Содержание:
Роман 1
Часть первая - СУЧЬЯ ВОЙНА 1
1 - Перед судом 1
2 - "Кого ни спросишь - у всех указ…" 2
3 - Холодная Гора 3
4 - Начало сучьей войны 5
5 - Одиночка 6
6 - Голодовка 7
7 - "Можете спать спокойно" 9
8 - Крестный путь 10
9 - Кровяная пена 11
10 - Марсианин 12
Часть вторая - ШТОРМ НАД РОССИЕЙ 12
11 - Подмосковье 12
12 - Беда 14
13 - Лес рубят - щепки летят 15
14 - Лишенные неба 16
15 - Преодолей себя 17
16 - Под гром салюта 18
17 - Возвращение 20
18 - Нечистая сила 21
19 - Побег 22
20 - Раздобыть еду 23
21 - Первая кража 24
22 - Сын босяка - это красиво! 25
23 - Законы ремесла 26
24 - Выбор сделан 28
25 - Поезда двадцатого столетия 30
26 - Под колесами 30
27 - В песках 31
Часть третья - КОРОЛЕВА МАРГО И ДРУГИЕ 32
28 - Новая полоса 33
29 - Цыганская жизнь 34
30 - Сталинский пруд 35
31 - Разоблачение Хасана 37
32 - Сомнения 39
33 - Королева и ее друзья 41
34 - На распутье 43
35 - Рука судьбы 44
36 - Воровская конференция 46
37 - Ночной плач 47
38 - Путь на Восток 50
Часть четвертая - ДЕНЬ РОЖДАЕТСЯ ИЗ ТЬМЫ 51
39 - Колыма 51
40 - Судилище 53
41 - Конец Ленина 54
42 - Сложная партия 56
43 - Во льдах 58
44 - Мясо в супе 59
45 - Прощание с Колымой 61
46 - Встреча с Лешим 63
47 - "Этап, этап, телячьи вагоны" 65
48 - Мертвая дорога 66
49 - "Наследник из Калькутты" 69
50 - Бремя славы 71
51 - Свирепая тоска перед рассветом 72
52 - Снегопад 74
53 - Ночная стрельба 76
54 - Ночная стрельба - (продолжение) 77
55 - По острию ножа 78
Михаил Дёмин
БЛАТНОЙ
Роман
Часть первая
СУЧЬЯ ВОЙНА
1
Перед судом
По вечерам, перед отбоем, тюрьма затихает, затаивается; в недрах ее начинается особая, скрытная жизнь. В этот час вступает в действие "тюремный телеграф". Каждый вечер, пронзая каменную толщу стен, звучит еле слышный дробный стук; несутся призывы, проклятия, просьбы, слова отчаяния и ритмы тревоги.
Я сидел на нарах под окошком, смотрел в зарешеченное небо. Там, в синеве, дотлевал прозрачный июльский закат. Кто-то тронул меня сзади за плечо, сказал шепотком:
- Эй, Чума, тебя вызывают.
- Кто?
- Цыган. Из семьдесят второй.
Цыган был одним из моих "партнеров по делу", одним из тех, с кем я погорел и был задержан на Конотопском перегоне. Мы частенько с ним так общались - перестукивались, делились новостями. На этот раз сообщение его было кратким.
"Завтра начинается сессия трибунала, - передавал Цыган. - Есть слух, что наше дело уже в суде. Так что жди - по утрянке вызовут!"
Он умолк ненадолго. Отстучал строчку из старинной бродяжьей песни "вот умру я, умру я…" и затем:
"Вышел какой-то новый Указ, может, слыхал? Срока, говорят, будут теперь кошмарные… Не дай-то Бог!"
Указ? Я пожал в сомнении плечами. Нет, о нем пока разговора не было. Скорей всего, это очередная "параша", обычная паническая новость, которыми изобилует здешняя жизнь… Я усомнился в тюремных слухах - и напрасно! Новость эта, как вскоре выяснилось, оказалась верной. Именно в июльский этот день - такой прозрачный и тихий - появился правительственный указ, страшный "Указ от 4. 6. 1947 года", знаменующий собою начало нового, жесточайшего, послевоенного террора. Губительные его последствия мне пришлось испытать на себе так же, как и многим тысячам российских заключенных… Но это потом, погодя. А пока, примостясь на дощатых нарах, я ждал утра - ждал судного часа.
