Атахан повернул голову к Муромцеву, а тот раскрыл свой сверток: альбом с марками… Чужды и далеки были Атахану заморские растения, невиданные птицы, обезьяны, слоны и крокодилы. Но комната стала еще шире, а Муромцев и его товарищи - еще ближе.
Некоторые страницы альбома Муромцев переворачивал быстрее, и Атахан заметил, с какой гордостью тот вглядывается в изображения. Порой старший лейтенант указывал на штемпель.
- А почему вы увлеклись марками? - не отрывая глаз от яркой панорамы животных, спросил Атахан.
- Да потому… что пограничники связаны с природой. Захотелось еще лучше ее узнать. И не жалею! Я гашеные марки, только гашеные собираю. Они в таких краях побывали, столько глаз на них смотрело…
- Какой большой альбом!
- У старшего лейтенанта еще есть. У нас тоже завелись любители, - доброжелательно и не без удовлетворения заметил Беляков. - Вот я, например. Правда, я собираю спортивные марки.
- Еще бы, - вставил Гуценок, смешливо блестя глазами, - чемпиону округа по самбо - да заниматься чем-нибудь иным!..
Все улыбнулись. Атахан и раньше обратил внимание на широкую шею Белякова, на выпуклые, натягивающие гимнастерку мускулы.
- Марки марками, а когда Беляков в Змеином ущелье один троих повстречал, он марку поддержал, - заметил Говорков.
- Даже чересчур, - ответил Гуценок. - Так им руки скрутил - не дай бог! Хорошо, реакция быстрая у нашего самбиста, иначе бы, - и Гуценок ногтем большого пальца чиркнул себя по кадыку, - бритвой бы полоснули - и прощай спортивные марки!
Атахан понимающе кивнул. Потом спросил:
- А что, сейчас в Змеином ущелье кобры есть?
- Они там прописаны давно, да и жилплощадь подходящая, - откликнулся Гуценок. - А что? - и запнулся, покраснел.
- Да, угадал, браток, - медленно и твердо сказал Атахан. - Прикидываю. Как вылечусь, навещу вас и, если разрешит старший лейтенант, отловлю нескольких…
- Неужели не бросите это дело? - поежился Беляков.
- Нет!.. А хороша коллекция, - перевел больной глаза на перевернутую страницу альбома.
- Что у меня! - завистливо воскликнул Муромцев и провел рукой по коротко остриженным волосам. - Вот у моего приятеля, у летчика-истребителя Иванова (при этой фамилии Атахан подался вперед и посмотрел на дверь, подумав о Наташе), у него действительно… коллекция! Он и фауну, и флору, и еще авиационные марки собирает. Редкие экземпляры! - замполит восхищенно махнул рукой: - Это да! - Он закрыл альбом.
А Максим Гуценок уже вынул из чехла гитару.
- Жива старушка? - растрогался Атахан, узнав старую заставскую гитару. - А я так и не научился. Медведь на ухо наступил.
- Зато Говорков на ней дает! Максим вышколил, - подмигнул Беляков. - Сыграй, Максим! Все улыбнулись.
- Что-нибудь минимально грустное и максимально пограничное! - уточнил Беляков.
Все притихли. Атахан вздохнул. Музыка имела какую-то власть над ним. Муромцев при звуках песни, как ему казалось, чувствовал какое-то неясное волнение. Песня открывала ему новое измерение собственной души и мира. Казалось, невозможно объяснить, чем песня волнует души человеческие…
Далеко от дома родного
Во мгле пограничных ночей
Мне видится снова и снова
Тропа вдоль деревни моей.
На сопки суровой границы
Я в сердце сыновьем унес
И желтое пламя пшеницы,
И белое пламя берез.
Максим пел негромко. Две последние строки подхватили Беляков и Говорков… Муромцев задумался.
Когда мы уходим в наряды,
Обвитые вьюгой ночной,
Деревня мне кажется рядом,
Любимая рядом со мной.
И здесь, на студеной границе,
Меня согревают в мороз
И желтое пламя пшеницы,
И белое пламя берез.
