Повидимому, однако, мои доводы подействовали недостаточно сильно, потому что Мария и Лукерья продолжали допрос.
– А на пимы ситец дашь?
– Пимы мне очень нужны, но и за них не могу дать ситцу.
Лукерья долго кряхтела, жалась чего-то, чесала у себя подмышками. Потом, оглянувшись на двери, вполголоса проговорила о чем-то с Марией и, понизив голос до совершенного шопота, обратилась ко мне:
– Ты холоси цилавек?
– Не знаю, смотря для чего.
– Я так думаю, сто холоси.
Польщенный комплиментом, я все же насторожился, даже приблизительно не зная, что последует за ним.
– Ты песец хоцес?
Нужно знать, как преследуется подпольный сбыт песца помимо Госторга, чтобы уяснить себе, на какой риск, по ее понятиям, шла старая самоедка, делая мне такое предложение.
– Нет ситец, не ната ситец. Тавай масло, мука, цаво есть.
– Ничего нет у меня, Лукерья.
Старуха безнадежно махнула рукой и вышла. Мария тихо сидела на высокой постели. Затем она длинно вздохнула и снова принялась за свое рукоделье. На полу заплакал ребенок. Он сам вылез из-под наброшенного на него меха и на корточках пополз к постели матери. Мария бросила работу, вытащила откуда-то из-под мехов тряпицу, цвет которой определить было совершенно немыслимо, до того она была грязна, и сделала на углу тряпицы узел. Хвостик этого узла она помакнула в банку с вязкой желтой жижей и сунула в рот младенцу. По горнице распространился едкий запах тюленьего жира.
Я нахлобучил шапку и вышел на воздух. Вдали на конце мыса стоял Борис Лаврентьевич. Я присоединился к нему. Он рассматривал массивный постамент, увенчанный большим крестом и обнесенный оградой. Пространная надпись, вырезанная церковно-славянской вязью, гласила о том, что крест сей воздвигнут и охраняется попечением некоего иеромонаха, бывшего настоятелем здешней часовни. Невидимому, здесь, на краю света, для святого духа не нашлось более удобного прибежища, нежели этот крест с оградой, а оставить его вовсе без обозначения монах тоже, повидимому, не рискнул, – а вдруг понадобится. Но только это очень мало вероятно. Судя по всему, все-таки Наркиз был прав – самоеду вовсе не нужна религия. Антирелигиозная пропаганда даже в том примитивном виде, как она здесь проводится, оказалась достаточно успешной. О боге самоеды здесь не вспоминают. Даже старые русские промышленники относятся к нему с большим скептицизмом. Во всяком случае, ни у кого нет желания тратить средства на поддержание храмов и причтов. Все часовни либо Госторг, либо сами артели утилизировали под склады и жилье, а служители этих церквей принуждены были обратиться к добыванию себе пропитания далеко не божественным занятием – ловлей и потрошением моржей. Единственный осколок даже не веры, а внешнего ее выражения, сохранившийся здесь, – это крест. При всяком удобном случае промышленники воздвигают крест: заметить ли место, ознаменовать спасение от бури, отметить могилу товарища. При этом в большинстве случаев крест истовый, староверческий, восьмиконечный. Такими крестами отмечены многие мысы и губы Новой Земли. Дальше креста, как памятника и знака, фантазия пионеров севера не идет.
Вместе с Исаченко мы пришли к метеонаблюдателю Зенкову, чтобы отдать ему визит и заодно сделать попытку раздобыть у его жены, временно заменяющей уехавшего агента Госторга, немного кофе и консервированного молока. Но, придя к Зенкову, мы увидели, что кофейные и молочные чаяния придется временно оставить. В горнице уже было несколько гостей из наших же таймырцев. Сам хозяин не слишком твердыми шагами бросился нам навстречу, простирая объятия, и уже за несколько шагов выпятив губы для поцелуя. Я увернулся кое-как от выпученных, блестевших от сала губ Зенкова, и вся порция поцелуев пришлась на долю Бориса Лаврентьевича. Он пытался реагировать на это с обычным добродушием, но потом долго под шумок вытирал со своей бороды слюни хозяина.