По коридорам, топоча, прошла ночная дежурная смена. Отомкнув кормушку, небольшое оконце, прорубленное в двери и предназначенное для передачи пищи, надзиратель заглянул в камеру и затем сказал с хрипотцой:
- Отбой. Теперь чтоб молчок!
Постоял так, сопя и щурясь, обвел нас цепким взглядом и с треском задвинул тугой засов.
День отошел - один из многих тюремных дней, уготованных мне судьбою. Струящийся за решеткой закат потускнел, иссяк, сменился мглою. И тотчас под потолком вспыхнула лампочка, неяркая, пыльная, забранная ржавой проволочной сеткой. Свет ее лег на лица людей и окрасил их мертвенной желтизной.
Многолюдная, битком набитая камера готовилась ко сну: ворочалась, шуршала, пахла потом и дышала тоской. Здесь каждый находился под следствием и дожидался суда. И грядущее утро для многих в камере было роковым, поворотным…
Что оно принесет и каковым оно будет?
Внезапно в углу, неподалеку от окна, раздался негромкий дробный стук.
Я невольно прислушался: три удара - "в" … потом - шесть, значит - "е"… Затем последовала частая серия, оборвавшаяся на "р"… Получалось - "верь", только без мягкого знака. Впрочем, в тюремной азбуке эти знаки, как правило, опускаются. "Кто бы это мог быть?" - заинтересовался я. Потянулся в угол и прильнул к стене, и сейчас же по лицу мне - по глазам и скулам - хлестнули холодные капли.
Так вот в чем дело! Это сочилась камерная сырость. По ночам, когда люди спали, тюрьма сама начинала звучать, говорить…
"Верь! - усмехнулся я, стирая влагу с ресниц. - Во что мне теперь верить?"
* * *
И опять мне припомнился Львов - пограничный украинский город - самый "западный" и самый вольный изо всех советских городов послевоенной поры.
Наводненный контрабандистами, бендеровцами и валютчиками, он привлек меня не случайно. Устав от скитаний и тягот бездомной жизни, я решил пробраться на Запад, во Францию, к своим родственникам, уехавшим из России после революции. Мне указали путь, дали нужные адреса во Львове. Я прибыл туда и попал к украинским террористам, в одну из их бесчисленных подпольных организаций. Бендеровцы должны были переправить меня за кордон, но не смогли, не успели. Начались чекистские облавы: мне пришлось уходить из города ночью, второпях.
…Я шел проселочными дорогами, изнывая от жары и голода; в обнищалой этой глуши еду нельзя было достать ни за какие деньги, да их и не было у меня. И ни украсть, ни выпросить я тоже не мог; случайные редкие хутора встречали пришельцев враждебно и настороженно.
Я пил гнилую воду из луж, ел траву и даже крапиву (листья ее надо сворачивать так, чтобы внешняя жгучая их сторона оказалась внутри, тогда крапива становится вполне съедобной, обретает привкус свежего огурца).
Поначалу я избегал, боялся железнодорожных станций, но потом не выдержал; в темноте, ползком, дотащился до перрона, спрятался под его настил и долго лежал там, дожидаясь поезда… На этой дороге я вскоре и познакомился с нынешними моими "партнерами". Две недели разъезжал с ними на местных поездах, подработал немного денег, окреп, поправился, пришел в себя. А затем случилось нелепое это "дело". Неподалеку от Конотопа мы встретили в тамбуре ночного вагона двух спекулянтов, везущих на полтавский рынок цветные румынские шали и дамское белье.
Часть их товара мы забрали себе, и той же ночью, к утру, были задержаны линейной милицией по обвинению в железнодорожном грабеже.