Все очень тихо повторили последние слова. Атахан вспомнил свою службу, а гости - сегодняшний день границы: когда так нервно бьется пульс, когда слышишь шорох снежинок, шелест листа, задевающего за лист, когда, чудится, стук собственного сердца может тебя выдать. А ты должен видеть все, оставаясь невидимым. И за плечами такая страна, и словно только твоей грудью прикрыта граница и только от тебя одного зависит спокойствие державы.
В наряде над снежной лавиной,
Где вьюга поземку метет.
Мне слышится голос любимой,
Которая верит и ждет.
И словно над самой границей
Клубится, взлетает до звезд
И желтое пламя пшеницы,
И белое пламя берез.
Еще посидели и потолковали так, будто Атахан и не болен, будто он и не покидал заставу. Теплом наполнялось сердце. На прощание долго смотрел, как усаживались в машину, как вводили в газик овчарку. Потом, словно зная, что Атахан наблюдает за ними, Муромцев вышел из машины и помахал рукой. Атахан кивнул. А с порога больницы Юлька махала своим рисунком, как белым платком.
VI
Детские рисунки лежали на тумбочке около вазы с полевыми цветами. Но Атахану было не до них. Прикрытый простыней до самых глаз, он смотрел куда-то мимо, лежа неподвижно в маленькой палате.
Двадцать дней провел Атахан в больнице. Всего двадцать дней… Они оказались длиннее, наполненнее и значительнее всех двадцати семи лет его жизни… Двадцать дней! Сколько раз он в бессознательном состоянии проваливался в пропасть, во тьму, не надеясь выкарабкаться к свету. Но руки Наташи, Тахира Ахмедовича, Карпенко, пограничников, Кулиева подхватывали его где-то там, у самого дна пропасти, и возвращали к свету. Неизвестно, что было сильней: самоотверженность Наташи, животворность сыворотки или власть нового чувства, которое заставляло биться сердце, наращивало волю к борьбе. Казалось, он для того и жил, чтобы встретить Наташу. Для того, поборов боль, должен открыть глаза, чтобы увидеть ее. И видеть ее стало для него все равно что жить.
Нет лекарств от воспоминаний, нет защиты от себя.
Атахан закрыл глаза, и перед ним возникла Наташа. Она массирует ему руку, и не пальцы касаются его, а солнечные лучики. В который раз делает укол, и в который раз он не ощущает боли: так бережно вводит она целительную сыворотку.
Наклоняясь к нему, Наташа кормит его с ложечки, как ребенка кормит мать. Он замирает, когда ее волосы приближаются к его лицу. Тихо проникает Наташа в палату ночью, прислушивается к его дыханию. Она думает: больной спит. А он думает о ней!
Наташа меняет компрессы, повязки, никогда не меняя выражения глаз. Она всегда входит с улыбкой… Она близко, в соседней комнате, а он вспоминает о ней так, словно они расстались навсегда. Порой чудится: она никуда не уйдет. Атахан открывает глаза, и видение исчезает. И опять он сознает: время остановилось, солнце не взойдет, не дожить до восхода, если не заглянет к нему она.
Наташа делала свое дело - спасала человека, но он, Атахан, думает: она спасает именно его, Атахана, за другого она не стала бы так бороться. Она улыбалась своей победе над ядом, над смертью, а он, Атахан, верил: она улыбается его глазам. А чего не сделаешь, если веришь в такое!.. Но так ли одинок в наивном заблуждении Атахан?!
Федор Николаевич в своей палате заканчивал письмо. Сидя на кровати и поглаживая больную ногу, он в который раз перечитывал написанное.
"Давно я наблюдаю за вами, и ваше чуткое ко мне отношение помогает мне надеяться, что вы согласитесь стать моей законной женой. Я так же законно буду заботиться о вашей Юленьке, как о своей родной дочери. Нужды знать не будете. Зарабатываю я вполне прилично. А разница в годах - пустяки".
Федор Николаевич бережно сложил лист, вывел аккуратно:
"Собственноручно Наталье Ильиничне Ивановой".
