Завтрашние заботы - Конецкий Виктор Викторович 9 стр.


Левин взял кружку, поставил ее себе на грудь, сказал:

– Глеб, произошла какая-то чудовищная несправедливость… Ты знаешь, почему я все время уходил тогда от вас? В "Интуристе" и на улице потом?

– Нет. Я не думал об этом.

Вольнов подсел ближе к печурке и сушил возле нее портянки. Босыми ногами он все время ощущал вздрагивание и дрожь стального настила палубы. Ветер, очевидно, крепчал, и льды нажимали сильнее.

– Я никогда и не подозревал, как она важна для меня. Я это понял только тогда, когда заметил в ресторане, что между вами что-то происходит. Я это сразу заметил, Глеб. И мне очень не хотелось оставлять вас вдвоем. Поэтому я и уходил все время. Ты такое можешь понять?

– Да.

– Мы были просто знакомы. Много лет. Случайные встречи. Воспоминания конца войны… Она была замужем. Я женат. У меня дети. И никаких таких мыслей у меня не возникало. И вдруг… Вероятно, ревность – сильный катализатор. Это глупо, но это так.

– Прости, – сказал Вольнов.

– Очень все смешно. Очень, – сказал Левин. – Ты у нее ночевал?

– Да.

Проснулся боцман, сонный, лохматый, полез по трапу наверх в гальюн. Левин дождался, когда боцман исчезнет в люке, и спросил:

– А что произошло потом?

– Нечуткость. Моя.

– Большая?

– Вероятно, да.

Левин сел на койке и залпом выпил чай.

– Все это очень странно, – сказал он.

– Я писал ей со всех стоянок. Она не ответила.

– Ты никогда не сможешь сделать ее счастливой. Ты человек без позвоночника. У тебя есть только хорда.

– С чего это ты? – спросил Вольнов, обматывая ногу теплой портянкой. – И не пора ли тебе на судно? По-моему, сжатие начинается.

– Ты все еще надеешься пройти в Чукотское море, на чистую воду?

– Я пройду.

– Я шел, я плавал, я держал курс, а как сели на мель, так "мы"… – пробормотал Левин, прислушиваясь. – Действительно, вроде бы шуметь начинает.

– Глеб Иванович! – крикнул в люк старпом, размахивая журналом радиосвязи. – Радиограмма! Правительственная!… И "Микоян" подошел!

Вольнов поймал журнал.

– Читай вслух, – попросил Левин.

Вольнов прочитал, с трудом разбирая корявые буквы старпомовского почерка на влажной бумаге: "Правительственная. Начальнику Северного перегона, всему личному составу флотилии рыболовных судов, идущих верхним маршрутом. С большим вниманием и волнением следим за вашей мужественной работой по проведению рыболовных судов в суровых и трудных условиях осенней Арктики. Твердо верим, что в ближайшее время вся флотилия благополучно прибудет в конечный пункт. Рыбаки Камчатки, Сахалина и Приморья с нетерпением ждут пополнения своего флота. Того пополнения, которое вы так умело и самоотверженно ведете вперед. Желаем вам лучших успехов. Подписал замминистра рыбной промышленности…"

– Я бы хотел, чтобы она была счастлива, – сказал Левин. – Я помню, как она девчонкой танцевала нам в палате бабочку… Это было смешно и трогательно. И она еще приносила песца в клетке и совала в клетку палец. И песец ее не кусал. А песцы вообще всех кусают… Я хочу, чтобы у тебя с ней ничего не получилось.

Вернулся боцман, все еще заспанный, сказал:

– А на земле люди по-настоящему живут, на танцы ходят. И в кино, да, Глеб Иванович?…

А женщина, о которой думали сейчас капитаны, ехала в пригородном поезде. Она везла в Архангельск дочку, свою Катьку.

Здесь был только ранний вечер, а не глухая ледяная ночь.

В вагоне пахло солеными огурцами.

Поезд был пригородный, часто останавливался. Вокруг полустанков смыкались леса. Леса, леса, леса – бесконечные толпы шершавых елей и еще не облетевших, красных осин.

Катька спала, положив голову на колени матери. Катька загорела за лето. Она немного огрубела в детсаде, но стала очень веселой. Даже сейчас, во сне, она улыбалась. И ее улыбка была лукавой. Ее брови побелели от солнца, а на щеке чернела ссадина.

Катьке снился маленький пушистый кролик. Кролик часто дышал носом и жевал красную морковку.

Вагон покачивался, колеса дружно, но равнодушно работали. У стрелок зажигались первые желтые огни. Солнце опускалось за толпы черных елей.

Агния везла дочку домой раньше срока. Она вдруг соскучилась по ней так, что не могла больше ждать. И тогда она переплыла Двину на пароходике, села в поезд и отправилась в Гуляево. Она приехала, когда дети ужинали. Катька сидела у самого окна столовой, ела манную кашу и, когда увидела мать, бросила ложку и приложила палец к губам. Она знала, что нельзя нарушать порядок. Она должна была доесть кашу, а уж потом бежать к маме. Агния говорила с заведующей и смотрела на Катьку. И ей не терпелось скорее взять ее на руки, маленькую и легкую. И вот теперь они вместе ехали домой. Катька спала и улыбалась. Агния смотрела в окно. За окном летел паровозный дым. Было так, как в самолете, когда самолет идет в облаках.

– Проснись, пожалуйста, – сказала Агния и пощекотала дочке коленки. – Как же мы доберемся домой, если ты так разоспишься?

Паровоз загудел весело и громко где-то впереди. Катьке не хотелось просыпаться, но она все-таки потянулась на мягкий домашний голос.

– Проснись, пожалуйста, а? Мне скучно одной, – шепнула Агния прямо в маленькое ухо.

И Катька открыла глаза.

– Мы еще едем, мама? – сонно спросила она. – Я видела белого кролика, мама.

– Ты все время улыбалась, Катька.

– Он ел красную морковку.

– И хрумкал?

– Лошади хрумкают сильнее, – сказала Катька, подумав.

– Лошади большие, а кролики маленькие.

– Это был совсем маленький кролик.

– Значит, он был крольчонком.

– А почему мы так долго едем?… Мы едем по рельсам?

– Да. По длинным, длинным рельсам.

– Я тебя очень люблю.

– Я тебя тоже, маленькая моя.

Вагон был почти пуст. Только три солдата лежали на лавках и курили в рукава. Им было совестно курить прямо в вагоне, но очень не хотелось выходить в тамбур.

– 6 -

– Товарищ капитан! – крикнул кто-то в люк.

– Да! – в один голос откликнулись Вольнов и Левин.

– Ледоколы гудят: "Иду вперед, следуйте за мною".

Вольнов натягивал сапоги. Они были мокрые, лезли с трудом. Вольнова всегда бесило, когда сапоги не лезли на ноги, он чертыхался.

– Нужно носить валенки, – сказал Левин. – Ты понял, зачем я сегодня приходил к тебе?

– Нет, я ничего не понял.

Вернее, он просто не знал, что ему следует говорить и делать. И только бы Яшка не стал опять хохотать.

Лед за бортами всхлипывал, потом заработал дизель на "Седьмом".

Вольнов первым поднялся на палубу.

Ночь. Густой липкий туман. Ветер сразу залезает в рукава ватника. Дымным огнем светят где-то рядом прожекторы ледокола. Шевеление серых льдин вокруг. Далекие и близкие визги сирен – сейнеры репетируют сигнал ледокола. Очень зябко.

Левин на миг еще задержался возле Вольнова, спросил:

– Нитроглицерин или валидол у Арсеньича есть?

– Есть.

Левин скользнул вдоль борта и перепрыгнул на свой сейнер, и сразу донесся его голос: "Все наверх! По местам стоять! Со швартовых сниматься!"

На палубе "Седьмого" закопошились неуклюжие тени.

– Старший штурман, где вы? – спросил Вольнов.

– Здесь, товарищ капитан.

– Убирайте швартовы!

– Есть!

Несколько раз фыркнул дизель, и ровно, все усиливаясь, завибрировали под рукой леера. Григорий Арсеньевич прогревал двигатель.

Вольнов по скоб-трапу поднялся на верхний мостик. Вольнова знобило. То ли нервы, то ли холод… Это ночное море, жесткое, покрытое панцирем шевелящихся льдин. Эта видимость всего в двадцать – тридцать метров. Главное – выдержка и забыть обо всем, кроме работы. Прекрасная вещь – работа. Она никогда не выдаст. Сейчас будет самое сложное за весь перегон, последние мили перемычки. И недаром пришла "правительственная". Там, наверху, понимают, что настала пора подбодрить людей на всю катушку. Хорошие слова: "…умело и самоотверженно ведете вперед".

– Погибаем, но не сдаемся! – крикнул старпом. – Ни хрена не разберешь! Кажется, там, где зарево, – это "Микоян". Он с оста подошел…

– Сколько было до берега, когда туман спустился?

– Мили три.

– Эй, Вольнов! – крикнул Левин со своего мостика. – Я сейчас попробую малым вперед поработать, а когда моя корма с твоим носом поравняется, застопорю, и ты мне в борт форштевнем и разверни меня влево, понял?

– Понял! Там что – чистая вода есть?

– Темнеет немного что-то!

Оба говорили спокойно. Оба понимали, что теперь они чужие друг для друга люди. Их связывало покамест только одно – работа.

На "Седьмом" вспыхнул прожектор. Желтый узкий сноп света и дымный туман, стремительно несущийся сквозь него.

– Отведите прожектор! Слепит очень! – заорал старпом с полубака.

В отблесках прожектора Вольнов увидел на соседнем мостике Левина. Яков звякнул машинным телеграфом, перекинул рукояти на малый ход вперед.

– Василий Михайлович! – крикнул Вольнов старпому. – При первой возможности спустись в кубрик, собери подвахтенных и зачитай радиограмму.

"А все– таки мы идем вперед", -подумал он.

"Седьмой" начал медленно двигаться, скользить в темноту и туман. Но вдруг на нем раздались крики, ругань и призывный свист. Это звали и искали Айка.

Айк черным клубком пронесся по палубе и заскулил на самом носу. Он все проспал, этот пес. Даже то, как ушел его хозяин.

Вольнов взял мегафон и крикнул:

– Когда я вам корму отпихивать стану, он и перепрыгнет!

– Есть! Поняли!

– Вы сами на штурвал станете или мне? – услышал Вольнов странно тихий, ровный голос. Это был Чекулин.

– Ваша вахта?

– Да, товарищ капитан.

– Становитесь пока. Про радиограмму знаете?

– Читал.

– Полборта право!

– Есть, полборта право!

На носу скулил и повизгивал Айк. Чекулин засмеялся, сказал:

– Он из кубрика, как ракета, вылетел, чуть боцмана с ног не сбил.

Вольнову приятно было услышать смех Чекулина, хотя и не положено матросу смеяться и разговаривать, стоя у штурвала.

– 7 -

– Василий Михайлович, запомните, что всякие сокращения в вахтенном журнале не разрешаются. Сколько раз можно повторять вам одно и то же?

– Я…

– Помолчите.

– Когда я…

– И машинный пишется через два "н", а дистанция через "и", а не "е".

Караван опять лежал в дрейфе, Вольнов проверял заполнение судового журнала. Он не спал уже третьи сутки, глаза слипались, строчки в журнале то исчезали, то появлялись вновь: "Среда. 21 сентября. Пролив Де-Лонга. 00 часов 00 минут. Туман. Видимость полкабельтова. 01 час 18 минут. Снялись с дрейфа. Следуем на сближение с линейным ледоколом "Капитан Белоусов". Хода и курсы переменные. Используем разводья в девятибалльном льду. 03 часа 10 минут. Легли в дрейф ввиду невозможности дальнейшего движения. Ледокол в дистанции 5-6 миль. Зажаты ледяными полями…"

Вольнов пальцами несколько раз развел и свел веки, плотно нажимая на глазные яблоки. Глубоко в черепе возникла ломящая боль, поплыли перед глазами туманные круги, пронизанные дрожащими сверкающими точками. Потом круги растаяли и все вокруг прояснело.

Льды. Туман. Дождь.

Суетливые живчики-капли на стекле окна в ходовой рубке. Понурившаяся фигура вахтенного на носу сейнера. Запах чада из камбуза.

Монотонность. Монотонность. Смертельно хочется спать, но спать нельзя. Вот-вот вернется "Микоян".

Ветер обдувает капли на стекле. Они стекают косо. И каждая старается скользить по следу предыдущей, по уже мокрой, скользкой дорожке; вбирая в себя остатки прежней капли, толстея и тяжелея от этого, убыстряя свой бег, все круче меняя курс и, наконец, окончательно отяжелев, несется вниз вертикально и срывается со стекла. Она проторила новую дорогу. И по этой дороге уже торопится новая капля. Но она слишком легка, и ветер сдувает ее в сторону…

Впереди, в тумане, загудел ледокол: "Сняться с дрейфа, следовать за мной".

Опять хода и курсы переменные.

Час за часом.

Лед, лед, лед. И кажется, он не кончится никогда, он закрыл всю воду на земле. Но так только кажется. Ветер откинет туман, и вдруг увидишь впереди свободную волну, тяжелую, замусоленную салом – Чукотское море. По правому борту прошли последние арктические мысы – мыс Отто Шмидта, Ванкарем, Сердце-Камень, Коса Двух Пилотов…

Знакомые слова, знакомые названия – за ними смутные воспоминания детства. Тридцатые годы: страна глядит на север миллионами глаз, "Челюскин" затерт льдами, бочки с горючим скатывают с борта по самодельным трапам, красный флажок на карте; механик, сбитый бочкой, вместе с "Челюскиным" опускается на дно Северного океана. Имена Воронина и Отто Шмидта, его борода; с мыса Ванкарем стартуют самолеты, первые посадки прямо на дрейфующие льды. В кинотеатрах – удивительно чистые и веселые комедии, и молодая Любовь Орлова, в которую влюблены все – от мала до велика – танцует на дуле пушки… Потом челюскинцы уже давно спасены, а в школе на стене стенгазета и опять огромный красный флаг над полюсом… Имена Папанина и Кренкеля, фото их собак… Как звали псов?… Уже не вспомнить… Веселые лайки с хитрыми мордами на самом пупе планеты. Наверное, одну из них звали Боцманом Моряки любят так называть псин, которые воруют с камбуза мясо и гадят на палубе, но ужасно весело лают на чаек и подхалимски виляют хвостами перед капитанами. Они всегда знают, кто капитан… И как странно, что он, Глеб Вольнов, идет сейчас по этим самым местам. И все уже стало обычным. И никто в стране не тревожится за них и не переживает, и даже не вспомнит, что они прошли тяжелые льды в одну навигацию. И в этом – победа. Тревожатся только замминистра и матери. Но им положено тревожиться по штату… А для того чтобы особенное перестало быть особенным, потребовалось меньше тридцати лет. Тридцать лет! Ему как раз ненамного больше…

– Свистни в машину, боцман, – приказал Вольнов. – Мы отстаем. И надо прибавить еще двадцать оборотов.

Винт, очевидно, все-таки погнулся.

…Был штилевой рассвет. И зыбь от норд-веста, горбатая и зеленая. Две цепочки судов качались на этой зыби, и дымил впереди ледокол.

– Глеб Иванович, – звонким от восторга голосом сказал боцман. – А хорошо как? Правда, да?

Штилевой рассвет над свободным морем. Льды уже далеко за кормой. Розовый свет дрожит над горизонтом. Тишина. Зыбь беззвучно колышет судно. Только изредка всплеснет у скулы. Небо огромное. Воздух где-то высоко-высоко пронизан уже солнечными лучами. Вода окрашена светом неба, она то розовая, то зеленая и голубая. И черные маленькие корабли среди бесконечных просторов моря и неба. И совсем маленькие люди, с обветренными коричневыми лицами, на корабельных мостиках.

Люди долго работали, чтобы прийти сюда. Они уже умеют побеждать пространства и скоро победят время.

– Хорошо. Да, боцман, хорошо, – сказал Вольнов. – Я тоже люблю штилевые рассветы.

Боцман порывисто обернулся. Вольнов увидел его лицо, лицо двадцатилетнего парня, рябое от прыщей, серые сияющие глаза. Они удивительно умели у него сиять, безмятежно и радостно. И помятая, испачканная фуражка на затылке. А огромные потрескавшиеся ручищи на колесе штурвала. Правая рука поднимается, пальцы сходятся в тугой кулак. Кулак крутит над штурвалом сложные завороты.

– Всю жизнь буду плавать, – говорит боцман Боб. – В деревне, там тоже хорошо… Вот я пастухом был, это еще когда пацаном… И вдруг – рассвет, да?… Туман над травой, да?… Очень здорово!… Но в море – лучше… Только здесь коровы не мычат… Я люблю, когда мычат коровы…

Вольнов улыбнулся, он тоже любил землю. Он никогда не жалел, что плавал на речных судах два года. Он повидал за это время самые глубины России. Какое-нибудь Никольское на высоком берегу Свири. Низкая лавочка среди старых сосен. Полдень. Тихое солнце. Две девочки сидят на лавке и нянчат сопливого пацана. Вокруг ходят меченные фиолетовыми чернилами белые куры. К сосне привязан черный теленок. Внизу, под берегом, запань. И очень далеко видно. Ровные ряды картошки на огородах. По Свири идет пароход с высокой трубой и тянет четыре баржи в два ряда… Девочки поют: "…мой друг молодой лежал, обжигаемый болью…" В тени сосен летают комары. А кучевые облака стоят над зеленой землей совсем неподвижно… Грузчики лениво разгружают кирпич, второй штурман лениво поругивает их… А к вечеру они уходят из Никольского… Вечернее скольжение между отражениями берегов, и новизна поворотов реки, и молчаливые лодки рыболовов, и мычание коров, и стреноженные лошади на заливном лугу. И в какой-нибудь маленькой газетке, "Свирской правде", деловитое объявление: "У средней школы пропала кобыла пегой масти, по кличке Альма. Кто обнаружит, просьба вернуть…"

Вольнов прикурил новую папиросу, долго смотрел на огонек спички, потом сунул ее под дно коробка и сразу чертыхнулся.

– Вы чего, товарищ капитан? – с тревогой спросил боцман.

– Это не тебе, Боб, хотя и не положено так много болтать, стоя на руле… Просто у меня есть привычка – совать обгорелые спички обратно в коробок. А говорят – это плохая примета. Говорят, у тех, кто так делает, вчерашние заботы остаются и на сегодня… И вообще, привычка может убить все. Нельзя, боцман Боб, привыкать. Ни к чему не надо привыкать… Какой флаг на флагмане?

– "Рцы", товарищ капитан.

– Ну вот, а ты за разговорами и не заметил, и не доложил.

– Простите, Глеб Иванович.

Вольнов включил рацию. Опять шум и треск эфира, шорох космических лучей и магнитных полей, электрических разрядов и наигрыш далеких джазов.

– Здесь лучше всего слышно Японию, – сказал Вольнов. – Песенки гейш… И Канада ловится. А Хабаровск не проходит совсем.

– Что такое гейши?

– Это такие женщины, они поют легкие песенки. Я в пятьдесят седьмом был в Отару на Хоккайдо и сам их слышал.

Голос флагманского радиста заглушил шепоток эфира: "Всем капитанам… При прощании с ледоколом "Капитан Белоусов" судам в порядке ордера выпустить по одной ракете любого цвета… В связи с нехваткой пиротехники на судах Министерства рыбной промышленности разрешена только одна ракета. Капитанам лично проследить, чтобы распоряжение было выполнено точно. За лишние ракеты удержу их стоимость в десятикратном размере и наложу взыскание…"

Суда каравана стопорили машины. Нельзя прощаться на ходу, это убивает торжественность. "Капитан Белоусов" возвращался туда, где были льды, где ждали его помощи другие моряки, где погибли Де-Лонг и Русанов, где была могила водолаза Вениамина Львова. Он плавал на ледоколе "Капитан Белоусов" много лет назад. Тогда это был другой ледокол, его арендовали у американцев на время войны. Новый "Капитан Белоусов" вышел из кильватера и покатился влево. На его рее ветер трепал флаги: "Желаю счастливого плавания".

С головного судна каравана неторопливо поднялась красная ракета, на миг повисла над ледоколом и рассыпалась острыми искрами. Рыжий след ракеты таял, клубясь и растягиваясь. "Капитан Белоусов" ответил низким гудком. Гудок потревожил утренний покой над Чукотским морем. И каждый раз, когда ледокол, проходя вдоль каравана, равнялся с очередным судном, с последнего поднималась ракета. И ей отвечал, густо и грубо, ледокольный гудок.

Плавно покачивались на зыби сейнеры, фыркала вода в трубе дизельного охлаждения.

Назад Дальше