* * *
Все, о чем я здесь пишу, в сущности, только прелюдия, введение в тему. Однако введение это необходимо для дальнейшего, для того чтобы потом идти к цели уже не отвлекаясь.
А пока мне придется еще немного отвлечься. Я хочу поговорить об архитектуре. Разумеется - об архитектуре тюремной.
Российские тюрьмы стандартны… Стандарт этот возник при Екатерине Второй; она, как известно, славилась передовыми своими идеями и отличалась любовью к искусствам: писала пьески, сочиняла элегии. Немало времени и сил уделяла также строительству тюрем - и весьма преуспела на этом поприще! Именно тут проявился во всем блеске ее художественный талант.
Сочинения императрицы не выдержали испытания временем, а вот темницы, созданные ее стараниями, сохранились полностью, стали классикой, превратились в некий образец… И это, по существу, единственное, что осталось от ее правления поныне!
Почти любая наша тюрьма несет на себе печать классического екатерининского стандарта: она высока, монументальна и расположена покоем в виде буквы "П". Прогулочный двор находится здесь в самом центре, как бы на дне глубокого каменного колодца. Это удобно для охраны. Однако и заключенные тоже сумели извлечь из этого выгоду.
Дело в том, что сюда - во двор - смотрят окна всех корпусов. Причем окна тут не имеют намордников (специальных металлических щитов, прикрепляемых к решеткам с наружной стороны постройки). Таким образом, арестанты гуляют на глазах у всей тюрьмы, перекликаются с разными камерами, подбирают записки и табачок, украдкой подброшенные из окон. Это, конечно, не разрешается, но тем не менее делается.
Такая почта называется открытой. Есть еще и другая, тайная, для особых надобностей, но речь о ней впереди.
* * *
Покружив во дворе положенное время, запасшись новостями и куревом, мы возвращались в тесную нашу обитель. После, прогулки, после пьяных запахов ветра, она казалась еще тесней…
Затем был ужин (все та же баланда из гнилой ботвы) и спустя недолго отбой.
Наступал вечер - самая тяжкая и томительная пора в тюрьме.
Шуметь и двигаться уже нельзя было, полагалось спать, но спать не хотелось. (Потом, на севере, мы будем мечтать о сне, жаждать его; он станет такой же ценностью, как и хлеб, даже дороже… Но это в тайге, в лагерях!) Здесь мы были сыты сном по горло.
Надо было как-то бороться с тоской, избавляться от наваждения. И тут нас выручали "романы" (так называются по-блатному всевозможные устные истории и рассказы). Слово это произносится нарочито неправильно, иронично, с ударением на первом слоге.
Тюремные романы любопытны. Они представляют собою довольно причудливую смесь фольклорных традиций с книжной романтикой. Здесь интерпретируются самые разные произведения, в том числе и классика. Мне доводилось слушать (и самому излагать) истории, основанные на сюжетах Диккенса, Достоевского, Мериме, Льва Толстого. От них, правда, оставалось немного - одна лишь общая канва…
Наряду с серьезной литературой используется и бульварная, причем широко и успешно. А сочетание этой бульварщины с воровским фольклором образует особую, так называемую "кровавую", разновидность романов.
"Ровно в двенадцать часов ночи, - гулким шепотом повествует рассказчик, и камера внимает ему в благоговейном молчании, - по темным улицам города Парижа, со скоростью ста двадцати километров в час, мчалась таинственная карета с потушенными фарами. В карете сидел человек в черном плаще, полумаске и широкополой шляпе. Это был не кто иной, как сам Рокамболь - гроза населения, король притонов, атаман знаменитой и безжалостной шайки Червонных Валетов… Возле одного из средневековых замков карета остановилась. Рокамболь вылез, нажал в стене потайную кнопку и провалился сквозь землю…"
Умелые рассказчики-романисты ценятся в тюрьме чрезвычайно. Их окружают вниманием, балуют, подкармливают. "Врачевателями тоски" зовут их заключенные. И это справедливо.
Я знавал одного знаменитого романиста - Роберта Штильмарка. Это был человек немолодой, сухощавый, медлительный. К уголовникам он никакого отношения не имел, сидел за политику и попал в блатную компанию случайно: повздорил с начальством и был наказан за строптивость.
В Индии (в строгорежимной этой камере, о которой ходят нехорошие легенды) Штильмарк освоился быстро. Человек образованный и неглупый, он сразу сообразил, в чем суть… Фантазия его была поистине неиссякаемой. Приключения Рокамболя, например, он тянул из вечера в вечер, причем герой его попадал в самые разные страны и эпохи (рассказчика тут ничего не смущало!) и успел даже побывать в Советской России.
