Жмурясь от тепла, полулежа, сейчас я вспомнил все это и славил жизнь. Когда же думал, что рядом за стеной таинственно спит огромный, пустой и темный музей, - мне становилось еще уютней и интересней. Я оттолкнул дверцу топки, и в лицо ударил раскаленный жар угля, - красным полымем заморгали, задвигались потолок и стены, и выступили фантастические тени. И в дремоте узнавал я в огненном языке Сережу, ослепительным бликом смеялась мне Инна, а там, где отсвет сливался с темнотою, шевелился и прятался Жабрин…
Утром возникло неприятное дело. Едва мы успели собраться на службу, как явилась группа военных, и один, отрекомендовавшись квартирьером какой-то прибывшей части, заявил, что принужден занять под постой наш нижний этаж. И показал мандат, от которого у Букина запрыгали глаза.
- А это куда прикажете деть? - вступился я. - Чучела, зверей и другие коллекции?
Квартирьер был большой нахал. Он сделал мне глазки и весело рассмеялся.
- На двор, на двор, дорогой товарищ, на улицу, наконец, куда хотите!
- Да вы знаете, какую ценность это все представляет?
- Простите. Здоровье красноармейцев для меня ценней. Или, может быть, вы полагаете правильней оставить своих соломенных зверей в доме, а бойцов Красной Армии на морозе?
Крыть было нечем.
Я одернул сунувшегося возражать Сережу и записал фамилию квартирьера.
Тот заявил, что завтра к 12 часам помещение должно быть очищено, и удалился. Было такое чувство, будто мы все получили коллективную оплеуху.
Букин ходил по комнате, криво усмехался огрызками желтых зубов и молчал. Сережа возмущался громко:
- Пойду к председателю Губревкома… Это безобразие… Бандитизм! В Москву телеграфировать надо!
Жабрина еще не было. Инна тоже не приходила.
- Что же, Юрий Васильевич, надо идти хлопотать?
- Только не мне, - замахал руками старик, - я, знаете ли, скажу - может не понравиться. И вообще от этой дипломатии - увольте! И Сереже тоже не рекомендую. Он - порох. Выйдет скандал и никакого толка. Идти вам.
Отправился я к нашему непосредственному начальству - в Губоно. Заведующий, некстати, уехал в Москву, а его заместитель, человек из революционеров недавних, страх не любил конфликтов. Да и я с ним почти что не был знаком.
Объявлять свое служебное положение сторожа я не решился и назвался уклончиво сотрудником музея и представителем коллектива служащих. Все это было сущей правдой. А если к этому прибавить мой рыжий солдатский полушубок и руки, в которые въелся уголь, то фигура моя становилась до известной степени значащей и, во всяком случае, обязывала хотя бы к несложному разговору. Зам выслушал, удивленно поднял брови, точно впервые заметил корзину, стоявшую под его столом. Потом досадливо наморщился и потер ладонь о ладонь.
- Видите ли… товарищ, я, конечно, сообщу… доложу. Правда, это несколько… как бы это сказать? Ну, чересчур военный, что ли, подход… в 24 часа! Но, - и тут он понизил голос, - вы же видели, из какой инстанции мандат? Как-нибудь, на время, уберите свои коллекции… Пройдет этот период уплотнения, и вам вернут…
Ушел я молча, но бороться решил до конца. Отправился к одному приятелю - старому партийцу из Губполитпросвета, вечно занятому, раздираемому на все стороны. Сел на стул, устало и грузно, и шапку на стол, прихлопнув, положил.
- Не уйду, пока не договоримся. - И рассказал.
- Не может быть! - возмутился тот. - Чего же делать-то?
Сделать он, правда, мог еще меньше, чем зам, но вспомнил:
- Есть одна идея, но тут все зависит от случая. Вчера приехал член Реввоенсовета Васильев, у него и полномочия от Наркомпроса. Шпарь к нему! Он живет в "Модерне"…
- Прямо так?!
- А чего же? Сорвется, - хуже не будет.
- Правильно говоришь. Спасибо тебе!
