Завтрашние заботы - Конецкий Виктор Викторович 21 стр.


…В бараке никого из ребят не было, печка затухла, на неприбранных койках валялись портянки и ватники. Василий принес дров, хотя дневалить была не его очередь; растопил печь и, умиляясь на самого себя, прежде чем повалиться на одеяло, стащил сапоги. Повалившись, он пальцем ноги пошевелил репродуктор на стенке. Местный радиоузел захрипел: "…вопрос канализации стоит остро. Об этом говорят многие избиратели…"

Печка гудела веселым огнем, но в щели окон сильно дуло, и ситец занавесок ерзал над подоконником. Пустота барака мало-помалу навела на Василия скуку. Он начал думать о том, где сейчас ребята и чем они занимаются, и пришли ли в Ручьевку девки со стройпоезда.

Въедливо тикали ходики. Захотелось есть. Но не просто жрать, а сесть за чистый стол в семейном доме, взять кусок пирога с картошкой. Челюсть все еще ныла, десна горбилась опухолью.

Ходики били по ушам.

Василий вытащил из-под койки духовое ружье, прицелился в ролик электропроводки, потом передумал стрелять в него и повел ружье в сторону ходиков. Очень уж нахально они тикали, и очень уж медленно тянулось время. Его следовало убить. И Василий стрельнул в гирю. Гиря чуть вздрогнула, и из нее потек серый песок. Здесь Василий вспомнил, что ходики – общественная вещь. Следовало наказать себя. Он снял с руки часики и, шагая по койкам, прошел в дальний угол, где и повесил часики на гвоздь. На обратном пути Василий подкинул в печь дров и прикурил от уголька погасшую папиросу. Расхаживать по пружинящим койкам ему нравилось еще с детдома. Койки стонали под восемьюдесятью килограммами.

Чтобы усложнить задачу, Василий улегся на спину головой к цели. В левую руку взял ружье, в правую – зеркало. По радио передавали теперь музыку. Лампочка светила тускло. Часики в зеркале едва проблескивали, казалось, они плывут среди синего дыма. Василий целился старательно и угадал в часики с первого раза. Они разлетелись вдребезги.

– Собачка лаяла на дядю-фраера, – сказал Василий с удовлетворением. Урон, нанесенный общественным ходикам, уравновесился личной потерей.

Но скоро Василию стало жаль часиков. Не то чтобы он досадовал по поводу потери – нет, он пожалел их так, как накануне пожалел разбитый самосвал. Вещи не имели для него притягательной силы. Зачем, например, часы? На работу и без них поднимут. Перед бабами красоваться?… И все-таки ему стало их жаль.

Он вспомнил младшего братана Федьку, деревню, отца, мачеху Марию Ивановну, старшего братана Кольку, и еще он вспомнил мать. Лица ее, голоса он не помнил – только ее тихую повадку. Вспомнил сильный мороз, черную сибирскую баню и как мать лежала на полу в предбаннике, потому что угорела. Отец воевал, а они эвакуировались куда-то в Сибирь. И вот мать угорела в бане, отлеживалась на полу и простыла. Старший братан Колька просил в колхозе лошадь, но лошадь не дали, и Колька пошел в больницу за врачом пешком. До больницы было двадцать пять верст. Колька вернулся только через два дня с врачом на розвальнях и повез мать в больницу. В феврале она померла. Колька опять попросил в колхозе лошадь. Лошадь дали, и Колька поехал за матерью. Мать лежала в холодильнике голая, и было в том холодильнике еще много покойников. Колька нашел мать по родимому пятну на плече, привез в деревню, и сани стали возле двора. Заносить мать в дом хозяйка не разрешила, а обувки и порток у меньших братьев не было. И они выскакивали прощаться с матерью на мороз босые. Они тогда уже привыкли бегать по снегу босыми. Младшему, Федьке, пятый год шел, а Василию – двенадцатый. Похоронили мать без них. И Василий даже не помнил, в какой деревне, потому что всех братьев сразу взяли в детдом…

Ходики остановились, песок из гири высыпался и лежал на досках пола острой кучкой.