Русский вариант начинался так:
"Наше ворье хорошо знало Рокамболя. Он часто приезжал в Одессу - в этот русский Марсель, - имел здесь дела и жил, скрываясь под именем Семки Рабиновича… Многие даже полагали, что это его подлинное имя!"
Далее следовали описания традиционных замков и подземелий, кошмарных интриг и смертельных схваток. Их, как всегда, было множество: Штильмарк не скупился на них!
Так коротали мы время в ожидании этапа… Однако тихая эта жизнь продолжалась недолго. Ей суждено было вскоре окончиться, окончиться внезапно и бесповоротно в связи с появлением в нашей камере нового заключенного.
4
Начало сучьей войны
Он появился поздней ночью, пристально осмотрелся с порога - невысокий, плотный, с угловатым, исполосованным шрамами лицом, затем скинул с плеча вещевой мешок и держа его за лямку - волоча по полу - небрежно, вперевалочку пошагал к окну.
Блатные (даже когда они и вовсе незнакомы) угадывают друг друга быстро и безошибочно по жестам, интонациям и прочим мелким, но отчетливым признакам. И, в частности, по манере входить в камеру.
В камеру входят по-разному! Человек, впервые попавший сюда, долго мнется в дверях, озирается затравленно. Его пугает смрадный тюремный сумрак, бледные пятна лиц и эти глаза - воспаленные, жаждущие, пристальные… Тот, кто имеет уже некоторый опыт, но к элите не принадлежит, ведет себя побойчей. С ходу ищет свободное место, как правило, тут же, у самых дверей, и поспешно затаивается на нарах или под ними. Профессиональный уголовник держится уверенно, по-хозяйски. Тюрьма для него - дом родной. Он проводит здесь полжизни и знает порядки! У дверей возле параши, возле мерзостной этой лохани, ютится обычно всякая мелкота. Истинная аристократия помещается в противоположном конце камеры, у окошка… Именно сюда и направился незнакомец.
Он знал себе цену - это было видно по всему!
Неторопливо приблизившись к нам, он швырнул мешок на нары и, склоняясь к моему соседу (пожилому карманнику по кличке Рыжий), сказал с веселой бесцеремонностью:
- А ну-ка подвинься!
- Что-о-о? - протянул с угрозой Рыжий и слегка приподнялся, опираясь на локоть. - Я те подвинусь. Я так подвинусь - рад не будешь… Иди отсюдова!
Он выполнял сейчас известный ритуал. Происходила как бы дополнительная проверка; если угроза подействует и человек отойдет, значит, здесь ему и не место! Если нет - стало быть, это, действительно, свой…
Тон был задан. Теперь предстояло услышать ответ. Он последовал тотчас же:
- Ну, ну, - усмехнулся новичок, - не гоношись, не нервничай. Тут, вообще-то, кто - блатные?
- Да…
- Или, может быть, я не в ту масть попал?
- Да нет, все точно…
- Ну, так в чем дело? Двигайся!
Сказано это было спокойно, с какой-то ленцой. Однако была в его голосе особая сила, и Рыжий почуял ее, уловил и медленно двинулся, опрастывая место.
Потом, разлегшись на нарах и закурив, новичок представился. По всем правилам этикета. Кличка его была Гусь. Специальность - слесарь (квартирный вор). Сидел он по указу, имел 12 лет. Погорел на ночной работе в Киеве, а родом был из Ростова.
Рыжий (теперь уже вполне дружелюбно) сказал, посасывая цигарку:
- Ростовский босяк… Что ж, город это древний, благородный. Почти как наша Одесса.
- Что значит - почти? - пожал плечами Гусь. - Смешно даже сравнивать. Ростов испокон веку называют папой. Вдумайся в это слово! Папа!
- Ну, а Одесса - мать.
- В том и дело, - пробормотал Гусь, потянулся с хрустом, поправил мешок в изголовье. - В том-то и дело… Тем она и славится.
И он, позевывая, процитировал слова старинной песни:
Одесса славится блядями.
Ростов спасает босяков,
Москва хранит святую веру,
А Севастополь - моряков.
* * *
День начался, как обычно, - завтрак, карты, прогулка, - все шло чередом и ничто пока не предвещало беды.
Едва мы вернулись с прогулки - заработал телеграф. Стучал Цыган. Вызывал меня.
"Высылаю тебе ксиву, - просигналил он, - будешь в Почтовом ящике - учти!" - "Что случилось?" - поинтересовался я. "Долго объяснять, - ответил он уклончиво, - да и нельзя так - в открытую. В общем, разговор серьезный".
"Ксива" на воровском жаргоне - это записка, справка, вообще любой документ. "Почтовым ящиком" называется общая уборная, расположенная в тюремном коридоре; два раза в сутки (перед завтраком и накануне отбоя) сюда, по очереди, выводят каждую камеру на оправку… Знаменитый этот Почтовый ящик предназначен для особых, сугубо секретных надобностей и является в этом смысле одним из самых надежных мест.
