На плоту через океан - Вильям Виллис 7 стр.


Пароходы давали гудки по мере того, как плот "Семь сестричек" пересекал гавань, идя по брекватору и направляясь в открытое море в сопровождении целой процессии яхт и катеров; гудели рожки и выли сирены. Был полдень. Небо было затянуто серыми облаками, а серый океан был испещрен белыми барашками, южный ветер нагонял волну.

- Mucho viento , сеньор Виллис, - сказал стоявший у руля матрос, застегивая куртку и поеживаясь от холода.

- Мне как раз этого и хочется. Крепкий ветер!

Последние яхты и катер с фотокорреспондентами остались за кормой. Позади нас выросла большая волна и подняла "Семь сестричек". Но плот выдержал ее как ни в чем не бывало; казалось, он рожден для моря. Матросы посмотрели на меня, и мы улыбнулись. Час за часом мы все дальше уходили в открытый океан.

Тральщик шел, покачиваясь в темноте впереди нас. Сильный прожектор светил с его кормы. У нас на фока-штаге раскачивался фонарь. Два перуанских матроса спали на бамбуковой палубе, закутавшись в одеяла. Третий сидел, прислонившись к стенке каюты. Штурвал был закреплен. Я сидел у открытой двери каюты и пристально смотрел на огонь тральщика, готовый схватиться за штурвал, если тянущее нас судно почему-нибудь вдруг остановится. Часы шли за часами; всю ночь я наблюдал за тральщиком, пока у меня не заболели глаза. Я опасался несчастного случая: если бы мы столкнулись с кормой "Сан-Мартина", на плоту, вероятно, была бы сорвана мачта. Наконец небо из черного стало серым. Спустя некоторое время тральщик сделал поворот, и капитан крикнул в мегафон, чтобы мы отдали буксирный конец.

Шестьдесят миль от берега! "Семь сестричек", надевайте морские сапоги!

Освободив буксирный конец, мы подняли бизань и грот.

- Я подойду борт о борт и сниму людей! - снова прокричал капитан.

- Если вы, капитан, подойдете борт о борт, то при такой волне разобьете мой плот! - крикнул я ему в ответ.

Затем я приказал матросам вооружиться баграми и шестами, чтобы избегнуть столкновения с судном, которое медленно приближалось, рассекая волны. Но тут капитан передумал и крикнул, что спустит спасательный плотик и снимет людей с плота.

Я вошел в каюту, написал последнюю записку жене и передал ее матросу.

"Алло, Тед! Все идет хорошо. Уже около часа мы идем впереди сами по себе. У меня на борту пока еще трое матросов, но буксир сейчас их снимет. Сообщи Американской лиге радиолюбителей, что я буду передавать в 11 и 18 часов стандартного восточного времени. Любящий тебя Бил".

Один из матросов сказал мне:

- Если вы совершите это плавание, сеньор Виллис, то, когда вернетесь, у вас вся грудь будет увешана орденскими ленточками, как у адмирала!

В его словах звучало глубокое сомнение, и я спросил его:

- А как ты думаешь, удастся мне совершить это путешествие?

Он молчал. Тогда я взглянул на двух других матросов; очевидно, это были потомки тех людей, которые в прошлые века отплывали от этих берегов на таких же плотах и, покинув Перу, направлялись вдоль побережья к Панаме или к Галапагосским островам; иногда их гнал неведомо куда жестокий шторм, а иногда, спасаясь от врагов, угрожавших им на берегу, они уплывали на запад, в просторы океана, по тому же пути, который теперь лежал передо мной.

Словно высеченные из камня лица матросов были неподвижны, а черные, как агат, глаза - непроницаемы. Ни один не ответил на мой вопрос. Я улыбнулся. Но вот их глаза вновь оживились, засверкали, и они стали с острым любопытством рассматривать меня, пытаясь подметить признаки малодушия. Эти люди видели меня последними, и им хотелось меня проверить.