От души пожал ему руку. Крепко. Шел по дороге - сердце горело. Каким оголтелым или злоумышленным был человек, так легко, с кондачка, поставил под удар большое наше и нужное дело? Я искренне ненавидел в эти минуты фатоватого квартирьера. Совсем не думал о том, что нет у меня ни рекомендации, ни о том, что Васильев - член Реввоенсовета. Нес, как знамя или как факел, свой негодующий протест.
Вот "Модерн". Зеркальная дверь, зеркало в вестибюле. Камень, железо, частью стекло - выдержали наше время - остались от прошлой шикарной гостиницы. А ковры, цветы, тепло и швейцар - не выдержали - похерились. Со швейцарами исчезла и чистота: намерзший снег на ступенях, на стенах или пыль, или копоть. Черная доска. Криво мелом: Васильев - N 17. Нашел! Коридоры темные, пахнет керосином. Пыхнул спичкой - семнадцатый номер. Постучал. За стенкой ходят шаги. Еще постучал. Дверь открылась сразу - в полусвет, в табачный дым. Сунулась голова.
- Войдите же, я сказал…
- Могу ли я видеть товарища Васильева? - И попутно сфотографировались занавески на окнах, и шипящий примус со сковородкой, и толстая женщина, почему-то враждебно огрызнувшаяся на меня глазами.
- Я - Васильев, - грудным и усталым голосом сказал человек.
Я назвался.
- Садитесь.
Васильев длинный, в одной фуфайке, ссутулился на кресле, захватил рукой небритый подбородок, слушает и думает из-под нахмуренных бровей:
- Такой произвол, простите, ни в какие ворота не лезет! - закончил я свою жалобу.
Васильев пощурил глаз, отпустил подбородок и мягко тронул меня по колену.
- Не волнуйтесь - уладим. Я знаю немного это дело.
Успокаивающий у него приглушенный бас.
И громко в соседнюю дверь:
- Коля!
Предстал адъютант - воплощенная готовность с револьвером и блокнотом.
Болезненно морщась, говорил Васильев куда-то в пол, негромко, раздельно, настойчиво.
- Я просил, чтобы так не решать. Надо выяснить раньше. Что за спешка?
- Но… товарищ Васильев, - перепугалась готовность, - сам же сотрудник музея указал квартирьеру…
- Какой сотрудник? Мало ли говорят… Вот официальный представитель музея.
Взял, блокнот, кинул в страницу несколько строчек.
- Поезжай сейчас в штаб, передай это Михину. Скажи - я просил…
Адъютант щелкнул каблуками и исчез. Васильев улыбнулся хорошей измученной улыбкой. И, провожая до двери, сказал просто, по-товарищески:
- Ладно, что вы меня захватили. Я завтра уезжаю.
И добавил задумчиво:
- Случается в этой суматохе, знаете, всякое…
Как на крыльях, вышел я из "Модерна"!
Женщина везла на салазках охапку дров, - паек, как она объяснила, - и рассыпала их у подъезда гостиницы. Я собрал с удовольствием эти дрова и сам перевез через улицу салазки и, наверно, еще раз проделал бы то же, если бы это понадобилось, и с такой же радостью. Так подняла и взвинтила меня отзывчивая теплота Васильева. Идя навстречу прохожим, я внезапно чувствовал рождающуюся у меня улыбку, старался сдержаться и ничего не выходило, и встречные тоже начинали улыбаться. В таком настроении я дошел до музея.
Нахлобучил татарчонку картуз на глаза:
- Букин здесь?
- Верху они се, - радостно залопотал мальчишка.
Мягко ступая валенками, по дороге я зачем-то свернул в канцелярию и стремительно распахнул дверь. От раскрытого шкафа отскочил человек с таким испугом, что я даже не признал в нем сразу нашего Жабрина. На пол рассыпалась папка с грудой бумаг. Был момент непередаваемой неловкости. Жабрин спиной ко мне скорчился, подбирая разлетевшиеся листочки. Это были бумаги Корицкого. Или я нашелся, или так уж велик был наплыв переполнивших меня радостных чувств, но я торжественно провозгласил в этот жалкий момент:
- Ура, наша взяла!
Жабрин в тон мне ахнул, что-то заговорил, все елозя на коленях, подбирая бумаги.
