Все сидят за большим круглым столом в стиле барокко на стульях с высокими прямыми спинками; вот мама с ее снежно-белой короной волос, в черном шелковом, немного старомодном платье. Рядом с ней чинно и несколько церемонно сидит его дочь, подле нее мисс Роджерс - вот уже двадцать лет компаньонка матери, - особа с жидкими рыжими с проседью волосами и рыжими усиками над пухлой губой. А возле мисс Роджерс его место - оно пустует.
Как и каждый вечер, мама занимает сидящих за столом беседой. Она вспоминает что-нибудь из своей необычайно богатой событиями жизни. О, для мамы наслаждение окунуться в воспоминания. Она находит, что старость по-своему прекрасна, она озарена "золотым сиянием заходящего солнца". А может быть, мама рассказывает о своих путешествиях - Лондон, Париж, Ницца, Рим… В таких случаях она любит перекинуться с мисс Роджерс несколькими английскими или французскими фразами. Она живет в ином времени, в ином мире, давно канувшем в вечность, чего она так и не заметила. Она приосанивается, она снова важная дама прежних лет, супруга полковника фон Кинского, урожденная графиня Мансфельд. И тугоухая мисс Роджерс время от времени разражается коротким и громким лающим смехом.
Но вот мама встает из-за стола, и он по скрипучим ступенькам поднимается наверх, в свою мансарду. Он видит себя идущим по лестнице. У него маленькая спальня, полупустая и скромная, как монашеская келья, и огромный кабинет с почерневшим бревенчатым потолком. Здесь стоят несколько зальцбургских шкафов в стиле барокко и большой письменный стол эпохи итальянского Возрождения. Напротив, в углу, простое темное деревянное распятье грубой тирольской работы - больше двух метров высотой. Как только он включил свет, его жилье предстало перед ним во всем своем мрачном великолепии. И его, озябшего, одиноко бродящего по палубе, вдруг неудержимо потянуло в ту самую комнату, из которой он бежал.
Он видит себя открывающим выпуклые дверцы зальцбургского шкафа. Этот шкаф прежде стоял в какой-то церковной ризнице и все еще хранил запах ладана. Он берет из шкафа и кладет на письменный стол рукописи и кипы пожелтевших нотных листов. Волна торжества и восторга захлестывает его. Он садится за стол, его руки перелистывают рукописи. Потом опять встает и начинает медленно, в раздумье бродить по своему огромному кабинету, как бродил из ночи в ночь сто ночей, тысячу ночей подряд, - дождь ли барабанит в окна, бушует ли метель и снег хлопьями застилает стекла.
Бывают хорошие ночи, бывают плохие. Иногда в нем словно хмель начинает бродить, в душе звучит орган, поют искусные скрипки, и мелодии уносят его вдаль, как морские волны уносят корабль. Но плохих ночей больше, чем хороших. Хорошие ночи приходят реже и реже. Все цепенеет, мелодии замерли. Отчаяние овладевает им. Он отрешился от всего, чтобы осуществить цель своей жизни: создать нечто выдающееся, великое. Рядом с именами прославленных композиторов должно стоять и его имя. Он ощущал в себе такую силу. Дни, недели, месяцы он жил в лихорадочном упоении. Он слышал голос божества, который порою удается услышать лишь избранным. Тысячи ночей напролет, тысячи благословенных, проклятых ночей он пытался запечатлеть его дрожащей от волнения рукой. Но тщетно. Фрагмент, отрывок - ничего больше не попадало на нотный лист. Чу! Слушай! Но нет - ничего, ничего. Тишина. Родники молчат. Он ходит взад-вперед, пока не забрезжит утро, и в слепом барочном зеркале, стоящем в углу, видит свое бледное лицо.
А днем он вял и измучен, и мать испытующе следит за ним. "Какой прелестный день, - говорит она, - какая роскошь! Небо синее-синее, как на холстах старинных мастеров. А ты, дорогой, мне кажется, переутомился! Но помни, все великие люди испытывали муки творчества и отчаяние. Помни об этом, Феликс!"
Он делает над собой усилие, улыбается, он хорошо воспитан. По крайней мере, мать все еще верит в его призвание, она первая и взлелеяла в нем эту надежду, когда он был еще совсем юным, почти мальчиком. Величественная женщина, увенчанная серебряной короной волос, с гордым, все еще красивым лицом, внушала уважение, однако с некоторых пор он возненавидел ее и ее пошлые сентенции: до чего не чутка она, до чего поверхностна, как самодовольно замкнулась в своем высокомерии!
Недалек был тот час, когда он мог бы возненавидеть людей, ему уже невмоготу было разговаривать с ними. Одиночество, как ледяной панцирь, все больше и больше сковывало его.