Через несколько минут, стоя на желтой бамбуковой палубе, я увидел, как спасательный плотик с тремя матросами был поднят на тральщик; как только он очутился на борту, корабль развернулся, дал прощальный гудок и взял курс на восток, назад в Кальяо.

Июнь 23. 7.50 утра стандартного восточного времени; 11°38' южной широты и 78°11' западной долготы; около шестидесяти миль к западу от Кальяо.

"Семь сестричек" - вперед!

Глава VII. Один

Около часа я управлял плотом, внимательно следя за компасом. Затем, подняв голову и окинув взглядом небо, море и горизонт, я еще острей почувствовал свое одиночество. Я наблюдал, как под бескрайным пасмурным небом вокруг меня поднимались и опадали волны, видел, как они разбивались о бревна, образуя пенящиеся водовороты, и слышал, как они громыхали и ревели подо мной. Плот раскачивался и зарывался в воду, с трудом пробираясь сквозь волны.

Я был один. Снова устремил я взгляд в серое небо. Все вокруг было как и прежде, как всегда; ничто не изменилось в этой извечной картине, лишь появилось маленькое существо, человек, наконец добившийся своего.

Время шло, а я не отрывал глаз от компаса. Я начал уже привыкать к мысли, что теперь предоставлен самому себе.

Я взглянул на часы. Было около полудня. С тех пор как ушел "Сан-Мартин", я непрерывно стоял у штурвала. Я держал курс на вест-норд-вест, стремясь подальше отплыть от берега, чтобы какое-нибудь капризное течение или западный ветер не погнали меня назад, к земле. Позже я возьму курс на норд-вест.

Я отрезал два конца толщиной в три четверти дюйма, которыми закрепил штурвальное колесо. Затем снова стал следить за курсом. Если я не стоял за рулем, плот вел себя не слишком-то хорошо, он рыскал во все стороны. С каждым часом я убеждался, что мне предстоит еще многому научиться. Я снова закрепил штурвал концами и пошел на нос, чтобы немного ослабить парус. Это несколько уменьшило зигзагообразное движение плота, но все же курс его был далеко не прямой. Взяв катушку хирургического пластыря, я несколько раз обернул среднюю спицу рулевого колеса, ту самую спицу, которая оказывается наверху, когда перо руля занимает среднее положение, то есть параллельное килю. Белый пластырь виден отовсюду, и в каком бы месте плота я ни находился, с первого же взгляда я смогу определить положение руля.

Настало время обеда. Я смешал в чашке две столовые ложки ячменной муки с небольшим количеством сахара и подлил воды. Густая паста была вкусна. Я знал, что это весьма питательная еда. Чтобы организм привык к ней, я начал употреблять ее еще в Эквадоре и Перу. Я обедал, сидя на ящике у штурвала, одновременно наблюдая за компасом.

После еды мне пришлось убирать с палубы всякие посторонние предметы, но то и дело нужно было прерывать работу и мчаться на корму, чтобы проверить курс. Мои младшие товарищи по плаванию, попугай Икки и кошка Микки, казалось, чувствовали себя превосходно. Микки спала, свернувшись между бухтами каната, и ее почти не было видно.

Плот начал отклоняться от курса, и, чтобы не очутиться против ветра, мне пришлось снова стать у штурвала. До вечера оставалось еще около часа.

Плывя под парусом по сумрачному океану, я все время говорил себе, что наконец-то сбылась мечта, которую я лелеял почти три года. Я не испытывал ни малейшего возбуждения или нервного подъема, но вместе с тем ничуть не был подавлен. Все происходящее казалось мне чем-то совершенно естественным. Я находился на своем плоту, который был построен, как мне хотелось, и, очевидно, вполне годен для плавания по океану; рейс уже начался. Все остальное зависело от меня. Вокруг все то же знакомое море, надо мной все то же знакомое небо, и я чувствовал себя как дома. Я радовался, что мучительные дни приготовлений миновали.