Встал, тщательно причесался, по-солдатски, как гимнастерку, одернул халат, с надеждой посмотрел на письмо, взял его и вышел из палаты с высоко поднятой седеющей головой. Но тут же вернулся, достал зеркало, поднес его к лицу, придирчиво рассмотрел виски: седой волос, еще седой - точно песчинки мерцают. "Что ж, все время стараюсь переработать, все время прикапливаю. Может, не зря прикапливал. И мне, и Наталье Ильиничне, и Юленьке хватит. Квартиру не получу, а комнату на первое время пристойную дадут. Бывший фронтовик, два ордена боевого Красного Знамени, орден Славы второй степени, медали… Ранение было. Вот вскрылась рана… Лишь бы согласилась. Она такая хорошая… И хозяйственная, шить, готовить умеет… Довольно в холостяках, хватит!.. Э! У меня и в усах седина! Не может быть! Вот те на! Ах, дьявол ее возьми! Это уж о старости весть! Это не годится. Так, пожалуй, свататься надо к Гюльчаре. Где помазок? Ага, иди сюда, мыльница, иди сюда, бритва. Прощайте, старшинские усы. Подкручивал вас и у Сталинграда, и у Братиславы, и здесь сколько лет нефть с вас смывал. Ладно, разнюнился! Ого, усов уже нет. Все! И правда, стал моложе. И какой-то другой. Молодцеватый! Занесла меня, молодца, судьба из родной Брянщины в эти края. Зато и заработки! Да и Наташа… Нет, нет - Наталья Ильинична. Ишь заторопился, еще не выяснил что к чему… А ну, на разведку или нет - на штурм, товарищ старшина в отставке… В отставке… Не получить бы ее и по этой линии…"
Он еще раз тщательно причесался, а одну мягкую черную прядь довольно задорно приспустил на лоб и прикрыл рубец - память осколка у сталинградского тракторного. Рука машинально потянулась поправить сбритые знаменитые усы. Он усмехнулся и, стараясь не прихрамывать, совсем решительно выступил из палаты, сунув на ходу руку в карман и проверив, на месте ли письмо.
В дежурной комнате Гюльчара, отложив вязанье, глядела на расстроенную Наташу. Она потуже надвинула на седые волосы шапочку, но и это всегда успокаивающее движение сейчас не помогло Гюльчаре. Хлопая себя по коленям, она покачивала укоризненно головой:
- Красота человека - лицо, красота лица - глаза. И глаза у него - звезды. Но как нехорошо, как нехорошо! А ведь какой человек хороший! - Она, порицая, хвалила, хваля - порицала. И Наташе было непонятно, чего тут больше: хвалы или осуждения. В дверь вежливо постучали.
- Войдите! - крикнула Наташа.
- Не помешал? - переступив порог и стараясь не прихрамывать, спросил Федор Николаевич. Держался он прямо, выпятив грудь как на смотру. В руке был конверт.
- Нет, нет! - поспешно отозвалась Наташа и, опустив голову, покинула комнату.
Он хотел ее остановить, но, заметив раздраженность Наташи, не решился. Гюльчара сперва не поняла, что случилось с Федором Николаевичем. А потом заметила отсутствие усов и насторожилась.
- Что с Натальей Ильиничной? - обратился он к старой Гюльчаре.
Та огорченно махнула рукой. Отвернулась. Взялась за спицы, отложила, поправила шапочку.
- Что-нибудь случилось? - встревожился он.
- Да, да, случилось, нехорошо случилось, - повернувшись всем телом, зачастила Гюльчара. Ее поблекшие губы подергивались от волнения.
- Чуткости у вас, мужчин, нет к нам, женщинам! Все только о себе думаете!
- В чем дело? - заробев, повторил он, бессознательно вдвое складывая конверт.
Гюльчара накапала в мензурку валерьянку, разбавила водой, выпила. Взяла вязанье.
- Год здесь работаю, - она развела спицами. - Четырнадцатое предложение выйти замуж! - возмутилась Гюльчара. - Или все вы думаете, если меня кто-то обманул, обобрал, оскорбил, бросил, то я ко всем кидаюсь на шею? Нет! Мы сами можем защитить себя! Нам подачки не нужны!.. - размахивая спицами, наступала она на Федора Николаевича.
- Да кто же посмел так обидеть вас?
- Ты что? Почему меня? Наташу обидели! Я о ней говорю.
Федор Николаевич насторожился, посуровел:
- Кто обидел? - Он привычным жестом резко поправил усы, не заметив их отсутствия.