Метеорологический наблюдатель Зенков, из бывших железнодорожников, живет в этих краях уже несколько лет. Второй год с ним живет здесь и его молодая жена. Суровая зимовка не наложила на жизнерадостную маленькую говорунью почти никакого отпечатка, и она утверждает, что ей тут так нравится, что она вовсе и не собирается уезжать на старую землю. Разве что съездит на побывку летом.
Она оживленно хлопотала около стола с немудреной закуской из только что привезенной Зенкову нашим же "Таймыром" посылки. Две-три бутылки спиртного тоже фигурировали на столе. Строго говоря, и напиться-то было нечем, но после года воздержания от спиртных напитков алкоголь действовал на Зенкова очень сильно, и он быстро шел к естественному в таких случаях концу. Трудно сказать слово осуждения даже в этом случае. Я охотно верю, что те слезы, что появились у Зенкова при встрече с первыми вышедшими на берег таймырцами, были совершенно искренними.
– Свои ведь… главное, свои, гидрографические… Ведь раз в год, – несвязно бормотал Зенков, поспешно обходя всех и пожимая поочереди руки знакомым и незнакомым. В данном случае знакомство не имело никакого значения. Важно то, что люди были свежие, не те, с которыми он просидел три года в Малых Кармакулах.
Нужно только хорошенько всмотреться в эти самые Малые Кармакулы, чтобы представить себе здешнюю жизнь человека, приобщенного хотя бы немного к культуре, в течение года фактического одиночества, среди самоедов и наших промышленников, зачастую имеющих самое отдаленное представление о городе. Мне говорили, что некий борзописец – не то из писателей, не то из журналистов – описывая в своей книжке Малые Кармакулы, рассказывает об улицах, рядах домов, даже проспект какой-то он там нашел. Вот запрятать бы этого писателя на любой самый главный проспект этого поселения, в любой из его шести беспорядочно разбросанных домиков.
Зенкову его сегодняшняя радость обошлась довольно дорого. Когда мы собирались уезжать на судно и сидели уже на катере, Зенков захотел обязательно спуститься по каменным плитам, заменяющим лестницу, к берегу. При этом он торопился и побежал по этой импровизированной лестнице. Мы со страхом смотрели, как он ускоряет движения и уже едва успевает становиться нетвердыми ногами на камни. В конце-концов случилось то, что должно было случиться. Зенков промахнул мимо ступеньки и, завертевшись в воздухе, полетел с каменного обрыва берега. Бросившиеся с катера люди подобрали распластанного в бессознательном состоянии наблюдателя и потащили домой.
По острым камням лестницы тянулся тонкий кровавый след – результат чрезмерной радости свидания с людьми.
Вернувшись на судно, мы немедленно отправили в Кармакулы катер с "доктором". Ему пришлось наложить несколько швов на голове и основательно починить корпус и руки Зенкова, долго не приходившего в себя.
Велико было наше удивление, когда на другой день поздно ночью к борту "Таймыра" подошел крошечный тузик и к нам поднялась жена Зенкова – она приехала просить нашего доктора еще раз посмотреть ее мужа.
Тем временем команда не покладая рук "ревновалась" над приведением в порядок старых кармакульских знаков и над постановкой нового знака на одном из Кармакульских островов – о. Наездника. Работа была особенно трудной. Бревна для знака нужно было поднимать на огромную высоту, причем скалы берега были совершенно отвесны. Не за что было даже зацепиться. Пришлось поднимать бревна на длинных концах. Это отнимало очень много времени, и "ревнивцы" возвращались на судно совершенно без сил.
1 сентября в последний раз ушел карбас на Наездника. "Таймыр" покинул Кармакульскую бухту и вышел в открытое море. Здесь мы бросили якорь по западную сторону Наездника, на расстоянии трех миль от него. Ждали возвращения команды со знака. Совершенно стемнело. Ночь уже по-настоящему черна. Ярко проглядывают сквозь прорывы облаков звезды.