Первым из детдома на фронт бежал Василий. Под Омском его поймали и вернули назад. Потом бежал Колька, добавив себе лет в метрике, и его не вернули, он воевал, получил пулю в ногу, ногу отняли выше колена; после госпиталя осел в Вологде, торговал папиросами на толкучке. И когда младших братьев отец вызвал в сорок седьмом на родину, Василий по дороге сбежал в Вологду к Кольке. Отца он не помнил, ехать к нему в деревню не хотел, хотя отец отстроил дом, женился и купил корову. Скоро Колька попался на перепродаже краденого. Василий остался один и завербовался на Север. Так началась бродячая жизнь. А младший работал в колхозе.

Василий однажды наведался в родные ладожские места, жили там трудно, брат донашивал солдатскую шинель отца, мачеха болела животом. Месяц Василий косил траву в поймах и ловил щук в протоках.

И вот сейчас вспомнились голодные глаза Федьки, и стало совестно за расстрелянные часики.

Василий разделся, лег, долго ворочался, не спалось, хотелось, чтобы скорее кто-нибудь из ребят вернулся. Наконец зачавкали под окнами по грязи сапоги, дверь в сенях грохнула, и в барак, пошатываясь, вошел Степан Синюшкин. Он был без шапки, волосы, мокрые от снега, висли на глаза, губы обескровели.

– Лежишь, Василий Алексеич… В аккурат один лежишь, – пьяно пробормотал он. – Тверезый лежишь… Покурим, Василий Алексеич…

– Кепарь где потерял? – весело спросил Василий.

– Кепарь? Ну и потерял… чего с того? Мой кепарь… мой? Щенок я, значит, да?… С твоей точки философии – щенок? Уезжаешь, значит?

Василий сел на койке и потянулся к штанам за папиросами. Степан подошел вплотную, от его сапог и ватника несло сыростью и гнилью.

– Где валялся, дурак? – спросил Василий, не оборачиваясь, шаря рукой в кармане брюк. – Говорил: налакаешься. Майка добавить справила?

– Она, она с-самая, – тяжело ворочая языком, сказал Степан, вытащил из-за пазухи нож и ударил Василия в левый бок, под мышку, в вырез майки.

– 12 -

Еще утром, когда Василий послал его мыть шею и стирать платок; и потом у столовки, когда Василий сам не полез в драку, а над ним смеялся и обозвал щенком; и возле клуба, когда Василий сказал, что уезжает один и что все надоели ему, – весь этот день Степан то забывал об обидах и своей тоске, то с новой силой ощущал их. Его влюбленность в Василия то брала верх над обидами, то исчезала, уступая место безнадежной озлобленности на все и всех вокруг. Степан пил всякую смесь второй день, и случилось так, что последнее чувство, которое ощущал он в тот момент, когда сознание уже темнело, было желание мести. Дорогой от Подлесова до стройки, мотаясь в кабине попутного грузовика, а потом плутая по грязи, уже ничего не понимая, в тягучем хмелю и усталости от длительного пьянства, Степан ощущал только безнадежную обиду, тоску, брошенность.

Добираясь к баракам общежития, он по трусоватой своей привычке держал за пазухой нож. И когда увидел близко перед собой Василия, мускулистую, гладкую спину, обтянутую майкой, то это единственное в его мутном сознании чувство обиды и ощущение силы в руке, создавшееся от тяжести ножа, слились.

Василий почувствовал толчок в глубине груди, от неожиданности охнул и медленно оглянулся, локтем прижимая немеющий бок. Степан покачивался над ним, запихивая нож в карман ватника. Глаза Степана были бессмысленные, а губы тянулись в ухмылке. Василий откинулся на спину и ударил Степана ногой в пах. Степан кулем рухнул на соседнюю койку.

"Вот так это и бывает", – второй раз за эти два дня подумал Василий, увидев на майке кровь и холодея от страха.

– За что убил, сука?! – прошептал он сдавленным от страха и ярости голосом, прыгнул сгоряча на Степана и правой, свободной рукой схватил за горло. Степан не сопротивлялся, шея его безвольно поддалась пальцам Василия, и эта безвольность, мягкость шеи отрезвили Василия. Все прижимая локтем левой руки бок, боясь взглянуть на рану, он поднял с пола упавшие папиросы и, неловко чиркая одной правой рукой спичку, прикурил. Степан поерзал на койке, перевернулся лицом вниз и захрапел.