Из угла в угол шагает он по своему огромному кабинету и все размышляет, размышляет. Он написал несколько вещей, восторженно встреченных видными критиками. В меру собственной смелости они ставили его имя рядом с крупными и даже крупнейшими именами и пророчили ему блестящую будущность.
В эти страшные ночи у него было достаточно времени, чтобы вникнуть в суть своих произведений, но когда он добрался до их сути, то с ужасом понял, что сути в них нет, они - ничто. Ничто! Мир был пуст, лишен божества, и небо, которое создали себе люди, тоже пусто, и нет в нем бога. Что такое дружба, что такое любовь, воспетые людьми в прекрасных стихах и симфониях? Что есть закон и что - беззаконие, что ценно в жизни и что не имеет никакой цены? Что такое справедливость? Люди выдумали справедливость так же, как создали себе бога и воздвигли небо в блеске и великолепии, чтобы спастись от отчаяния.
Есть муравьи, которые уничтожают храмы, дворцы, пароходы, целые города, так что от них остается одна труха. Точно так же уничтожал все его ум: небо, боги, ангелы и святые рухнули, словно ветхий, источенный муравьями храм, и в один прекрасный день он обнаружил, что от них осталась лишь горстка пыли.
Последняя зима была полна тягчайших мук. Намело чудовищные сугробы, все вокруг покрылось льдом. И он чувствовал, как стужа подползает все ближе и ближе к его сердцу и оно тоже леденеет. Ни одной хорошей ночи за всю зиму! Все превратилось в лед, и он сам застыл, оцепенел.
Но тут, в одну из таких бесконечных ночей, началось страшнейшее испытание в его жизни. Однажды, когда он в полном творческом бессилии сидел за столом над своими рукописями, он вдруг вскинул глаза и испугался: деревянный спаситель грубой тирольской резьбы стоял во весь свой огромный, нечеловеческий рост против его стола и смотрел на него мерцающими глазами. Это были даже не глаза, а светящиеся точки, казавшиеся глазами. Он в ужасе вскочил. У него хватило мужества приблизиться к деревянной фигуре, хотя сделать это было не так просто. Все то же довольно примитивно сработанное, искаженное страданием худое лицо. Но когда он опять сел за стол, ярко мерцающие глаза снова устремились на него. Так и пошло, из ночи в ночь. Нелегко испытать такое.
Он почувствовал, что попал в беду.
Кинский продрог. Он стоял, облокотившись на мокрые дрожащие поручни. Только сейчас он сообразил, где находится. Дул ледяной ночной ветер.
О да, он попал в большую беду, в страшную беду! Он обречен.
11
Он вернулся в каюту. Должно быть, уже поздно. Уоррен Принс громко храпел, уткнувшись в подушку. На третьей койке темнела чья-то шевелюра. Это, наверно, и есть г-н Филипп, которого он еще не видел. Кинский принял тройную дозу снотворного и, смертельно усталый, лег.
Где-то внизу, под ним, машины глухо стучали, толкли и мололи в равномерном, безостановочном ритме, словно гигантские жернова. Это человек, могучий циклоп, рассекает море стальным мечом. Стены каюты скрипели, и дверная задвижка не переставая звякала и дребезжала.
Принс храпел, Филипп время от времени стонал, за стеной кто-то с присвистом сопел во сне. Все судно наполнили сон и храп, сон и храп - три тысячи усталых людей спали мертвым сном на своих койках.
И она спит сейчас, да, и она, в какой-нибудь из кают этого громадного корабля, совсем неподалеку от него. О да, он помнит, как чудесно она умела спать! Свернется, бывало, калачиком и спит, как первобытный человек в своей пещере, как зверь в дремучем лесу. А проснется, и будто вновь на свет родилась - совсем другая, начисто забывшая все, что было вчера.
Мели, мели, думал он, мысленно обращаясь к глухо урчащей машине. Он лежал пластом, не в силах пошевелиться, и уже почти было заснул, убаюканный ритмом машины, но тут Принс закашлял, тихо забормотал, и сон как рукой сняло.
Как рукой сняло!
И сразу же прежние мысли опять закружились в голове. Что такое истина? Что такое любовь? В чем смысл жизни? Всегда все те же мысли. Они тревожно и смутно блуждали в его мозгу и, словно заключенные в темном склепе, искали выхода к свету. Но выхода к свету не было.
Спи, спи.
Задвижка звякала, стены скрипели. Он слышит, как ветер стучит в окна его огромного кабинета с почерневшим бревенчатым потолком. Слышит, как шумит лес. Бледный месяц боязливо проскользнул над поляной. Кинский чует запах влажного чернозема в Санкт-Аннене. Он сидит у своего письменного стола, но теперь в нем нет и тени беспокойства. Он знает: в действительности он не там, он далеко от письменного стола и от спасителя с мерцающими глазами. Он чувствует себя в безопасности. Он сбежал. Здесь спаситель не властен над ним.