Карбаса все нет и нет. Сирены, повидимому, не слышно на острове. Но надо думать, что команда догадается итти на наши огни, которые должны быть хорошо видны.
Наконец послышался плеск весел, и к борту подошел карбас. Люди с трудом лезли по штормтрапу, не будучи даже в состоянии поднять свой карбас. Мы взялись за это дело, мобилизовав всех матшарцев, на которых еще не начало действовать открытое море.
Через полчаса невозможно было уже сказать, где Наездник.
Кругом плескалось черное как вакса море, в двух шагах от борта сливаясь с таким же черным небом.
На палубе было темно как в колодце. На каждом шагу я наталкивался на что-нибудь то лбом, то боком, то носком туфли. Кстати о туфлях. Единственная обувь, которая у меня теперь осталась, были старые теннисные туфли. Они почернели от угля и сажи и сделались широкими как блины. Но это было все, чем я располагал, так как от знаменитых "горных" ботинок "Туриста" давно не осталось ничего, кроме жалких развалин; их даже нельзя было одеть: из дыр глядели целиком и пальцы и пятки. Сапоги находились примерно в таком же состоянии, и на них московский магазин "Турист" оправдывал свою репутацию.
Начинало покачивать как следует. К утру крен перешел уже за 20 градусов. Ветер снова принялся за свою заунывную песню в такелаже. Я попрежнему принимал ветряные ванны на верхнем мостике. Александр Андреевич попрежнему жаловался на "погоду", постукивая медяшками домино в кают-компании.
К вечеру 2 сентября, вернувшись в каюту, я застал в ней полный разгром. Ящики письменного стола были выкинуты на палубу. Все, что было на столе, оказалось тоже на палубе. Вдобавок все бумаги, дневники, блокноты, письменные принадлежности, плитки шоколада и просто носильные вещи оказались совершенно промоченными грязной водой, хлынувшей из ведра под умывальником. Все это вполне соответствовало показаниям креномера – его стрелочка колебалась между 25 и 33 градусами.
Ходить по судну стало трудно. В проходах люди стукались плечами по очереди то об одну, то об другую переборку. Прогуливаясь по спардеку, приходилось выделывать ногами невероятные кренделя, чтобы благополучно миновать Сциллу и Харибду, с другой стороны – зияющий промежуток между шлюпками и с другой – разверстые капы машины. Раскачивающееся судно норовило бросить меня с размаху то в одну, то в другую сторону. Но обе стороны меня одинаково мало устраивали. Толкни меня в море – и, вероятно, никто на судне даже не знал бы о моей судьбе, полети я в машину – шуму было бы значительно больше, но в течение нескольких минут я был бы перемолот как первоклассная котлета.
Неважно было и в кают-компании. Привязанные к столу клетки для посуды не помогали. Все равно ни тарелку ни стакан в эти клетки поставить было невозможно; все их содержимое немедленно оказывалось на столе, а затем и на палубе. Однажды сорвались с привязи и сами клетки. Со всеми тарелками и мисками они поехали со стола. Если бы Александр Андреевич не навалился на клетку всем телом, она неминуемо была бы на палубе со всем сервизом. Долго капитан не мог успокоиться и крыл юнгу, плохо привязавшего клетку.
– Ишо пы немношко и ты, сукин сын, сакупил бы мне вся серфис. Какой ты к шортофой матери моряк, ешели ты тарелку сохранять не мошешь.
Ущерб, могущий быть причиненным качкой кают-компании, не давал покою капитану. То его беспокоила посуда, то кто-нибудь из страдающих морской болезнью матшарцев, пробираясь через кают-компанию, натыкался на книжный шкап, угрожая целости стекол; то, наконец, книги в этих шкапах начинали так ездить по полкам, что дверцы распахивались и все летело на палубу.
Лично же мне больше всего хлопот в эти дни доставил душ.
Струи воды никак не хотели попадать в ванну.
Следуя размахам "Таймыра", вода лилась то вправо, то влево на аршин от края ванны, и мне приходилось буквально гоняться за водой, чтобы что-нибудь попало на мою спину.