- Мои нервы никуда не годятся, - оправдывался он, - я укладывал дела и от неожиданности вот все разронял…
Я помчался наверх. Было общее ликование. Сережа каждого угощал папиросой. Весь остаток дня я работал как бешеный. Увлечение мое не слышало ни усталости, ни времени.
Пробегая мимо Инны, разбиравшей библиотеку, я галантно приветствовал ее воздушным поцелуем. От изумления она открыла рот и бухнула из рук толстенный том.
- Ох, окаянный!
- Так действует на женщин один воздушный поцелуй!
- Какой нахал!! Ни воздушный, ни настоящий….
Я прервал ее, поцеловав прямо в губы. И опрометью бросился по залу. Вдогонку мне полетела щетка и весело возмущенный окрик.
Опять новое утро, а я еще чувствую славный прошедший день, чувствую бодрый, свежий подъем. Кончаю утренний кофе и жду Сережу. У меня в гостях мой приятель, тоже сторож - старик Захарыч. У Захарыча нос, как дуля, весь иссечен морщинами. От мороза и водки налился вишневым закалом. Пьем на верстаке, к кофе сахарин, разведенный в бутылочке. Захарыч не признает сахарина.
- Не, паря. Ежели бы то николаевски капли - то так, так, а чё я всяку всячину буду в себя напячивать?
- Ну, пей так…
- Я с солью. Кофий-то с ей, будто наварней… Да! Отстоял ты, значит, музей? Это, брат, не иначе, кака-то гнида солдат на вас наторкнула! Скажи, заведенье такое и старый и малый учиться ходят и… на тебе! Под постой!
- Выкрутились кое-как.
- Выкрутился! Это ты на начальника такого потрафил. А то, знаешь, оно, начальство-то, всякое бывает. Иной, глядеть, Илья Муромец - на заду семь пуговиц, а… бога за ноги не поймат… А этот, с головой попался…
Вошел Сергей.
- Айда музей отпирать!
- Идите, ребятишки, - подымается огромный Захарыч, - идите, и по мне куры плачут - пойду.
Захарыч - сосед. Он - напротив, через, улицу, сторожит совнархозовский склад.
Снимаем печать - отмыкаем замок.
В полутьме высокого, затемненного железными шторами зала неясно поблескивали ряды стеклянных цилиндров с заспиртованными препаратами. Через комнату тяжело навис растопыренными костьми скелет морской коровы, истлевающий памятник однажды угасшей жизни, такой непохожей на нашу.
Позванивая ключами, я направился отпереть парадную дверь, когда изумленный голос Сережи окликнул меня.
- Смотрите… это что?
С неделю тому назад, за отсутствием места в кладовых, мы поставили в вестибюле несколько статуй, привезенных мной из Трамота. Так и высились с тех пор три гипсовые фигуры у двери, как три холодных швейцара. Сейчас весь пол вокруг них был усыпан раздробленным гипсом. У юноши с диском одна рука отвалилась и торчал из плеча безобразный железный прут, словно обнажившаяся кость. Фавн, играющий на свирели, и девушка с урной стояли изувеченные таким же манером, однорукие, точно скрывшие боль под каменной маской.
- Что за дьявол, - открыл я глаза, - смотри-ка… у всех по руке отпало…
Сергей был подавлен.
- Ничего не понимаю, - вздергивал он плечами. - Что… такое!
Кто мог это сделать? Когда? Наконец, зачем?! Не могли же руки отломиться сами?! - Я внимательно исследовал статуи.
- Погоди… смотри на этот излом… Почему он пропитан влагой? Пахнет уксусом. Вот так история!
Выше отлома глубокие вдавлины истерзали гипс, как следы зубов.
Я набил свою трубку, отошел, закурил и сел.
- В чем же дело-то, - обескураженно приставал Сергей, - твои предположения?!
- Единственно: эти граждане ночью повздорили и перекусали друг друга…
- Иди к черту, - обиделся Сергей, - балаганщик!
Как-то и не заметил я подошедших Букина и Жабрина. Букин рассердился, вспылил. Жабрин очень испугался и сразу сделался каким-то официальным.