Из репродуктора доносилась музыка, за окном слышен был ветер, в печи гудели на сильной тяге угли. И от обычности всего страх и волнение отпустили Василия. Он с интересом заглянул себе под мышку, увидел аккуратный разрез и совсем немного крови на майке, свернул полотенце, положил его на рану и лег. Курить, правда, он не мог, боли же острой не было, в боку только саднило. Василию показалось, что рана пустяковая, и смешно стало на свой испуг и ярость. Какой смысл сердиться на пьяного? И к тому времени, когда начали сходиться ребята, он совсем успокоился, отвернулся к стене и уговаривал себя спать. Ребята валились на койки, экономя минуты, думая об оставшихся до понедельника часах, о будущем рабочем дне.

Свет потушили. Барак засыпал; воздух тяжелел от дружного храпа. Василий все щупал бок. Казалось, что рана мокрит, что из нее льется кровь. Но полотенце оставалось сухим. Наконец он подумал о докторах. Последний больничный Василий брал года четыре назад, когда ногу ему переехал гусеничный трактор. Дело случилось в январе, снег был глубокий, ногу ободрало легко – она вдавилась под гусеницей в снег.

– Собачка лаяла на дядю-фраера, – сказал Василий шепотом и присвистнул. Надо было узнать время, но ходики стояли, а от часиков остался лишь ремешок. Он выбрался из-под одеяла и привычным резким движением сел. В груди забулькало, сердце тяжело шевельнулось и замерло. Он ощутил липкую слабость, одиночество среди спящих. Ему стало жалко себя. Он понял, что в Подлесово в больницу самому не дойти, и тогда зло дернул Степана за ногу.

Степан шептал во сне, метался, всхлипывал Василий нагнулся к его лицу, разобрал несколько слов: "…Бетон смерзнет… Не стану, не стану! Гравий теперь сыпь."

Василию стало почему-то жаль не только себя, но и Степана.

– Вставай, слышь! Вставай! – будил он его. – Копыта я откидываю, кажись; врача нужно, слышишь?

– А? Чего? – дернувшись, еще с закрытыми глазами садясь на койке, спросил Степан. – Вася? Ты, Вася? Где я?

– Кровища у меня в груди булькает; копыта, говорю, откинуть могу, плохо мне, понял? В Подлесово топай, врача надо.

– Пьяный я еще сильно, башка болит, – сказал Степан.

– Ты чего помнишь или нет?

– Время-то сколько?

– К полночи… Скажешь в больнице, что Алафееву кто-то из амнистированных пошалил, понял? Скажешь, снаружи кровищи нет, а внутри булькает, дыхнуть на полную глубину не дает. Запомнил?

Степан обалдело пошарил под койкой сапоги, которые стянули с него ребята. Василий подал ему чью-то шапку, спросил:

– Кепарь где посеял? И чтобы сразу ехали. Скажешь, идти сам не может, понял? Если не поедут, Майку подними, она их сразу расшевелит…

Степан долго звякал цепочкой возле бачка с водой – пил. Наконец ушел.

"Ишь – работяга, – подумал Василий, вспомнив сонный бред Степана. – Бетон, гравий… А сам туда же – ножом балуется…"

Он осторожно уложил свое тяжелое тело обратно на койку. Было жарко, истомно, померещились во тьме кошачьи глаза. Но от сознания, что скоро придут знающие люди, помогут, он успокоился.

– 13 -

Ветер, казалось Степану, дул со всех сторон, нес снеговую, колкую крупу; она шуршала в сохлых листьях кустов за обочиной. Разъезженная самосвалами дорога с загустевшей от холода в колеях грязью вела к большаку. Степан шагал прямо по грязи, его ноги, всегда присогнутые в коленях, вихляли. Хмель тяжелил голову, во рту и в глотке было сухо. Происшедшего он не помнил, мысли ворочались в черепе туго и были какие-то отдельные, как грузовики в боксе. И у каждой мысли вроде бы не было колес, и стояли эти мысли-машины в боксах на домкратах. Он знал, что идет в больницу за доктором и приказал ему идти Василий. Но зачем доктор – он не помнил, потому что привык сразу начинать поступок, если приказано поступать, а потом уже, на ходу, уяснять – что и зачем приказано.

