Да, это объяснение показалось мне интересным. Разве не мог тот же Жабрин, из желания выдвинуться, посадить на наши места каких-нибудь своих людей, совершить эту гнусную провокацию? Уголовная хроника богата убийствами живых людей, что же тут говорить о каких-то статуях!
Я сидел, дожидаясь прихода официальных представителей, курил и молчал. Тихо было в огромном здании. Серый день еле светил в запыленные окна канцелярии, скучно и ровно тикали часы, было гулко кругом и холодно. Татарчонок жался к углу - он был тоже напуган, растерян, чувствовал общую беду и, наверное, жалел своим маленьким сердцем всех нас. Инна еще не возвращалась.
Что-то теперь с Сергеем?
Дверь открылась, шум, вошло много народу. За татарчонком пошел встречать и я. Даже был рад, что вот, как-нибудь, разрешится это до невыносимости напряженное и тягостное состояние. Пришли одновременно и от Губоно и от уголовного розыска, и Жабрин пришел. От Губоно был тот старый партиец, который выручил однажды нас добрым советом, когда музею угрожал постой.
- Мне уже рассказал ваш сотрудник, - указал на Жабрина, - скверная история!
Осмотрели. Оказалось, что из 50 привезенных мной из Трамота статуй уцелели только три, и то, может быть, потому, что они стояли вверху, в картинной галерее.
Человек с портфелем и наганом отвел меня в сторону:
- Киряков Сергей арестован?
- Да.
- Ключи от этой кладовой были у него?
- Обычно - да. Но на днях они, по-моему, были украдены.
- А почему вы это думаете?
Действительно, почему? У меня, к сожалению, не было никаких доказательств.
- Ну, знаете, гражданин, этому вашему Кирякову придется ответить… Корыстных мотивов здесь нет… Здесь налицо - злостное истребление принадлежащего Республике имущества… Акт - явно контрреволюционный.
- Но, я надеюсь, будет подробное следствие… Надо же доказать его причастность…
- Это уж забота Губчека.
- Разве туда передается дело?
- Безусловно.
Черт возьми - какой оборот все это принимало! Что мог сказать мне мой приятель из Губоно? Он был смущен.
- Не знаю, товарищи, не знаю, - твердил он и избегал встречаться со мной глазами. - По человечеству, мне жаль Кирякова, если он тут ни при чем. Но… он ответит! Если не будет отыскан другой виновник. Пока на два дня закройте музей до особых распоряжений.
С отчаянием говорил я, убеждая и чувствуя, что нет в словах моих убедительности. Собеседник только пожимал плечами.
- По совести говоря, мы должны подозревать вас всех. А Кирякова тем более. Он и формально ответствен за все… Что я могу еще вам сказать? Если вы так уверены в невиновности Кирякова - отыскивайте скорей настоящего преступника.
Он повернулся уходить, а человек с портфелем и холодным взглядом прибавил значительно:
- Но торопитесь… Очень торопитесь!.. - и ушел.
Холодное тоскливое одиночество. Дружную и рабочую нашу спайку рассыпала навалившаяся беда. У каждого теперь свое горе, своя забота, и каждый, естественно, замыкается в них. Мне болезненно тяжело сознавать крушение того общего, что роднило нас на одной работе, и этой работой включало в жизнь. А потом невольно проснулась и мысль об опасности. Откуда она придет, для меня ли лично или для тех, кого я любил, - я не знал. И в этом неведении, в ежеминутном ожидании, в незнании лица грядущей гостьи, пожалуй, и крылась причина тревожного моего настроения.
Букин по-старчески ослабел, занемог, ушел домой. Все ключи и бумаги после Сережи у Жабрина. Мне противно с ним говорить, и он боится меня, поторопился уйти. Днем в моей кочегарке особенно уныло. И сыро, и холодно. Я не могу сидеть и ждать. Ведь ждать я должен самого отвратительного. Конечно, и я и Букин вряд ли рискуем чем-нибудь серьезным. Но о Сереже и думать ужасно… Все внутри меня требует действия, не мирится с пассивным и нестерпимым ожиданием. Но что делать? Идти? Куда и к кому? А главное - с чем? Все, что можно было сказать, я сказал. И чувствовал, что это лишь детский лепет и что обвинители наши, по совести, правы и разуверить их ничем, кроме фактов, нельзя. Но откуда я возьму эти факты, от которых зависит, может быть, жизнь Сергея? Единственное место, где могут они отыскаться - это там, в музее.