- Все! Все четырнадцать, которые делали ей предложение! Еще и этот негодяй Огарков - бывший муж, бросил ее на седьмом месяце беременности. Настоящий бандит!.. Я только не могу понять, как мог такой человек, как Атахан… - и Гюльчара выразительно похлопала себя ладонью по лбу.
- Тоже делал… предложение? - почти с испугом спросил Федор Николаевич, комкая сложенный вдвое конверт.
- Скажи ему, пожалуйста, что это нехорошо. Наташа замечательная медсестра. Настоящий врач. Настоящая комсомолка: всегда там, где труднее. Относится ко всем одинаково, жизнь готова отдать, чтобы спасти человека, облегчить его страдания… Но почему-то каждый больной считает, будто она это делает только лично для него. Трудно ей с такими. Это обижает ее. Нехорошо…
- Да, нет. Да… я понимаю… я пойму, я постараюсь, - запинаясь от неожиданности и стыда за себя, за свою слепоту, твердил он. - Я ему вдолблю!
Федор Николаевич вышел в коридор, прислонился к косяку двери. "Ну и ну! Я ему втолкую. Ты себе втолкуй. Снайпер… прославленный… как же ты позорно промазал! Какого черта еще сдуру вызвался втолковать Атахану! Главное, Гюльчара надеется на меня!.."
- Дядя Федя, а у тебя разве неправдашние были усы? - услышал он изумленный голос Юльки. Она смотрела на него с искренним восторгом, с каким дети смотрят на фокусников. Ее глаза говорили: захочет дядя Федя и снимет свои волосы одним мановением руки, раз - и носа не будет.
Федор Николаевич крякнул…
- А куда они делись?
- Сбрил, надоели. - Он тужился улыбнуться. Не получилось и подобия улыбки…
- Ты к Атахану? - ни о чем не подозревая, спросила Юлька, когда Федор Николаевич твердо решил не ходить к нему и уж, конечно, не объясняться.
"А что, пусть и ему будет больно. Почему я один должен страдать? - с раздражением твердил он, направляясь к изолятору Атахана. - Ни разу не объяснялся, вернее, ни разу не предлагал никому быть моей женой, а тут - от ворот поворот, да еще должен этаким святошей, черт знает кем, выглядеть… Федя, Федя, фокусник Макарка!" - Указательным пальцем правой руки постучал он себя по лбу. Затем подошел к палате, где лежал Атахан, постучал в дверь и, прихрамывая, морщась от боли в ноге и от неловкости предстоящего разговора, вошел в комнату и тяжело сел на стул.
Атахан лежал, заложив руки за голову. Неподвижны были и его переполненные страданием огромные черные глаза.
Федор пересел на кровать, в ноги.
- Ты знаешь, я это… того… я от Натальи Ильиничны и Гюльчары, - начал было он и осекся.
Атахан вроде и не слышал, как постучал, как вошел и сел к нему на кровать Федор. Не понял или не хотел понимать ни одного его слова. Несколько минут назад он, Атахан, пытался объясниться Наташе в любви… По ее глазам, удаляющимся и ускользающим от него, по тому, как она, сама того не замечая, чуть-чуть выставила вперед свои руки, может опасаясь его или, что еще горше, отталкивая, по всему этому и еще по учащенному дыханию он определил: если у нее и рождалось чувство к нему, то он своей поспешностью спугнул его. Спугнул или погасил?.. Или ничего не было?
"О чем это говорит Федор? Чего я не должен? Мы ее не понимаем? Мы?! Значит, и он? И он? Значит, и ему худо! Но если ему так же больно, как мне, то как он выдержит, не знаю. Нескладно выглядели бы рядом - она и Федор! Муж и жена! Как иногда мы не умеем взглянуть на себя со стороны, и потому если не в смешном, то в глупом или нелепом положении оказываемся куда чаще, чем предполагаем… А я? С перекошенным лицом? Нет, пожалуй, Федору мое предложение представляется еще бессмысленней и даже обидней для Наташи".
Смущенный Федор Николаевич тихо вышел из палаты. На душе было муторно.
Атахан лежал, не двигаясь. Сердце билось так, что готово было разорваться. Вот оно как - любовь спасает, любовь и убивает. Или это и не любовь? Эх, если бы нет! Но сердце знало: это - любовь.