Маленький островок леса, полосой оставшийся вдоль большака, закрыл редкие огоньки строительного поселка. Унылая темная пустынность тянулась впереди до самого ночного горизонта. Сухой бурьян шевелился под ветром в кюветах. Ветер продувал Степана насквозь, рубаха сзади вылезла и торчала из-под ватника, сапоги чавкали, от озноба стучали зубы.

Большак снежно забелел впереди. Снег на нем не таял, а расковырянные бульдозерами поля были черны. Следов шин на большаке не было. Будка возле автобусной остановки скрипела фанерой. Степан зашел в будку и сел на лавку, чтобы решить, идти ли в Подлесово самому – это было шесть километров в гору по шоссе – или выбраться к узкоколейке и по ней шагать в Ручьевку, где стояла воинская часть и откуда можно было позвонить в больницу по телефону. Как только он сел, так ему сразу захотелось устроиться здесь, в автобусной будке, опустить уши у шапки и заснуть. В будке не дуло, только у щелей на земле узкими стрелами нанесло снега.

"А может, автобус-то и не прошел последний", – подумал Степан и лег на узкую лавку, упершись головой в угол. Так он спал, когда попадал в армии на гауптвахту. Сейчас Степану вспомнилась армия, в стройбате ему было часто так же одиноко, как здесь, в автобусной будке, возле пустынного ночного шоссе, среди замерзающих полей и равнодушно шуршащего снегом ветра.

"А может, автобус последний и не прошел еще", – опять подумал Степан, устраиваясь на лавке, но что-то давило в бок, мешало. Он полез под ватник и вытащил четвертинку, долго смотрел на нее – не помнил, как и когда она попала к нему. Потом тихо обрадовался, отковырнул пробку, глотнул из горлышка и закусил снегом. Сразу в голову ему ударило, в душе захорошело. Он притопнул сапогами, закурил, затянулся до самых кишок горьким дымом и пошел к Подлесову. Одиночества не стало, ветер враз потеплел, и казалось, что резкий водочный дых может вспыхнуть возле губ, если поднести ко рту горящую спичку.

На шоссе было скользко, и Степан несколько раз падал. В ночи далеко разносился его пьяный смех и ругань. Обдутые ветром руки зазябли, он сунул кулаки в тесные карманы ватника и услышал нож. Нож просунулся в подкладку до самой рукоятки. Степан вытащил его и тупо уставился на тусклое лезвие, смутно вспоминая белое тело, синюю майку и плавность, с которой нож сунулся в тело.

– Да это ж я Ваське сунул! – прошептал он и обмер.

Сзади показалось зарево, стремительно понесся на Степана свет фар, в этом свете метались снежинки и ярко взблеснул нож. Степан торопливо толкнул его обратно в карман, в дыру подкладки. Сквозь тяжелый хмель и родившийся тошнотворный страх дошло до Степана, что Василий отдает концы, что надо торопиться.

Машина была легковая, она приближалась, томно покачиваясь на мягком снежном ковре. Степан сорвал с головы шапку, шагнул к середине дороги. Машина притормозила, дверца щелкнула, отворяясь, из теплого нутра машины донеслась музыка. Степан было хватился за ручку дверцы, но поскользнулся, не удержался на ногах и упал.

– Подвезите, граждане, – забормотал он, поднимаясь, робея от музыки, блеска стекла и никеля, от чужой жизни, которая так неожиданно возникла перед ним.

– Пьяный, – сказал кто-то в машине. – Поехали! – Машина рванулась, красный свет задних подфарников скользнул по снегу, и вокруг сомкнулась погустевшая, холодная тьма.

Степан всхлипнул и побежал за легковушкой.