Дверь в сторожку мою распахнулась. Вошел Захарыч. Ушастая шапка, куст бороды и негнущиеся в рукавицах руки - как ласты у моржа.
- Здорово, сынок!
- Здравствуй, отец!..
Хлопнул рукавицами.
- Курить есть? Смерз я на посту, и курево вышло…
Подал ему кисет:
- Садись.
Долго скручивает, молчит. Обсосал цигарку, выбил кресалом огонь. Задымил.
- Как живешь-то?..
- По-всякому, отец…
- Слыхал, парень, слыхал. Таскали тебя? Ничего, от сумы да от тюрьмы не уйдешь… А художник ваш там остался?
- Да.
- Доходился, видно, по ночам…
- Как по ночам?
- А ты не примечал так, ничо?
- Нет. Ничего.
- Да ночами-то зачем он в музей ходил? Э-эх ты, Алексей божий, обшитый кожей! Паришься тут у котла да не знаешь…
- Да в чем дело, Захарыч?
- Ты… погоди! Не торопись. Расскажу тебе с глазу на глаз. Мне, паря, с трону мово на улице все видать. А меня в тени под воротами не видно… Когда же это? Третьеводни, что ли, караулю я, слышу - скрип-скрип - идет по вашей стороне ктой-то. Сидеть скушно - я глянул. Быдто, как в чуйке идет, с саквояжем. Дело ночное - один я на улице. Подошел к вашей парадней, слышу - штору поднял, ключ щелкнул - значит, дверь отпер. И штору за собой опустил. Я так и мыслил - из ваших кто-нибудь. Кто чужой так - нахалом пойдет? Гром ведь от шторы - да и не первый раз…
Я был потрясен этим сообщением, но боялся показать и виду, опасаясь, что старик встревожится и замолчит.
- Значит, не первый раз приходил?
- Раза три я его видал…
- Ну, а лицо? - попробовал я.
- Смеешься, парень! Ночью тебе с другой стороны лицо разобрать… Росту как бы среднего. Ну, заболтался я, однако. Ты… гляди, никому не рассказывай! А то и тебе и мне… Наш ведь брат всегда на затычки… Прощай!
Это было открытие! Штора на улице, действительно, была без замка. А стеклянная дверь отпиралась обычным ключом. Рост средний… Но кто? И Сергей и Жабрин, наконец я сам, были среднего роста. Напряженно старался я сделать какой-нибудь вывод, и случайно взгляд мой упал на старинный пистолет, который я взял для чистки к себе. Это допотопное оружие внушило мне авантюристическую идею - идти и ночью продежурить в музее. Не явится ли таинственный убийца статуй, хоть и страшно это прибавлять, а скажу: и убийца Сережи…
Я взял пистолет. Он был тяжелый, с гнутой ручкой, окованной медью, с кремневым замком, приделанным сбоку. В губах курка зажат кремень. С трудом я взвел курок, нажал на спуск. Щелкнул резко, и струйки искр брызнули на полку… Это убедило меня в серьезности оружия и одновременно и затее моей как бы придало веса. Теперь - зарядить… Действующего оружия у нас не было никакого и достать его было негде. Я вспомнил, что у меня в куче всякого хлама валялся патрон от охотничьего ружья. Я нашел его - оказался он заряженным. Расковырял и достал порох. Всыпал в широкое дуло пистолета и забил старательно войлоком. Теперь - пулю. Это было легко. От старой водопроводной трубы я отрубил кусок свинца и молотком придал ему грубо-шарообразную форму по калибру пистолета. Туго вошла моя пуля, но когда вошла, то я сразу полюбил пистолет. Это была моя бесспорная выручка, - мало ли на какие жизненные случайности! Оружие всегда придавало мне особенное спокойствие.
Уже день, как я не видел Букина, уже день, как заперт наглухо музей, уже второй день я не вижу Инны и мучаюсь за нее и Сережу. Если она не придет сегодня до вечера, я сам отправлюсь разыскивать ее. Теперь окончательный вопрос - как попаду я в музей на свое ночное дежурство? Можно попасть. Правда, ключи от входа у Жабрина, но у меня остался ключ от железной шторы, вечно спущенной на окно, выходящее на двор - против моей кочегарки. Форточка в этом окне не запиралась, а само окно замыкалось только верхним шпингалетом. Значит - путь мне открыт. Только томительно в бездействии ждать сумерек.