Я вспоминал все это, томясь бессонницей и коротая ночь. Она тянулась мучительно и долго. Камера давно спала уже, было тихо, только в противоположном конце ее слышалась глухая возня, торопливый шепот. Я уловил обрывки странных фраз: "Тяни… Да не так - снизу…" - "Учтите, оглоеды, это - мое!" Приподнялся, вглядываясь. И различил неясные шевелящиеся тени.
Я знал: там размешались "шкодники" - мелкое ворье и базарные аферисты. Публика эта принадлежит к преступному миру, но не входит в его элиту. В тюремном табеле о рангах она занимает положение небольшое, неважное.
Шкодники были чем-то взволнованы. Я окликнул их погодя:
- Эй, чего вы там суетитесь?
- Да тут фрайер кончается, - ответили мне, - дуба дает.
- Так что же вы ждете? Зовите надзирателя.
- Сейчас… Вот только вещички его поделим.
- Да вы что же, сволочи, - удивился я, - хотите голым его оставить?
- Ну, зачем же! Мы его прикрыли, - сказал, приближаясь ко мне, один из шкодников. Он держал в руке суконный новенький полосатый пиджак, осматривал его и ухмылялся, морща губы:
- Хороший материальчик! Чего ж его мертвому оставлять? Ему ведь все равно. Теперь для него любая одежда годится, а лучше всего - деревянная.
Когда покойника выносили из камеры, я посмотрел на его лицо; молодое, скуластое, все в рыжих веснушках, оно еще не утратило красок и было до странности безмятежным.
А ведь его раздевали еще дышащим, теплым, в сущности полуживым. О чем он успел подумать в последний момент? Какая мысль пронзила его и утешила, примирила с тем, что случилось?
Заснул я трудно, перед самой зарей, и сны мне виделись тяжкие, болезненные, мутные: заросли крапивы окружали меня, и мертвый мальчик тянулся ко мне веснушчатым своим скуластым лицом. "Здесь не пройти, - бормотал он, указывая на заросли, - а ведь мы с тобой голые. Жжется… если бы у нас были вещи! С вещами…" Я очнулся, разбуженный окликом надзирателя:
- С вещами! На коридор!
В это утро со мною на суд отправлялось немало народа. Шумную нашу ораву пересчитали в коридоре, выстроили попарно и вывели на тюремный, залитый режущим солнцем двор.
Там уже дожидался, пофыркивал и чадил бензином высокий черный фургон - знаменитый арестантский "воронок".
Была суббота - день передач и свиданий - и возле ворот, неподалеку от воронка, теснились пришедшие с воли женщины. Одна из них, рыжеволосая, с высокими скулами, показалась мне странно знакомой: было такое чувство, словно бы я уже видел ее где-то… Она стояла, обеими руками прижимая к животу кастрюлю с дымящимся супом. Внезапно руки ее дрогнули, лицо напряглось, заострилось, глаза расширились и остекленели.
Я проследил за ее взглядом и вдруг понял, кто она, сообразил, в чем суть!
Женщина увидала в толпе суконный новенький полосатый пиджак - пиджак своего сына. Потом перевела взгляд дальше и там, на чужих, незнакомых людях, распознала остальные его вещи: рубашку, брюки, башмаки.
Мгновенная темная судорога прошла по ее лицу, но - удивительное дело! - она не закричала, не кинулась с расспросами, нет. Рот ее был сомкнут, губы белы. Что-то она, очевидно, угадывала, постигала… И, заранее ужасаясь этому, молчала, боялась слов.
Так она стояла, следя за нами, и что-то каменное было во всем ее облике. Только руки ее, державшие кастрюлю, дрожали все сильней и опускались все ниже и ниже, проливая на землю, в пыль, принесенный для сына суп.
2
"Кого ни спросишь - у всех указ…"
Суд был суровым и скорым: вся его процедура заняла не более часа.
После того, как прокурор произнес обвинительную речь (он настаивал на применении самых решительных мер), выступил наш защитник.
Странный это был защитник!