Во время такой качки каюта имела совершенно нелепый вид. По очереди то на одной, то на другой переборке висящие на вешалках полотенца и платье становились перпендикулярно к ее поверхности. Штаны, растопырившиеся досередины каюты, медленно возвращались к стенке; на смену им с другой стороны тянулось в середину пальто.
Так шло изо дня в день и мы отсчитывали мили, пройденные на пути к Архангельску, как вдруг однажды за ужином, когда мы были примерно на долготе Колгуева, радист появился в кают-компании и подал капитану бланк радиограммы. Повидимому, это не было обычное сообщение судам о предстоящей погоде и ледовых условиях, у радиста был слишком таинственный вид. Капитан, медленно разбираясь в телеграмме, тоже насупился.
Оказывается, Убеко предписывало во что бы то ни стало зайти на Канинскую землю, к устью реки Москвиной, и снять рабочую партию, ставящую там мигалку. Ради этого нужно было сходить с курса и потерять несколько дней. Никому это не улыбалось. Нехотя Александр Андреевич напялил фуражку и пошел на мостик отдавать распоряжение об изменении курса стоявшему на вахте Пустошному.
От огорчения в этот вечер капитан играл в "козла" еще хуже, чем обычно.
5. У КАНИНСКОЙ ЗЕМЛИ
Со второй половины дня 4 сентября идем параллельно Канинской земле, определяясь по счислению. Ни одного пеленга взять не удается, так как земля все время задернута туманом. Изредка на очень короткий промежуток времени раздернет, но, прежде чем штурмана успеют схватить какую-нибудь приметную точку для пеленгования, окно снова затягивается. Очень странно, что такой густой и постоянный туман держится при довольно сильном и ровном норд-норд-осте.
Несмотря на близость земли, крепко качает. Достаточно крепко для того, чтобы страдающие от качки не имели возможности выйти наверх полюбоваться канинской тундрой, даже тогда, когда туман, наконец, согнало.
На совершенно ясном горизонте предстали изжелта-зеленые пологие возвышенности канинского берега.
Повидимому, счисление было сделано верно и лаг врал относительно мало – мы вышли почти совершенно точно к заметному разлогу, у которого видны беленькие конуса двух палаток. Несколько левее на небо проектируется высокая ажурная башня: вероятно, это и есть новый знак.
Несколько дальше вглубь тундры, на косогоре, видно большое оленье стадо и около него белеет конус чума.
К тому времени, как мы приблизились к берегу на три-четыре мили, почти совершенно стемнело. Около знака закраснелась искорка костра. Постепенно искорка раздувалась и превратилась в мятущееся длинное пламя. Значит, нас увидели и показывают нам место своей стоянки. Капитан ухватился за рукоятку гудка.
Попеременно гудок и сирена кричали и выли в течение получаса, но на берегу не было заметно никакого движения, которое говорило бы о том, что оттуда собирается к нам шлюпка. Либо там нет никаких плавучих средств, либо рабочие не решаются итти в такой прибой. Широкая белая лента опоясала все побережье. Это говорит о том, что берег здесь отмелый. В некоторых местах приливная волна разбивается в расплывчатые белые пятна, далеко не дойдя до берега – там либо кошки, либо рифы.
В таких условиях вполне понятно, что с берега не решаются выйти на шлюпке.
Но ждать, пока спадет или переменится ветер, просто невозможно. Это может продолжаться и день, и два, и три. Всем надоело бесцельное мотание, и хочется скорее в Архангельск. Всем, кроме капитана, который совершенно стоически относится к таким вещам, как задержка на несколько дней.
– Путем штать потхотяшего фетра.
– Но, Александр Андреевич, ведь его можно ждать и неделю.
– Мошно и тфе. Я нишего не могу скасать.
– Этак пропадешь.
– Нишефо. Мы на якоре постоим. Это пустяки. Вот пыфало на паруснике в полосу штиля попатешь в открытом море, так тут уше не отстоишься – трейфует неисфестно куда и зашем… Пойтем люшше вкосла поикраем.