Он сбежал от спасителя с мерцающими глазами, от кабинета, населенного призраками, от матери, от своих мыслей, от самого себя. Да, он сбежал от самого себя!
Сраженный бедой, он бежал сюда, на этот пароход, бежал к человеку, в котором видел свое спасение. Ева? Быть может, голос Евы тронет его, быть может, ее ясные глаза укажут ему выход из беды? Быть может, есть еще надежда? А может быть, он ее вовсе и не увидит, может быть, завтра ему незачем будет унижаться перед нею, может быть, завтра он сам найдет свой путь? Да, и такое вероятно, вполне вероятно.
Принс вовсю храпел, на пароходе все спали мертвым сном, и только он один лежал, не смыкая глаз. Тут его слуха коснулся далекий гул. В лихорадочном состоянии между сном и бодрствованием Кинский с тревогой воспринял этот гул, точно весть из другого мира. Он родился где-то в глубине охваченного сном судна, разросся до рева исполинской медной трубы и, постепенно затихая, умолк. Звук был невероятной силы, и все же казалось, что шел он из какой-то бесконечной дали, из иного мира. Море и небо содрогнулись.
Кинский лежал, как парализованный, все тело лихорадило, на лбу выступил пот. Его объял ужас. Потрясенный до мозга костей, он приподнялся на постели. Нет, то был не земной голос, то был голос из потустороннего мира, призывавший его к себе. То была сама судьба, ее зов, то была смерть, подавшая свой голос через моря и континенты.
На корабле тишина. Ни стука машин, ни храпа. Казалось, голос из потустороннего мира испепелил весь корабль.
Некоторое время спустя снова запели трубы. Это были зовущие звуки горнов, туб, старинных тибетских тромбонов. Ее величество Судьба снова подавала свой торжествующий голос через моря и континенты. Даже когда он понял, что звуки эти не что иное, как сирена "Космоса", попавшего в полосу тумана, он еще долго не мог освободиться от своего мистического страха.
Вконец обессилев, Кинский внезапно уснул.
12
"Космос" пробудился от сна.
Кочегары сменились с ночной вахты и в ярко освещенной душевой смывали угольную пыль и пот с обнаженных тел. Как средь бела дня, они громко переговаривались между собой, потом у открытых иллюминаторов, на ледяном ветру вытирались и жадно вбирали в легкие свежий воздух. Со своих железных коек поднялись пассажиры средней палубы, в большинстве польские и русские эмигранты. Бородатые мужчины в угрюмом молчании смотрели через иллюминаторы на море. Им было страшно. С женами и детьми они ехали навстречу неясному будущему, такому же мрачному и коварному, как это серое море за бортом.
Рядом в женском отделении хныкали и кричали дети, матери кормили грудью младенцев. Ночью у одной болезненной женщины, польки из Галиции, начались предродовые схватки; ее унесли, и женщины были полны дурных предчувствий.
А "Космос", содрогаясь снизу доверху, стремительно летел вперед. В каютах, на носу и на корме вспыхнули лампочки, здесь спали люди, привыкшие подниматься спозаранку. Только в средней части судна все было тихо, хотя столовые и коридоры уже сияли ярким светом.
Палубы, еще мокрые после утренней уборки, пахли влажным деревом; иллюминаторы, выходившие на море, запотели. Вот из-за угла выбежал Уоррен Принс; в темпе хорошо тренированного бегуна он сделал несколько кругов. Потом на лифте спустился в гимнастический зал. Здесь спортивные снаряды и приборы блестели, точно в клинике. Резвым галопом он поскакал на снаряде для верховой езды, потом побоксировал, нанося сильные, ожесточенные удары по боксерской груше. От резких движений тело его разогрелось и раскраснелось. От него шел пар, как от лошади после утреннего галопа. Уоррен был доволен.
Еще не совсем отдышавшись, он спустился вниз, в роскошный плавательный бассейн. Стены бассейна были желтовато-розовые, чаша - зеленая, малахитовая. С шумом падали в нее каскады подогретой морской воды. В этот ранний час здесь было пусто, ни души. Все выглядело так, будто пароходная компания построила "Космос" специально для Уоррена Принса.
Но тут Уоррен заметил еще одного посетителя. В бассейне спокойно плавал старик, седые пряди его волос колыхались на воде. Это был Бернгард Шваб, владелец и издатель "Нью-Йорк стандарт", одна из тех легендарных личностей, что поднялись из нищеты. Он был другом трех президентов и в течение сорока лет одним из созидателей живой истории Соединенных Штатов.