О целесообразности самого предприятия я и не думал. Чего там! Какой-нибудь один процент на успех… да будет ли и тот? А, может быть, меня еще до темноты придут и арестуют, как соучастника. И это вполне могло случиться. Понятно, в таком положении я был согласен на какое угодно безумство, лишь бы уйти от самого себя. Медленно, медленно двигалось время. Еще три дня тому назад в эти часы мы весело и вдохновенно работали в музее. А теперь словно нерв жизни порвался, и я не знаю, куда девать себя. Так действует, должно быть, насильственный отрыв от привычной работы.
Я спрятал свой пистолет и лег на койку. Мне почти не хотелось есть, а в столовку я решил не идти: боялся пропустить Инну. И кончил тем, что заснул в дремоте сумерек. Проснулся я от яркого света лампочек - значит, станция дала уже ток, значит, было не менее 9 часов вечера.
Я вышел во двор. Ночное морозное небо и с улицы свет фонарей. Но шум городской замолк. Было, стало быть, поздно. Я решил пойти к воротам, - не пора ли их запирать. Но навстречу мне из-за угла вышла темная, торопливая фигурка. Это Инна! С радостью я выступил из тени ей навстречу. Она метнулась испуганно, узнала, сжала мою руку.
- Идемте к вам!
Я почувствовал недоброе. Во всем - в молчаливости ее, необычной, нервной спешке. При свете я увидел похудевшее, осунувшееся лицо - трагические складки изогнули углы ее губ. Она молча села и взглянула на меня. Больше мне ничего не надо было говорить. Не знал только- произошло ли уже то ужасное или еще нет.
- Нет еще, Морозка… нет, - думая совсем о другом, находясь совсем не здесь, как-то машинально ответила она на незаданный вопрос - Но худо, милый… ох, как худо! - снова вырвалась она из молчания, и в глазах, как в открытые окна, засветилась вся мука, вся тоска беспомощности перед нависшим ударом. Что мог я сделать для этой хрупкой девушки, пришедшей ко мне, как доплетается смертельно раненный до перевязочного пункта?.. И раненые и иные страдающие люди напоминают горько обиженных детей.
- Я боялась застать ворота запертыми, - продолжала Инна.
- Извините, - прервал я ее, - сколько времени сейчас?
- Около 11 часов.
Неужели я проспал 7 часов? На лице моем, очевидно, отразилось что-то особенное, потому что Инна сразу встрепенулась и с безумной надеждой потребовала:
- Что? Вы знаете что-нибудь? Говорите же…
Я рассказал.
Она слушала с горящими глазами, всеми мускулами лица хватая передаваемое.
И этой прозрачной капли надежды было достаточно, чтобы воскресла в ней душа к новой, еще неизведанной попытке…
- Я иду с вами! - пояснила тихо: - Вы же понимаете, Морозка, что я места себе найти не могу!..
Это было так очевидно, что, не колеблясь, я согласился.
- Тогда пора, - сказал я, - давайте собираться. Там чертовский холод. Мы захватим каменный уголь и растопим камин.
Сложил в мешок угля. Положил в карман пакетик кофе, пригоршню сухарей и приготовил чайник с водой. Затушил свет в кочегарке, запер уличные ворота.
Вдвоем мы стояли перед окном, перед черной, бесконечно высокой, казалось, стеной. Закоулок двора был замкнут со всех сторон слепыми каменными громадами, и видеть нас никто не мог.
С трудом я поднял скрипевшую ржаво тяжелую штору. Форточка легко поддалась, и рука моя изнутри оттянула шпингалет. Мягко открылось окно в черноту, пахнувшую тепловатой затхлостью. Я спустился в комнату, принял мешок, помог забраться Инне и запер окно.
Звонкая тишина и особый архивный запах старых слежавшихся книг. Дорогу я знал наизусть, огня решил не зажигать и, взвалив на плечи мешок, осторожно пошел вперед. Инна держалась за меня. Толкнув запевшую дверь, мы вступили в высокий нижний зал. Здесь было холоднее, и в глубоком мраке неожиданно проявлялся темным блеском стеклянный шкаф или загораживало дорогу чучело зверя. Скрипели полы, и скрип уносился эхом в дальние комнаты и там стихал неясным вздохом. В отдаленном углу светилась полоска из трещины шторы в окне, и ровным воркующим шумом роптал невидимый вентилятор где-то под сводами потолка. Я нащупал перила широкой лестницы, ведшей наверх в картинную галерею. Чугун ступенек заохал под шагами, словно предупреждал кого-то о нас. С площадки стало светлее - окна второго этажа были без ставень. Поворачивая, я почувствовал, как Инна резко вздрогнула, и сам невольно вздрогнул, обернувшись… Чья-то тень скользнула рядом у стены. Это было только зеркало и наше отражение. Вверху теплее и крепче запах полотна и красок. Засинели квадраты окон. Переплели паркет паутиной лучей, растаяли пятнами на полу фонарные отблески. Вытянулась и белела у стенки мраморная фигура. Напомнила мне обо всем.