- Поручай вам охрану музея, - кипятился старик, - тары-бары - это мы умеем! А под носом черт знает что происходит!
Потом поразобрался и, как говорят, отошел.
- Хорошо, что дрянь испорчена, - успокаивался он, - гимназические модели… А ведь у нас мрамор есть… ценный…
Жабрин тоже осмелел. Нюхал отбитые куски, кажется, даже лизал.
- А знаете, товарищи, объявил он, - эти статуи кто-то облил уксусной кислотой. Кислота разъела гипс, и он за ночь отвалился.
Объяснение было правдоподобно. Начали вспоминать. Последняя экскурсия ушла вчера поздно, уже начало смеркаться. И экскурсия-то была из какого-то детдома. А мальчишки особое, и притом озорное, внимание всегда уделяли нашим статуям. И был даже случай, когда Аполлона однажды украсили старой прорванной шляпой. Естественно, что и нынешний казус можно было объяснить скверным хулиганством какого-нибудь озорника. Тем более, что в толкотне татарчонок наш легко мог и недосмотреть за всеми. На том и покончили. Разбитые статуи решили убрать, а татарчонку сделали строгий наказ за посетителями смотреть в оба.
- Знаете, Юрий Васильевич, - говорил я Букину, поднимаясь с ним в верхний зал, - это какой-то исключительный случай. Заметьте, какое уважительное отношение к музею со стороны рабочих, красноармейцев и школьников. Можно сказать, - даже любовное отношение. И вдруг такая чертовщина!
Тогда же я вспомнил недавнюю угрозу постоем, какую-то темную для меня обмолвку адъютанта Васильева и опасения Захарыча. И связал почему-то все это с сегодняшним происшествием. Невольно рождалось подозрение о какой-то интриге, рождалось тем легче, что из нервной тревоги была соткана вся тогдашняя жизнь. По Сереже все это скользнуло поверхностно - он просто возмутился, потом прогорел и забыл. Забыл для картин, для страстной своей хлопотни. А Инна - омрачилась.
Удивительно время. Время, когда границы возможностей отодвинулись в неизвестность. Когда выход из самого гибельного положения находился по-детски просто, когда гибель подстерегала, не оправданная ни обстоятельством, ни здравым смыслом. Мы смотрели на жизнь в телескоп, мы стремились приблизить к себе дух событий, мы хватали чувствами оформления массовых передвигов и сборов. А там, в глубине, меж корнями пришедших в движение массивов, из неведомых недр просачивались незаметные ручейки нездорового, странного и причудливого, вытекшие из болота жизненного отстоя. Мы замечали их, когда они лезли в глаза, и все-таки не удивлялись.
- Ведь музей собирает всякие редкости? - допытывается у меня белолицая дама с темными впадинами под глазами, в черной шляпе со страусовым пером.
- Конечно… если они нужны для науки.
- Ах, это так приятно слышать, что еще интересуются наукой… Видите ли, одна моя знакомая… ее муж был офицером пограничной стражи… так вот эта знакомая очень нуждается, и хотела бы продать музею замечательную вещь…
- А именно?
- Человеческую кожу…
- То есть как… кожу?
- Так, содранную с живого человека.
Дама протянула мне сверток в газетной бумаге. Это было нечто, похожее на папушу листового табаку, - коричневый, хрупкий, морщинистый свиток.
- Она теперь засохла, - объясняла дама, - если ей дать хорошо отсыреть, она развернется и будет, как рубашечка… распашонка…
- Черт возьми, - невольно вырвалось у меня, - и сколько же за это хочет ваша знакомая?
- Продуктами… или золотом?
- Где ж у нас золото?
Дама вынула бумажку, развернула, пропитала:
- Два пуда муки крупчатки, 10 ф. масла, 5 ф. сахара, 1/2 ф. чая и 2 ф. мыла. Ведь недорого?
Нет, это было для нас дорого, и дама ушла огорченная.
Говорит мне Жабрин:
- А жаль, все-таки, что упустили. Пригрозить бы ей соответствующим учреждением - так, поверьте, задаром бы отдала… Проделикатничали вы… Но я вот о чем хотел вам сказать…
И, вполголоса, весьма озабоченно:
- Повлияйте вы на товарища Кирякова! Ей-богу, добра не будет от этой литературы. Он ведь держит ее на виду. И сам попадется и нас подведет!