Тем временем Василий уже не мог держать стон в себе. Воздух то врывался в грудь и затихал там, то с хрипом вырывался. Василию хотелось, чтобы кто-нибудь проснулся, но ребята спали крепко, они привыкли к ночному храпу и стонам. Мысль о смерти еще не появлялась у Василия. Он жалел только кровь, которая без толку выливается в грудь. "Небось вся не выльется, парень я здоровый, – для бодрости думал Василий и даже ухмылялся в темноте. – Эх, Вася, – стальная грудь, пятнадцать почек!" Так называли его за силу. И самое странное заключалось в том, что Василий даже был где-то доволен случившимся. Он столько повидал на своем бродячем веку несчастных случаев, пробитых голов, шрамов, о которых мужики в бане говорили небрежно и спокойно, что ему давно пришла пора увидеть след ножа и на своем теле.

– 14 -

Степана догнала еще полуторка, но не остановилась, потому что ехала под уклон, впереди был поворот, свежий снег увеличивал скольжение, и шофер тормозить побоялся. Тогда люди из проехавших машин стали ненавистны Степану. Они теперь принадлежали к иному, нежели он, миру, и весь этот мир превратился в огромную, хохочущую над Степаном рожу. Степан бежал сквозь тьму, и хохочущая рожа бежала перед ним. Степан задыхался от непривычки бегать и подвывал на ходу.

Ему казалось, что Василий уже умер, что доктор не успеет, что самого его теперь расстреляют. И Степан подобрал на дороге камень, чтобы запустить его в следующую машину, если она не остановится.

– Я вам стоп сделаю, гады! – сквозь слезы шептал он.

До Подлесова оставалось километра два, и Степану лучше было бы о машинах не думать и просто еще прибавить шагу. Но представления о времени и расстоянии спутались в его голове. Казалось, что ударил он Василия еще на прошлой неделе, а до больницы раньше утра не дойти.

На его несчастье, позади засветились фары. Степан стал посреди дороги, стиснул в руке булыжник и заорал:

– Вези в больницу, ну!

Никто слышать его не мог, потому что окна в машине были закрыты. Вид же Степана был растерзанный, пьяный, и машина, вильнув к обочине, прибавила ходу. Тогда Степан метнул вслед ей камень.

В последнюю долю секунды, когда камень уже вырывался из пальцев, Степан понял, что этого делать не следует, что лучше не станет, и потому метнул камень как бы только для того, чтобы показать себе самому, что и на такое он ради Василия теперь способен. Но булыжник угодил все-таки в заднее стекло, и оно будто взорвалось. Машина проехала немного и остановилась. На шоссе стало тихо, и в этой тишине одновременно щелкнули с обеих сторон машины дверцы, и выскочили двое мужчин. Они не сразу пошли к Степану.

– И мне что подбери, – услышал Степан. – Ручку возьми…

– В голову не бей, однако…

Степан попятился к обочине и прислонился спиной к телеграфному столбу. На машине он разобрал надпись: "Связь" и понял, что идут на него с железом в руках такие же работяги, как и он сам.

– Братцы! Дружок у меня! Раненый! – крикнул Степан и хотел бежать, но сил бежать не было.

– Хулиган, сука, булыги бросать! – крикнул шофер, разжигая себя ругательствами. – Я тебе пятерик всуну, пьяная рожа!

Степан замахал перед собой руками, но шофер снизу ударил ему под дых чем-то тупым и тяжелым. Степан упал. Руки ему вывернули назад, проволокли до машины, сунули между передней спинкой и задним сиденьем.

Очнулся Степан в подлесовской милиции. Его обыскали, нашли нож со следами крови и заперли в камеру. Уже через дверь Степан крикнул, что в строительном поселке, в седьмом бараке, лежит раненый и что туда надо срочно доктора. Потом свернулся в углу камеры на полу в комок, обхватил голову руками и затих. И некоторый покой снизошел на него, теперь ничего больше от него не зависело. Оставалось ждать.

Слабые люди ощущают в тюрьме или больнице облегчение, потому что им кажется, что хуже не будет и что всякие заботы о самих себе и о других теперь невозможны, ибо дверь в мир захлопнулась.

И Степан скоро заснул.

Назад Дальше