Итак, я начал путешествие. "Тебе предстоит, Бил, проплыть шесть или семь тысяч миль в открытом океане. Это не шутка! Семь тысяч миль, а может быть, и больше! Понимаешь ли ты, что это такое? До тебя это еще не вполне дошло, не правда ли?"

Волна разбилась о корму, и я едва не упустил рулевое колесо. Я невольно улыбался, наблюдая, как плот справляется с волнами. Да, он построен на славу!

Подумаем о расстоянии, которое я должен проплыть: шесть - семь тысяч миль, и впереди долгие месяцы... четыре, шесть или даже больше... Я должен забыть обо всем этом, окончательно позабыть о сроках и расстоянии.

Я пристально всматривался в волны и думал о том, как они будут вздыматься в шторм и чуть заметно горбиться в штиль; они представлялись мне старыми друзьями, которые столько раз сопутствовали мне в жизни.

Перегнувшись через борт, я зачерпнул пригоршней воду и смочил себе голову, лицо и грудь. Я совершил это как-то инстинктивно, не думая о том, что делаю, но потом осознал, что это было своего рода крещение и посвящение.

Через некоторое время курс сделался более устойчивым, и я взобрался на мачту, чтобы еще с вечера проверить такелаж и удостовериться, что все в порядке. Плот довольно сильно качало; по опыту пробного плавания я знал, что так оно и должно быть. Такелаж был в полной исправности, но мне показалось, что у некоторых блоков отводы недостаточно хороши. Я решил вскоре заняться блоками.

Спустившись с мачты, я настроил передатчик и послал свое первое сообщение, извещая, что все идет хорошо и что я держу курс на вест-норд-вест. Я знал, что Тедди ждет в отеле телефонного звонка с Перуанской военно-морской радиостанции, которая должна ей передать мое сообщение. Возможно, "Сан-Мартин" уже вернулся в Кальяо и ей вручили мою последнюю записку. Сначала она предполагала одну - две недели пробыть в Перу и осмотреть развалины древних сооружений инков, но потом передумала и решила возвратиться в Нью-Йорк, как только ей станет известно, что я уверенно продвигаюсь вперед. "Пока ты не вернешься, для меня не существует никаких удовольствий", - заявила она.

Когда стало смеркаться, я накрыл дождевиком клетку, где сидел попугай Икки, и поставил ее в каюту. Тедди уверяла меня, что ночная сырость и соленые брызги могут повредить птице. Когда я отплывал из Кальяо, клетка была подвешена к ванте и мерно раскачивалась, но потом я нашел для нее постоянное место - поставил ее на выкрашенный желтой краской ящик, где помещался небольшой генератор; ящик был привязан веревкой к передней стенке каюты. Весь день Икки был в хорошем настроении, но, когда я накрыл клетку дождевиком и отнес ее в каюту, он стал сердито, пронзительно кричать.

Микки была привязана к небольшой ручной лебедке, установленной у подножия мачты; она ни на дюйм не сдвинулась с того места, где в страхе спряталась, когда ее посадили на плот. Я не знал, страдала ли кошка от морской болезни, но у нее был жалкий, совсем убитый вид, и она отказывалась от еды. Вероятно, раньше ее никогда не привязывали.

Я зажег один из трех имевшихся на плоту фонарей и поставил его в ящик, чтобы защитить от ветра; фонарь был установлен так, чтобы его свет падал на компас. Ящик с компасом я привязал к палубе, так как плоту крепко доставалось от волн. Я решил не зажигать ходовых огней. Правда, я знал, что в этих прибрежных водах могу встретиться с пароходами, но я не собирался спать и был уверен, что увижу любые огни на горизонте и, если судно станет приближаться ко мне, пущу в ход прожектор и подам световой сигнал, чтобы оно не наскочило на меня.