Надо сказать, что у нас в музее в ворохах получавшихся отовсюду книг и газет нашлась колчаковская литература - несколько брошюр и воззваний. И Жабрин первый наткнулся на них. На днях он намеком давал мне понять о своих опасениях, теперь заговорил прямее. Как раз вошел Сережа.
- Слушай-ка, - говорю я ему, - надо как-то устроить, чтобы, правда, недоразумения не вышло.
- Просто - уничтожить, - заявил Жабрин.
- Ну, товарищи… - загорелся Сергей, как бойцовый петух, - вы… думайте, что говорите! Прежде всего, литература в моем отделе - и я отвечаю. А теперь по существу. Мы обязаны отразить в музее нашу эпоху? Обязаны! А если так, если вы собираетесь представлять революцию, так дайте и путь, которым она пришла! И всех этих Колчаков и Деникиных, через которых она перешагнула - тоже представьте. А сегодняшний день без вчерашнего - будет непонятен. Это - истина! Что же касается уничтожения, то такую штуку можно предложить, либо свихнувшись, либо по-заячьи струсив.
В наступившем молчании я увидел, что нас было четверо. Четвертой стояла вошедшая Инна, - закусила губу и смотрела на кончик ботинка.
Жабрин встал и, бледно усмехаясь, пошел к двери…
- Зачем ты облаял его, Сережа? - смеясь, укорила Инна.
- Да черт возьми! - возмущался Сергей. - Что за дикие подходы такие к вещам? Самое естественное и обычное в нашем деле становится осложненным такими "высшими" соображениями, что их мне и не понять! Либо я дурак круглый, либо вы дураки!
- Мы дураки, Сережечка, - успокоил я, - а ты все-таки книжки-то собери и запиши в каталог. Формально.
- Экий разиня, Сережка… Вечно что-нибудь потеряет…
- Что вы, Инночка, ищете?
- Помогите, Морозка… Там Букин в истерику впал. Ему, видите ли, в кладовую понадобилось, а ключ, как нарочно, исчез. Давайте вместе пошарим…
Это была история довольно обычная. Сережа в пылу работы всегда закладывал связку ключей куда-нибудь в шкаф или на подоконник и потом в раздражающих поисках метался по всему музею.
Осмотрели мы канцелярию - ничего не нашли. Спустились сверху Букин и унылый Сережа.
- Может быть, Жабрин взял? - спросил я его.
- Он ушел по делам уж с час… да и зачем ему ключи?
Обрадовал татарчонок. Он нашел. Ключи оказались рассыпанными по ступеням лестницы, уходившей в верхний этаж. Проволочка, на которой они были скреплены, видимо, разогнулась.
- Да… - бормотал Сергей, опять омрачаясь, - тут все… кроме нужного. От кладовых все-таки нет…
И сколько мы ни искали, ключ, как в воду, канул.
- Нечего делать, - придется новый заказывать, - решил Букин. - Пойдемте портреты перевешивать…
Инна тянет меня за рукав и смотрит грустным, тоскливым взглядом:
- Мороз, я чего-то боюсь…
Жабрин дело знает. В этом я несомненно убеждаюсь, приглядываясь к его работе. Он знает стиль, эпоху и цену. Но вкуса у него, по-моему, нет. Или, вернее, есть, но не свой, а какой-то общепринятый.
Сейчас уже вечер. Инна и Букин ушли, а мы втроем - оканчиваем занятия. Электричество горит ярко - оно одно сохранило неизменным свой блеск в этот тяжелый год. В канцелярии очень холодно, мы работаем в полушубках.
Для себя необычно я подумываю о том, как приду в свою кочегарку и спать завалюсь. Может быть, это холод тянет меня к постели, или я голодней, чем всегда, на сегодняшний вечер, или заспать мне хочется нудное невеселое настроение, за последние дни загораживающее мне дорогу.
Сергей и Жабрин пересчитывают разобранные за день предметы, а я проверяю по книге.