Когда Уоррен вышел из бассейна, было еще довольно рано. Но мастера в парикмахерском салоне уже усердно трудились, один за другим открывались магазины. Здесь, внизу, помещался роскошный универсальный магазин, полный дорогих вещей, просто Rue de la Paix в миниатюре: изысканные украшения, сверкающие камни, усыпанные брильянтами часы с браслетами, французские шляпы и костюмы, драгоценные меха, соблазнительные шелка и парча. В цветочном магазине пышнотелая продавщица, воплощенная Юнона, с подкрашенными губами и ярким лаком на ногтях поливала из лейки букеты роз и кусты сирени. Заигрывая, Принс сказал ей несколько любезностей. С самого раннего утра он чувствовал себя таким богатым, что мог себе позволить некоторое расточительство. Он долго выбирал и в конце концов купил красную гвоздику. С этой великолепной красной гвоздикой в петлице Уоррен счел себя во всеоружии на весь день и вышел из магазина, вполне уверенный в своей неотразимости.
Он отправился в столовую позавтракать, так как форменным образом умирал от голода. Зал был еще пуст. За столами сидели несколько мужчин с розовыми после купанья и бритья лицами. Это были служащие крупных промышленных или торговых фирм, привыкшие всегда рано вставать, чтобы управиться со своими повседневными делами. Женщин почти не было видно.
Поблизости от своего стола Уоррен заметил поблескивающую бронзовым загаром лысую голову с жидким веночком волос на затылке. В ту же минуту обладатель бронзовой лысины повернулся к нему.
Это был профессор Райфенберг, учитель и концертмейстер г-жи Кёнигсгартен. Профессор узнал Принса, улыбнулся ему и жестом подозвал к себе.
Уоррен просиял и подошел к Райфенбергу. Две вещи всегда вызывали в нем уважение: талант и богатство. Талант и богатство редко сочетаются в одном человеке, такой человек был бы для Уоррена богом!
Кинский, подумал Уоррен, приближаясь к Райфенбергу.
Профессора Райфенберга Уоррен знал давно. Как-то в Бостоне, три года назад, он пытался взять у него интервью. Он был тогда еще студентом и писал маленькие заметки для "Музыкального обозрения". Никогда еще ни одна знаменитость не обходилась с ним так пренебрежительно: Райфенберг попросту вышвырнул его вон. На следующий год он снова отважился зайти к профессору. На этот раз Райфенберг оказался милостивее и постарался загладить свою грубость. "Ах, это вы! - сказал он. - Бог ты мой, у вас уже появились усики! Подумать только!.."
Вчера, в экспрессе, доставившем пассажиров в гавань, он опять увидел Райфенберга - тот был один в купе первого класса и спал. Уоррен уселся напротив. К его удивлению, профессор, проснувшись, принял его с большим радушием, как старого знакомого.
- Бостон, Бостон… Да, я очень хорошо помню вас, господин Принс! - Непревзойденный во всем мире исполнитель Шопена помнил его имя.
- С добрым утром! - сказал Уоррен, подойдя к столу Райфенберга. Он испытующе посмотрел в лицо профессора. Но сегодня Райфенберг был в превосходном настроении. - Позволите позавтракать вместе с вами, профессор? - продолжал Уоррен и без особых церемоний присел к столу. - Вчера в поезде нас, к сожалению, прервали, и вы не успели закончить свой рассказ. Кроме того, у меня есть к вам вопрос, и немаловажный.
Райфенберг сделал широкий, приглашающий жест.
- Прошу вас, господин Принс! - сказал он. - У вас ко мне вопрос?
- Да, вопрос, и, как мне кажется, важный. Не скажете ли вы фамилию человека, за которым была замужем госпожа Кёнигсгартен?
- Фамилию человека, за которым была замужем госпожа Кёнигсгартен? - рассеянно и задумчиво переспросил Райфенберг. - Так вы, значит, хотите знать фамилию ее мужа? Минуточку!
Райфенберг подозвал стюарда и завел с ним продолжительный разговор. Он уже отведал кое-каких закусок, но сейчас речь шла о чем-нибудь более существенном. Райфенберг подмигнул Принсу.
- Дорогой мой друг, - обратился он к нему. - Я сам философ, но придерживаюсь мнения того философа, который сказал: почему только дураки должны вкусно есть?
Столы ломились от роскошных яств, доставленных сюда со всего света. Но два десятка самых разнообразных рыбных блюд и сотни лакомств не могли соблазнить Уоррена: день следует начинать скромно, как это делают крестьяне, а в обед можно и кутнуть. Он заказал чай, кашу, яичницу с ветчиной и грейпфрут.
- И это все? - иронически спросил Райфенберг. - Вам, современным молодым людям, не хватает фантазии.
Уоррен ответил, что должен щадить свой желудок, но Райфенберг презрительно рассмеялся.
- Никогда не щадите свой организм, мой молодой друг. Тогда вы проживете в свое удовольствие, и, вероятно, вам посчастливится раньше умереть. Человек, который хоть немного себя уважает, не живет до старости.