Попытался спастись от нее, от себя. Найти противоядие! Думать о недостатках Наташи! Она двигается, садится, берет инструменты, бинты так, чтобы выглядеть величавой. Это все чужое, все - не ее. В душе у нее ничего нет! "Врешь! Все ее движения - от души. И чем она скромнее, тем яснее ее достоинства. Ее непреклонность и разборчивость достойны героя, а не меня. Но любит она того, кто обманул ее, предал, бросил. Где же ее непреклонность? Где же разборчивость? Она зависит не от себя, а от него… Ох, попался бы он мне! Что бы я с ним сделал! Выходит, я себя не знаю совсем: я же готов расправиться с ним! И не потому, что он ее предал! Потому, что она ему предана! Говорят, я отходчив! Я сам так думал. Неправда! Ложь это! Я свиреп, страшен, с ума схожу. Так плохо не было даже в первые минуты укуса. Этот яд злее, он отравил меня… А она кокетка! Кокетка? Что ты мелешь?! Что ты несешь?! Она чиста, и оттого виднее тьма твоей души, способной на все - лишь бы избавиться от соперника! Я ненавижу его! Я ненавидел нарушителей, диверсантов! Но это другое! У злости, у злобы столько лиц, столько глаз, столько рук! Но откуда я знаю: может быть, Наташа на самом деле вынудила мужа бросить ее, может, она изменила ему, оскорбила его? Почему не обвиняю ее? Невероятно, чтобы отец не пришел к своему ребенку! О, черт, не укуси меня та кобра, я горя бы не знал, не увидел бы никогда Наташу! И никому я не нужен! Никому! Что? Лейла! Нет, нет! Или Наташа, или - никто! Значит, никто! Ну ладно, прости и прощай! Пусть ты зажгла во мне безответное чувство - спасибо за то, что зажгла! Я богаче стал, я увидел столько вокруг, будто был слепым до встречи с тобой, Наташа! Зачем, зачем поторопился? Прости, что плохо подумал о тебе? Разве я могу оскорбить тебя? За что? За что?!"
Порывисто повернулся Атахан и замер со стиснутыми кулаками. Застонал, не разжимая зубов. Гнев и стыд мелькнули на его лице, и он уткнулся в подушку.
А Юлька и не подозревала ничего. В комнате Наташи она расположилась на полу среди собственных рисунков. Не удивительно, что от карандаша остался огрызок. Сколько картин! И в каждой из них обязательно Атахан. Все или, во всяком случае, немалое из рассказов его заполняло теперь жизнь девочки, снилось ей, отражалось в разговорах, в рисунках, в мечтах.
Пусть никто и не догадается, но эта буровая, нарисованная несколькими изогнутыми линиями, это - буровая Атахана. А вот этот человек и есть Атахан. А вот это на горе - пограничная наблюдательная вышка. Ничего, если она напоминает буровую. На ней стоит выше солнца и смотрит в бинокль Атахан. Он ей всегда рассказывает о других, но она приписывает все их удачи и подвиги ему. На картинах кое-где подрисовывает и себя возле Атахана: если чаще рисовать себя вместе с ним, то, так и может оказаться потом на самом деле. Только надо очень захотеть. Девочка обрадовалась: получилась и вышка, и качалка, и Атахан за руку с ней, с Юлькой. Она захлопала в ладоши…
Атахан, страшась кому-нибудь показать свое лицо, натягивает простыню до самых глаз. Старается уйти от мучительных воспоминаний. Случайно замечает детские рисунки и успокаивается. Морщины разглаживаются. Он закрывает глаза и представляет, как Юлька важно и торжественно вступает к нему в палату, как ставит букет красных гладиолусов, как достает из кармана нарядной синей юбочки конфету и кладет в тумбочку. А вот влажной тряпкой протирает пол. А вот она в зеленом платьице несет ему пиалу с зеленым чаем, осторожно ставит ее, и начинается разговор…
Ее приходы, став сначала привычными, превратились в необходимость и для взрослого, и для ребенка. Особенно они привязались друг к другу после того, как Юлька, узнав, что и у Атахана не было отца, пожалела его. Она показала ему фотографию совсем еще молоденького Огаркова и шепнула, что это ее папа. "Он погиб в пустыне, как герой", - глубоко вздохнув, оказала она.