С ним мы впервые познакомились только здесь, в зале суда, за полчаса до начала заседания… Он принадлежал к категории "казенных" адвокатов и занимался нашим делом - как он сам это заявил - по обязанности, в служебном порядке.
Тщедушный, узкогрудый, заметно лысеющий, он помедлил с минуту, скользко глянул на нас и потом сказал, пожимая щуплыми плечами:
- Не знаю, право, как быть… По долгу своему я призван их защищать. Надо бы, конечно, но не хочется! Это ведь не советские люди: отщепенцы, преступники, порождение чуждой среды… Как их, собственно, защищать? Взгляните на эти лица; на них явственно проступают черты кретинизма, дурной наследственности и всевозможных пороков.
При этих его словах судья заметно оживился и протер очки. Разместившиеся по бокам его заседатели обменялись короткими репликами. Потом все они пристально стали разглядывать нас, очевидно ища на наших лицах следы кретинизма, подмеченного оратором.
"Ай да защитничек, - изумленно подумал я, - вот уж, действительно, казенный. Что-то я таких не видывал, не знал. А впрочем, что я вообще знаю? Мне еще, вероятно, придется повидать на веку немало чудес".
В зале между тем нарастал смутный шум. Низкий женский голос сказал из задних рядов:
- Да разве ж это адвокат? Это какой-то милиционер переодетый. Ты защищай, а не пакости!
- Прошу прекратить разговоры, - заявил судья и хлопнул по столу квадратной ладонью. - Иначе прикажу очистить зал! Итак… - он грузно поворотился к говорившему, - продолжайте, только покороче.
- Да что ж, собственно, продолжать, - развел руками злополучный наш защитник. - Все, по-моему, и так ясно. Конечно, здесь можно найти некоторые смягчающие обстоятельства: например, молодость и незрелость этого… - он ткнул в мою сторону пальцем. - И вообще, сложные условия жизни у всех подсудимых: война, беспризорная юность… Трущобный деклассированный мир, взрастивший их, - тут он опять почему-то указал на меня, - был весьма далек от советских общественных идеалов. К трудовой деятельности их, естественно, не приучали, положительных примеров взять им было неоткуда. И в этом смысле для них - это бесспорно - будет полезной и оздоровляющей суровая дисциплина и упорный, обязательный, физический труд!
Он умолк и уселся, утирая ладонью взмокшую лысину. Заседание окончилось. Суд удалился на совещание.
- А ведь он, чего доброго, под петлю нас подведет, - прошептал, наклоняясь ко мне, Цыган. - Каков ублюдок, а?
- Посмотрим, - сказал я, - поглядим. Указа, во всяком случае, нам не избежать.
Я оказался прав: мы не избежали его! В соответствии с новым кодексом двух моих товарищей (Цыгана и другого - по кличке Резаный) приговорили к десяти годам лишения свободы. Мне же, как самому молодому и незрелому, дали шесть лет лагерей "со строгой изоляцией" и по отбытии срока наказания - три года ссылки в "отдаленных местах".
Когда нас выводили из зала суда, на глаза нам попались "пострадавшие" - те самые спекулянты, из-за которых мы шли теперь в лагеря. Они, кстати, шли туда же. Вид у них был плачевный: щеки небриты, руки скованы - точно так же, как и у нас. Суд использовал их показания, а затем, в свою очередь, привлек их к ответственности за спекуляцию.
- Ну что? - усмехнулся Резаный. - Выгадали? Не надо было подличать, хитрить, собирать на дерьме сливки.
Цыган был настроен философски.
- Эх вы, гады, - сказал он укоризненно. - Не стыдно вам, а? Мы же ведь поступили с вами по-божески, совестливо: взяли не все, а часть… А вы что сделали? Заявлять кинулись. Эх! Ну как быть честным в этом мире? Где она, истинная совесть?
Он произнес это с надрывом, воздевая руки и гремя железом. Он искренне сокрушался по поводу того, что в этом мире утрачены понятия чести. Однако конвоир помешал ему продолжить монолог. Было приказано умолкнуть и поторапливаться… И так, в молчании, мы добрели до воронка.