материалы. Носить их нужно было на расстояние полутора километров на плечах. Если порожнем трудно было стоять на ветру, то тащить бревна против его напора было просто свыше человеческих сил. Несмотря на ледяной ветер, пронизывавший до костей, пот прошиб меня на первых же десяти шагах. Не хватало дыхания, рот был все время набит чем-то плотным, щеки отдувались. А стоило повернуться немного боком к ветру, как он начинал с такой силой жать на поверхность лежащего на плечах бревна, что не было никакой возможности удержать ношу. Казалось, вот-вот бревно проломит ключицу.