Однако за "козлом" я поднял "бузу": не ждать, пока с берега придут к нам, а итти туда самим. Капитан только смеялся в седые усы. Пустошный безнадежно махнул рукой и ушел спать. Один "молодой" Андрей Андреевич принял мою сторону и согласился попытаться катером подтащить карбас к прибою, но с тем, что на берег-то мы будем выходить уже без помощи катера, во-первых, и с тем, что гребцами пойдут добровольцы, во-вторых. Нам только этого и нужно было. Быстро набрали нужное число гребцов и стали спускать карбас и мотор. Задача оказалась не такой простой. Карбас кидало волной и било о борт корабля. С большим трудом забрались в карбас и отошли от "Таймыра".
Зарываясь в волну вместе с защитным брезентовым чехлом, катер медленно тащил нас к берегу. По мере того как наш карбас то взлетал на гребень волны, то скатывался в глубокую темную бездну, буксирный фаллинь то натягивался как струна, дергая карбас так, что трудно было усидеть на банке, то свертывался и подпускал нас к самому катеру: вот-вот ударим его в корму своим носом. При каждом ударе волны в карбас нам наливало целые водопады воды.
Глядя с "Таймыра", мы недооценивали волну. Почти никто из нас не одел брезентовых костюмов, и теперь мы были мокры до нитки. Холодные струи воды сначала только щекотали спину. Затем я почувствовал, что сижу на холодных штанах. Наконец вода стала стекать по ногам. Мало-по-малу пришлось стиснуть зубы, чтобы они не стучали: пронзительный ветер делал свое дело.
Однако долго нам мерзнуть не пришлось. Огромный пенистый вал подхватил нас самой вершиной. Одновременно карбас встал на попа, носом вверх. В корму хлестнуло волной, а на носу раздался треск, и фаллинь – просмоленный канат толщиной в руку – взвился в воздухе как оборванная тетива. Он лопнул.
– Весла на воду! – заорал во всю глотку наш рулевой.
Быстро стала согреваться спина. У некоторых от одежды начал клубиться пар. Надо было удержать карбас против стремительного напора прибоя и не дать его сносить, как попало, к берегу.
К нам должен был перейти с катера "молодой", чтобы стать на руль при выходе на берег, но катер болтался в четверти мили от нас. На корме его стоял "молодой" и что-то кричал. Ни слова не было слышно. Наш рулевой матрос не знал, что ему делать.
– Как, робя, к берегу пойдем, ай за Андрей Андреичем к катеру?
Не бросая гребли, стали подавать голоса.
– Ни к чему Андрей Андреич, сами дойдем.
– А куда выходить-то, ты знаешь?
– А он, думаешь, знает?
– Ну, на то он и командир.
– Верно, пускай отвечает, а то карбас в щепы разнесет – нам отвечать.
– Это не ладно, айда к мотору, возьмем Николаева.
Одновременно разобрали, что Николаев делает нам с катера знаки подойти к нему.
С большим трудом приблизились к катеру и осторожно подошли на расстояние двадцати метров. Взмахом набежавшей волны нас столкнуло с катером. На один только миг борта соприкоснулись, и снова катер как мячик отлетел от нас. Но "молодой" был уже у нас и выкарабкивался из воды со дна карбаса, чтобы стать на руль.
Стуча мотором и зарываясь в воду, катер ушел к "Таймыру", а мы стали бочком продвигаться к береговым бурунам. Однако после часа напрасной борьбы с приливом стало ясно, что сегодня у нас ничего не выйдет. Невозможно было отыскать в пене прибоя место, где вливается речка Москвина, чтобы войти в ее русло. Всюду бурлила белая пена.
Против разлога, откуда должна была вытекать Москвина и где стояли люди и махали нам руками, пена была особенно сильной.
"Молодой" не захотел рисковать карбасом и повернул обратно.
Совсем стемнело. "Таймыр" угадывается только по огням. Временами, когда между нами и "Таймыром" становятся высокие горы мятущейся в реве воды, исчезают и эти путеводные огоньки.