Прямо в зал выходила рабочая комната художников. Тяжелая плотная материя закрывала вход. Потом стеклянная дверь и опять занавеси. Мы вошли.
Я добрался до окон и опустил длиннейшие глухие портьеры. Теперь можно было осветить. Нащупал включатель, и сразу все ожило, засияло и загорелось сказочной роскошью.
- Устраивайтесь, Инна, я пойду взгляну, не виден ли свет из зала.
Вышел. Даже точки не пробивалось сквозь складки драпри. Я вернулся. Теперь нужно было затопить камин. Я достал за шкафом ворох изломанных подрамников, настругал сухих смолистых щепок и сложил на решетку костром. Огонь запылал порывисто и буйно, а я подкладывал в него куски обмерзшего каменного угля. Труба загудела, камин засмеялся теплом и дымом. Мы придвинули к нему громадные кресла, спавшие в белых чехлах, и погрузли в глубине подушек. На столик рядом я положил пистолет, предварительно подсыпав на полку щепоточку пороха. Комната давала убийственный контраст и с нашим настроением, и со всем окружающим. Здесь хранилось то, что мы не выставляли в общие залы. И Сережа расставил и развесил все так, чтобы вещи делали комнату радостной и торжественной. Дивные итальянские копии Мадонн с картин Мурильо, Рафаэля и других мастеров в пышных, горящих золотом, рамах дышали со стен. Мягкие, игривые акварели с Ватто, Фрагонара и Греза висели в простенках между мохнатыми панцирями персидских ковров, ленивых, величественных и загадочных, как создавший их Восток. Изящные статуэтки, воздушные, порхнувшие на пьедестале, разбросались на странных тумбочках и колонках. Наборы мебели разных старых стилей заняли отдельные уголки этой комнаты, а стоявшие зеркала то в белых овальных рамах, то в рамах из красного дерева или просто зеркальные плиты с глубиною и холодом хрусталя бесконечно множили, смешивали и переливали игру многоцветных и вспыхивающих красок. На полу растянулись чудовищные белые медведи, и шкура тигра под венецианским столиком тепло дремала оранжевым, красным и черным мехом. […]
- Слушайте, - я расскажу о Сергее, - сказала Инна, - расскажу об этих ужасных двух днях… Когда вас освободили, его перевели в тюрьму. И все, с кем я говорила, считают Сережу тяжелым преступником. У меня нет сил убедить их в противном… Иные относятся даже участливо, но… ко мне, а не к нему! Следователь в Чека прямо сказал: я понимаю ваши переживания, это и естественно, раз вы сестра. Но, кроме родственных ваших чувств, вы ничего не даете нам, никаких оправдательных материалов… И когда я вчера просила дать мне свидание с Сергеем - он и слушать не хотел, а сегодня… мне сразу дали свидание и… в тюрьме говорили, что это самый нехороший признак. Видела я Сергея всего пять минут из-за двух решеток и, конечно, ни о чем переговорить не могла. Но ему удалось передать мне письмо через арестованного, который разносит передачу… Слушайте?! Что это?..
В зале за дверью словно шевельнулось. Шуркнуло, ворохнулось.
Погрозил пальцем Инне:
- Молчите!
Взял пистолет, взвел курок и шагнул за портьеру. Прислушиваясь, тихо выступил из-за занавеси. Никого. То же молчание и неподвижный свет переплетшихся нитей, исчертивших паркет голубой паутиной. Слышно, как бьется пульс, как, скрипнув, сядет на шнурах картина. Глухим щелчком отзовется с улицы одинокий выстрел - и опять тишина в пустоте.
И еще пустей, и еще черней и напряженней тишина эта там, внизу, в первом этаже.
Но вот что-то мягкое шлепнулось в темноте, перевернулось и мелко побежало. И писк.
- Крысы! - соображаю я и возвращаюсь в комнату. Перед прогорающим камином сидит в кресле Инна, откинув голову и, полузакрыв глаза, ждет. Золотые часы на шифоньере бьют хрустальным звоном два раза. Какая-то напряженность в этом сильном и ярком электрическом свете. Я сажусь на старое место, беру исписанные лоскутки бумаги и читаю письмо Сергея: