Тут каждый стал соображать, где он может провести ночь. Верньо и Жак Мере заявили, что им ничто не мешает пойти в Конвент, а Петион, выслушав Лодоиску и Луве, исчисливших все беды, которыми может грозить ночь, проведенная дома, лично ему, отказался искать убежища на стороне; с невозмутимым видом подойдя к окну, он отворил его, высунул руку наружу и произнес: "Идет дождь; сегодня ничего не будет", - после чего, несмотря на все уговоры, твердо сказал, что будет ночевать дома.
Жак Мере, с одной стороны, менее известный, чем прочие жирондисты, но, с другой - пользовавшийся большей популярностью, ибо именно он привез в Париж известия о победах при Вальми и при Жемапе, предложил свою комнату Луве и Лодоиске; он никого у себя не принимал, не получал ни от кого писем и был почти уверен, что убийцы не знают его адреса.
Устроив любовников у себя, он направился прямо в Конвент, где застал Верньо, явившегося туда немного раньше.
Между тем колонна, которую встретили Лодоиска и Жак Мере, направилась, изрыгая угрозы и оскорбления по адресу жирондистов, в типографию Горсаса, главного редактора "Парижской хроники", того самого, который, как мы уже говорили, сообщил в своей газете, что Льеж не взят австрийцами, хотя в это самое время льежские изгнанники уже скитались по улицам Парижа, подогревая своим присутствием ненависть, которую питали парижане к жирондистам.
Смутьяны разорвали уже отпечатанные листы, разломали типографские станки, разбили наборные кассы и разграбили весь дом.
Что же до самого Горсаса, то он прошел неузнанным сквозь толпу, требовавшую его смерти; размахивая пистолетами, зажатыми в обеих руках, он кричал, подобно остальным: "Смерть Горсасу!" - и это спасло его.
У дверей, однако, толпилось столько народу, что Горсас испугался, как бы его не узнали рабочие из какой-нибудь соседней типографии; черным ходом он потихоньку вышел во двор, перепрыгнул через забор и, не теряя ни минуты, направился в секцию, членом которой состоял.
Секция решила подать жалобу в Конвент.
Тем временем смутьяны вздумали учинить такой же разгром у Фьеве, который, подобно Горсасу, также выпускал жирондистскую газету.
Сказано - сделано: типографию разграбили, разорили, сожгли.
Но и на этом головорезы не остановились. Они двинулись к Конвенту, чтобы потребовать смерти трехсот депутатов. В этом требовании нетрудно было различить голос Марата, всегда оперировавшего точными цифрами.
В результате случилось так, что в ту самую минуту, когда смутьяны вошли в Конвент через одну дверь, через другую вошли Горсас и члены его секции, желавшие бросить обвинение в лицо головорезам и мародерам. Горсас, по-прежнему вооруженный парой пистолетов, устремился на трибуну.
Пользуясь двойной неприкосновенностью - и как журналист, и как член Конвента, - он потребовал предать суду тех, кто разбил его типографские станки.
Смутьяны остолбенели: они хотели бросить обвинение жирондистам, а выходило, что их самих обвиняют в грабежах, кражах и убийствах.
Тут на трибуну поднялся депутат Барер.
Он обратился к бунтовщикам:
- Не знаю, зачем вы пришли сюда, чего собирались просить или требовать; я знаю лишь одно: сегодня ночью кто-то намеревается перебить многих депутатов. Граждане, - воскликнул Барер пылко и грозно, - запомните раз и навсегда: головы депутатов защищены куда прочнее, чем вы думаете; за каждым депутатом стоит выдвинувший его департамент Республики! А кто осмелится обезглавить департамент Франции? День, когда это преступление свершится, станет последним для Республики. Ступайте! Вы дурные граждане, - прибавил Барер, - никогда больше не приходите сюда с подобными намерениями.
Смутьяны посовещались. Затем один из их главарей выступил вперед, заверил Конвент в том, что его люди преданы Республике, и от имени всех своих товарищей попросил у представителей народа позволения пройти перед ними с криком "Да здравствует нация!"
Эта милость была им дарована.
Когда головорезы проходили мимо скамей, отведенных Жиронде, где в тот вечер сидели только двое: Жак Мере и Верньо, - оба жирондиста поднялись и скрестили руки на груди в знак презрения.
В ту ночь, ночь с 10 на 11 марта, не имея больше ни денег, ни регулярной армии, ни резервов в тылу, ни единства внутри своих рядов, Конвент создал тот кровавый призрак, который вот уже почти сто лет приводит в ужас Европу и который так долго мешал потомкам постичь сущность Революции, - он создал террор!
Террор был создан, дабы карающий меч опустился на Париж, но Париж с помощью террора опустил на весь мир карающий топор.
Армия, деморализованная, побежденная не противником, а усталостью и собственными сомнениями, спасалась бегством; она отступала во Францию, она предавала Францию в руки противника!
Узрев по ту сторону границы призрак террора, армия остановилась и дала отпор врагу.
Эта армия была единственной, какая еще оставалась у Республики; ни в Лион, ни в Нант послать было некого.
Волонтеров едва-едва могло хватить на то, чтобы удержать в нашей власти ускользающую Бельгию.
Следовательно, волонтеров послали в Бельгию. В Лион отправили Колло д’Эрбуа, в Нант - Каррье.
Террор начался.
L
ДВА ГОСУДАРСТВЕННЫХ МУЖА
Заседание Конвента длилось до самого утра, и в конце концов Дантон, сломленный усталостью, заснул прямо в зале; никто не осмелился разбудить спящего льва.
Жак Мере дождался ухода всех членов Конвента, дружески простился с Верньо, а затем направился к Дантону и положил ему руку на плечо.
Дантон проснулся, вздрогнул и потянулся за кинжалом, спрятанным в потайном кармане.
Каждый из тех, кто творил Революцию, засыпал, не зная, проснется он наутро свободным человеком или узником, и потому был постоянно готов обороняться.
Мгновения отдыха возвратили титану силы. Что же до Жака Мере, он, как все труженики-ученые, привык бодрствовать много ночей подряд.
Жак взял Дантона за руку, и они вместе вышли из зала Конвента.
В коридоре они натолкнулись на Марата; тот о чем-то совещался с Панисом.
Заметив Дантона, Марат подошел к нему, походя бросив на Жака взгляд, исполненный ненависти, прошептал Дантону на ухо несколько слов и удалился.
- Фу! - воскликнул Дантон с глубочайшим отвращением. - Кровь! Несчастный, он все время требует крови, ему только это и нужно! Уйдем отсюда, половина депутатов внушают мне отвращение или жалость; хочется поскорее глотнуть свежего воздуха.
И он повел Жака в сад Тюильри.
Дело происходило утром 11 марта. Рассвет выдался холодный, землю припорошил снег, с деревьев свисали сосульки, в которых, словно в хрустальных жирандолях, отражалось восходящее солнце; тем не менее по всему чувствовалось, что эта зимняя мантия наброшена на плечи белокурого апреля; голуби, порхавшие меж ветвей, усыпанных снежными алмазами, уже ворковали о любви, а воробьи, почуяв приближение теплых дней, радостно щебетали в кустах сирени и жасмина.
Дантон несколько раз вдохнул полной грудью весенний воздух, и его сангвиническая натура взяла свое.
- Смотри, - сказал он, - всем этим деревьям, голубям и воробьям нет дела до наших споров; они не знают ни монтаньяров, ни жирондистов, ни якобинцев, ни кордельеров.
- Прибавь еще: ни Робеспьера, ни Марата, - подхватил Жак Мере. - Им очень повезло.
- Достойно восхищения философа, - продолжал Дантон, - с каким постоянством следует природа своим путем. Через месяц на деревьях распустятся почки, птицы вступят в брачную пору и совьют себе гнезда, цветы распустятся, песнь любви наполнит вселенную, по воздуху поплывет животворящая пыльца, и даже в Конвент ворвется сквозь открытые окна песня ласточек:
"Мы вернулись, чтобы привести в исполнение великий замысел Творца, чтобы не прервалась та связь между жизнью и смертью, которая и созидает вечность. А что делаете вы, цари вселенной, любите ли вы друг друга так же нежно, как мы?"
Два голоса ответят им громким воплем: "Нет, наш девиз - ненависть!"
Один завоет шакалом:
"Не доверяйте никому, граждане; не доверяйте ни вашим отцам, ни вашим матерям, ни вашим братьям, ни вашим друзьям, ни вашим детям. Мы окружены предателями. Дюмурье предает нас, Валанс предает, Кюстин предает; нас предают правые, Равнина и Жиронда. Измена гнездится повсюду; нити заговора тянутся к Питту, а сплетена эта нить из золота, и я знаю, в чьих руках другой ее конец".
Другой заквакает жабой: "Крови, крови, крови!"
Что ж, тебе нужна кровь - ты ее получишь, - продолжал Дантон с меланхолической улыбкой. - Многие из тех, кто увидит нынешнюю весну, не доживет до весны следующего года, а что уж говорить о временах более далеких!
- Ты сегодня мрачно настроен, Дантон.
Дантон пожал плечами.
- Я похож на того человека, о котором пишет Иосиф Флавий; семь дней он бродил вокруг священного города и кричал: "Горе Иерусалиму! Горе Иерусалиму!" - а на восьмой закричал: "Горе мне самому!" Камень, брошенный с крепостной стены, разбил ему голову.
- Иерусалим - это мы, жирондисты, - спросил Жак, - а ты тот человек, что пугал всех пророчествами?
- Как быть? Господь поразил всех слепотой.
- Но если ты один прозреваешь будущее, если ты один из всей этой толпы безумцев знаешь, как поступить, отчего ты не порвешь с теми двумя, о которых ты только что говорил, с Маратом, порочащим твою политику, и с Робеспьером, губящим твою популярность, ведь без популярности ты погиб, ты сам говорил мне об этом!
- Что тебе сказать? - беззаботно отвечал Дантон. - Вновь наступает весна, а я не прокаженный вроде Марата, и не лицемер вроде Робеспьера, я человек из плоти и крови и хочу еще пожить те несколько дней, что мне остались.
- Берегись, Дантон, Франция и Республика нынче в такой опасности, а ты обладаешь среди членов Конвента таким авторитетом, что и твою беззаботность, и твое отчаяние могут счесть преступлениями. Неужели ты не видишь, что у государственного корабля Франции слишком много кормчих, когда нужен только один? Не оставляй кормило власти ни лицемеру, ни безумцу. Возьми дела в свои могучие руки, обуздай чернь, пробуди от спячки общественное мнение; наведи порядок в Собрании, раздави, словно подлых гадин, бешеного Марата и надменного Робеспьера; сейчас ты единственный, кто может сделать с Конвентом все что угодно, сверши же то, о чем я прошу: подай руку помощи слабому, но честному крылу Собрания, мы забудем прошлое и последуем за тобой; пусть твоей главной целью станет спасение отечества.
Дантон взглянул Жаку в глаза так пристально, словно хотел прочесть все его мысли, а затем резко спросил:
- От чьего имени ты все это говоришь?
- От имени тех, - отвечал жирондист Мере, - кто презирает Марата и ненавидит Робеспьера.
- О том, что я презираю Марата, известно всем, ведь я сам говорил об этом с трибуны перед лицом всего Собрания, но откуда ты взял, что я ненавижу Робеспьера?
- Да ведь я понимаю, в чем состоит твой политический интерес и что подсказывает тебе инстинкт самосохранения. Однажды Робеспьер уже пробормотал несколько страшных угроз по твоему адресу, и если ты не опередишь его, он опередит тебя.
- Тебя прислали ко мне твои единомышленники?
- Нет, но я готов пойти к ним в качестве твоего посланца.
- И ты готов отвечать за всех жирондистов?
- Я готов отвечать лишь за одно-единственное - за их желание видеть тебя во главе их партии. Я почитаю тебя человеком, способным не только на разрушение, но и на созидание.
- Ты обо мне такого мнения, потому что давно меня знаешь, но твои друзья… Твои друзья мне не доверяют; я погублю себя ради них, утрачу свою популярность, а они выдадут меня врагам. Нет. Alea jacta est! Нас рассудит смерть!
- Дантон…
- Нет, между вами и мной пролегает непроходимая пропасть - сентябрьская кровь, в пролитии которой я, впрочем, невиновен. Если однажды у нас выдастся свободная минутка, я расскажу тебе эту историю. А пока послушай меня, Жак; я давно люблю тебя, ты сделал для меня то, что мог сделать только настоящий друг, только любящий брат. Попроси же меня о чем-нибудь теперь, пока я еще у власти.
Жак взглянул на Дантона с удивлением.
- О чем же мне просить? Я ученый, причем куда более обеспеченный, чем другие ученые. В Шампани и Аргоннах у меня осталось значительное состояние. Я врач, и, пожелай я заниматься своим ремеслом, заработал бы горы золота. Я стал депутатом, а вернее сказать, меня избрали депутатом помимо моей воли. Я согласился на это лишь из ненависти к дворянам, с которыми хотел бороться. Я голосовал за пожизненное заключение для Людовика XVI, потому что, будучи врачом, не могу ратовать за смертную казнь; но после этого мое мнение при голосовании всегда совпадало с мнениями самых пылких радетелей о благе нации. Что же ты можешь для меня сделать? Мне ничего не нужно, а того, чего я страстно желаю, ты мне вернуть не можешь.
- Как знать? Подумай хорошенько. Быть может, завтра парламентские бури навсегда разлучат нас. Открой мне свое заветное желание: вдруг я, к твоему удивлению, смогу быть тебе полезен?
- О, это слишком долгая история, - сказал Жак Мере.
- Послушай, - сказал Дантон, - я купил и обставил загородный домик на холмах близ Севра. Возьмем экипаж и поедем туда завтракать. Тебе ведь нет нужды возвращаться домой, тебя там никто не ждет?
- Больше того, чем позже я вернусь, тем будет лучше для тех, кто теперь живет у меня.
- Ну и прекрасно! Вот экипаж, едем. А дорогой ты расскажешь мне свою историю.
Друзья сели в фиакр.
- В Севр! - приказал Дантон.
Лошади тронулись с места.
И тут Жак Мере, чье сердце уже полгода не знало ни покоя, ни утешения, рассказал Дантону всю свою горестную повесть, причем, к огромному удивлению доктора, выкованный из меди исполин слушал его с живейшим вниманием, и на лице его выражалось искреннее сочувствие.
Посвятив Дантона в историю своей любви, Жак перешел к главному, из-за чего, в сущности, и затеял этот разговор. Поведав другу о том, как мадемуазель де Шазле покинула родной город, насильно увезя с собой Еву, и о том, как в Майнце он потерял след беглянок, ибо не мог последовать за ними в глубь Германии, он спросил - спросил очень осторожно, потому что боялся, как бы в его словах не прозвучал намек на измену, в которой вечно обвинял Дантона Робеспьер:
- У тебя столько связей за границей, можешь ты выяснить, где Ева?
Дантон пристально взглянул на Жака.
- В ней вся моя жизнь, - продолжал тот, - и если я потеряю надежду ее отыскать, я пущу себе пулю в лоб, лишь только пойму, что Франция не нуждается в моих услугах. В Бога я не верю, а жить без Евы мне незачем.
И Жак пожал Дантону руку.
Тем временем фиакр остановился у дверей загородного дома. Друзья вышли и, не говоря ни слова, поднялись в уютную столовую, расположенную на втором этаже.
В камине горел яркий огонь, стол был накрыт на несколько персон.
- Ты ждешь гостей к завтраку? - спросил Жак.
- Нет, но я редко приезжаю один, и слуга это знает.
Дантон подошел к окну и, пока Жак Мере грел ноги у камина, прислонил пылающий лоб к ледяному стеклу и замер.
Жак понял, что он кого-то ждет.
Спустя несколько минут Дантон вздрогнул, обернулся и подозвал Жака к себе.
- Посмотри, - сказал он.
- На что? - удивился Жак.
- Вот на что, - кивнул Дантон в сторону окна.
За окном Жак увидел маленький садик длиною шагов в двадцать пять - тридцать, а в конце его - дом, в открытом окошке которого виднелась прелестная белокурая головка, утопавшая в меховой накидке - "пфальцской", по определению тогдашних модниц.
Девушке было лет шестнадцать.
- Как она тебе? - спросил Дантон.
- Она прелестна, - отвечал Жак Мере.
- Похожа она на твою Еву?
- Все блондинки похожи одна на другую, но не для того, кто любит, - отвечал Жак.
- Позволь мне открыть окно и немного поболтать с нею.
- Ты ее знаешь?
- Да.
- И говоришь с нею?
- Конечно. Должна же она свыкнуться с моим уродством.
- А потом?
- Потом она свыкнется с моей репутацией.
- А потом?
- Потом она станет моей женой.
- Твоей женой?! - изумился Жак Мере. - Но ведь еще и недели не прошло с тех пор, как ты похоронил свою первую жену.
- Эта девочка, Луиза Жели, - ее крестница; незабвенная покойница сама назначила Луизу мне в жены: девочка должна стать матерью нашим детям.
Дантон отворил окно.