Сидя на небольшом деревянном ящике возле рулевого колеса, я управлял плотом. Вест-норд-вест! Час за часом плот плыл, продвигаясь вперед. Кругом - непроглядная темнота. На небе - ни звезды. Возможно, целую неделю или даже больше я не увижу ни солнца, ни звезд. Течение Гумбольдта, несущее в тропики холодные воды Антарктики, порождало окружающую меня мглу. Я мог бы выбраться из него, если бы на несколько дней взял курс на запад, оставаясь под юго-восточным ветром, но в таком случае течение перестало бы мне помогать.

Пена белела в ночной темноте. Волны разбивались совсем близко от меня. С оглушительным ревом они непрестанно обрушивались на корму. Дно корабля подобно телу рыбы - округленное, обтекаемой формы; оно оказывает лишь незначительное сопротивление волнам, и они не обрушиваются на него всей своей тяжестью. Но у плота широкое, плоское дно, и волны бьют в него со всей силой.

Было сыро и холодно. Мне пришлось одеться потеплей. Я ел патоку, выбирая ложкой из банки черную густую массу. Вкусная патока быстро подкрепила меня. По временам я вставал, привязывал рулевое колесо и с фонариком в руках пробирался на нос проверить канаты, паруса и такелаж. Мимоходом я всякий раз бросал взгляд на Микки. Кошка не двигалась с места и казалась совсем крохотной. Свернувшись клубочком, она уткнулась мордочкой в густую шерсть, и глаза у нее были закрыты. Она была так несчастна, что, казалось, ничего вокруг не замечала; бедняжку вырвали из привычной жизненной колеи, посадили на какую-то тряскую, грохочущую штуку, несущуюся невесть куда по бурной пучине, вдобавок ей надели ошейник и держат на привязи, как пленницу. Я проверял также самочувствие Икки, время от времени приподнимая край дождевика и освещая попугая фонариком. Каждый раз попугай сердито ворчал. То и дело я освещал фонариком руль, чтобы знать, выдерживает ли он нажим волн. Я снова отвязал штурвал.

Так под неустанный грохот волн и вой ветра прошла первая ночь; всю ночь я дремал, клевал носом и мечтал...

На рассвете я снова поставил клетку с Икки на желтый ящик, и попугай радостно заверещал. Я попытался соблазнить Микки молоком, но она отказалась и еще глубже забилась в свое убежище, где искала покоя и тишины.

Я попытался разжечь керосинку, чтобы сварить кофе, но мне это не удалось, и пришлось пить его холодным.

Солнца не было. В полдень я бросил кусок бальзы за борт и по быстроте, с какой он проплыл вдоль борта, определил, что плот движется со скоростью около двух миль в час.

Я выпустил Икки из клетки, предоставив ему свободу. Он полазил там и сям, потом уселся на вантах на высоте в десять футов. Стоя за штурвалом, я наблюдал за попугаем. Внезапно он пронзительно крикнул и улетел. Крылья у него были коротко подрезаны, и он тут же стал опускаться, но не попал на палубу и шлепнулся в воду. Мгновенно повернувшись, он поплыл к плоту, отчаянно взмахивая крыльями. Схватив палку, я протянул ее попугаю. Он тотчас же уцепился клювом за конец палки и вскарабкался на нее. Через секунду попугай уже был на борту.

Когда он обсох, я поместил его в каюте. Тут у него началась морская болезнь и ужасная рвота. Весь этот день он ел бананы. Вид у него был самый плачевный. До этого я и не представлял себе, что птица может так страдать. Но через несколько часов попугаю стало немного лучше, и, когда я закутал на ночь его клетку дождевиком, он снова стал сердито ворчать.

Я зажег фонарь, освещающий компас. Вспенивая волны, плот продвигался в темноте; я пошел на нос посмотреть, нельзя ли как-нибудь помочь малютке Микки. С тех пор как мы покинули Кальяо, кошка ничего не ела и даже не сдвинулась с места.

Мне стоило немалых трудов вытащить Микки из ее убежища и принести на корму, хотя это было, по-видимому, кроткое создание.

Я положил кошку на разостланный свитер и, не переставая гладить ее и разговаривать с ней, привязал поводок к ручке передатчика. Вскоре она немного оживилась. Должно быть, она наконец поняла, что я не хочу ей зла, широко раскрыла золотые глаза и печально посмотрела на меня. Казалось, она была готова заговорить со мной.

- Ты немного страдаешь морской болезнью, Микки? - спросил я ее.

"Нет, - казалось, ответила она, - я не страдаю морской болезнью, но на меня напала тоска. Мне здесь не по душе".

- Я это вижу, - сказал я, как будто беседовал с товарищем по плаванию. - Но скоро ты будешь чувствовать себя лучше. Все будет хорошо, маленькая Микки. Мы дружно заживем все трое: Икки, ты и я.

Я осмотрел кошку, освещая фонариком ее темную шерсть.

- Микки, - удивленно промолвил я, - когда мне подарили тебя в Кальяо, на тебе было не менее пятнадцати миллионов блох. Куда же они девались?

"Да, их была у меня целая уйма, - слегка почесываясь, отвечала Микки. - Некоторые из них, должно быть, утонули, когда попытались вместе с тремя матросами перепрыгнуть на резиновый плот, чтобы направиться назад в Перу. Я видела, как они прыгали. Не будь я привязана, я, конечно, тоже прыгнула бы с ними. Немало блох смыли с меня волны. Вы сами видели, что меня несколько раз окатывало с ног до головы. Но все же, мне кажется, штуки две еще остались".

Я гладил ее и разговаривал с ней вполголоса, пока она не закрыла глаза.

В течение дня я несколько раз засыпал и просыпался. Мне удалось продержаться всю ненастную ночь, ни разу по-настоящему не заснув у руля. Когда глаза начинали неудержимо слипаться, я грыз сахар и несколько раз готовил себе кофе. У меня все время был под рукой запас воды, кофе и чашка.

А солнце все не показывалось.

Керосинка по-прежнему доставляла мне хлопоты, но под конец удалось вскипятить воду и приготовить горячий кофе. В одиннадцать часов по восточному стандартному времени я послал радиограмму с указанием курса и сообщил, что все идет хорошо.

Днем я опять выпустил Икки из клетки, чтобы дать ему поразмяться, но на этот раз привязал его за лапку. Микки дремала, сидя около рулевого колеса. Она немножко поела и, казалось, была довольна. Но вот она заметила Икки, сидящего на носу возле клетки спиной к нам. Кошка пожирала глазами ничего не подозревающую птицу. Вдруг она прыгнула к попугаю. Я крикнул, но Микки не обратила внимания. Тогда я схватил лежавшую возле меня теннисную туфлю и запустил ею в кошку. Она испугалась и молнией скользнула в отверстие, под бамбуковую палубу. До поздней ночи я больше не видел Микки, но потом она пришла на корму и стала ласково тереться о мои ноги, как будто мы старые друзья и между нами ничего не произошло. Я был уверен, что она позабыла обо всем происшедшем.

Всю ночь я боролся со сном. Наконец рассвело, но по-прежнему не было солнца. Дул устойчивый, сильный ветер, и плот то и дело одолевали волны. Я, как и раньше, держался курса вест-норд-вест, и, по моим расчетам, я уже довольно далеко отплыл от берега. Я начинал привыкать к одиночеству. Но где-то в глубине души притаилось беспокойство, главным образом за плот: как поведет он себя в шторм? Выдержат ли оснастки и связи бревен? Правда, теперь я был гораздо спокойнее, чем в начале путешествия. Я стал осваиваться с новым образом жизни: надо мной небо, подо мной "Семь сестричек" и океан.

На четвертый день путешествия я заметил в том месте, где был привязан якорь, потертый пеньковый трос, тянувшийся с правой стороны за кормой плота. По-видимому, он еще во время стоянки в порту случайно запутался под плотом и теперь освободился. Ни один моряк не допустит такого непорядка на судне. Я пробрался на конец бревна, которое было скользким от масла, пролитого еще в порту, и, держась левой рукой за ванту грот-мачты, попытался отцепить трос.

Назад Дальше