Тут есть немало уголков укромных и испытанных; надзиратели копаться в них не любят, брезгуют (хотя и обязаны по уставу!), и потому корреспонденция доходит по адресу почти бесперебойно.
Вечером я уже читал присланную мне ксиву.
"Дело вот какое, - писал Цыган. - У вас в камере находится Витька Гусев. Я его сегодня видел на прогулке. Он наверное хляет за честного, за чистопородного… Если это так - гони его от себя. И сообщи остальным. Гусь - ссученный! В 1945 году я встречался с ним в Горловке; тогда он был - представляешь? - в военной форме, при орденах, в погонах лейтенанта. Я за свои слова отвечаю, можешь на меня ссылаться смело. Да и кроме того, есть еще люди, которые об этом знают. И всем нам горько и обидно наблюдать такую картину, когда среди порядочных блатных ходят всякие порченые. И неизвестно, чем они дышат, какому богу молятся…"
Я прочитал эту записку дважды. Второй раз - вслух.
Была тишина, когда я кончил читать; камера замерла, занемела, насторожась. Затем все разом поворотились к Гусю.
Он скручивал папиросу; пальцы его ослабли внезапно - табак просыпался на колени… Медленно, очень медленно Гусь собрал его, ссыпал в ладонь, и пока он делал все это, камера молчала - ждала.
Потом он закурил, затянулся со всхлипом и поднял к нам лицо. Оно было спокойно (слабость прошла), только чуть подрагивала правая рассеченная шрамом бровь.
- Что ж, - сказал он, - с Цыганом мы действительно встречались. \
- Значит, служил? - спросили его.
- Служил.
- Носил форму?
- Конечно.
- Награды имел?
- Да, - ответил он, - имел… Воинские награды!
Он легонько потрогал правую бровь, провел ладонью по щеке (там темнел широкий косой рубец) и сказал с привычной своей усмешечкой:
- Это все то же - отметки войны. Да, было, было. Почти вся армия Рокоссовского состояла из лагерников, из таких, как я! Нет, братцы, - он мотнул головой, - я не ссученный…
- А что есть сука? - спросил тогда один из блатных. (Лобастый и лысый, он звался Владимиром и потому имел кличку Ленин.) - Что есть сука?
- Сука это тот, - пробубнил Рыжий, - кто отрекается от нашей веры и предает своих.
- Но ведь я никого не предал, - рванулся к нему Гусь, - я просто воевал, сражался с врагом!
- С чьим это врагом? - прищурился Ленин.
- Ну как с чьим? С врагом родины, государства.
- А ты что же, этому государству - друг?
- Н-нет. Но бывают обстоятельства…
- Послушай, - сказал Ленин, - ты мужик тертый, третий срок уже тянешь - по милости этого самого государства… Неужели ты ничего не понимаешь?
- А что я, собственно, должен понимать?
- Разницу, - сказал Ленин, - разницу между нами и ими. Ежели ты в погонах…
- Я давно уже не в погонах!
- Неважно. Я вообще толкую. О правилах. Ежели ты в погонах - ты не наш. Ты подчиняешься не воровскому, а ихнему уставу. В любой момент тебе прикажут конвоировать арестованных - и ты будешь это делать. Поставят охранять склад - что ж, будешь охранять… Ну а вдруг в этот склад полезут урки, захотят колупнуть его, а? Как тогда? Придется стрелять - ведь так? По уставу!
- Это все теории, - пробормотал Гусь, озираясь.
- Бывает и на деле.
- А на деле я стрелял в бою. На фронте. И не вижу греха…
- Ну а мы видим, - жестко проговорил Ленин. - Истинный блатной не должен служить властям! Любым властям! - он шевельнулся, возвысил голос: - Так я говорю, урки?
- Так, - ответили ему.
- Так, - повторил он веско, - таков закон.
И вся камера подхватила нестройно и глухо: "Таков закон".
- Но он неправильный этот закон, - воскликнул Гусь. Он произнес это задыхаясь, скребя ногтями ворот. Рванул его и грузно спрыгнул с нар. - Значит, если я проливал кровь за родину…
- Не надо двоиться, - сказал ему Ленин. - Если уж ты проливал - так и живи соответственно. По ихнему уставу. Не воруй! Не лезь в блатные! Чти уголовный кодекс!
Во время этого разговора я молчал, держался особняком. В глубине души я искренне сочувствовал Гусю. Он был прав по-своему. Бесспорно прав! И все, что происходило здесь, казалось мне нелепым и несправедливым.
Но и те, кто отстаивал закон, тоже были правы - я сознавал это, чувствовал и маялся, раздираемый противоречиями.
Рыжий проговорил, наклоняясь к Гусю:
- Вчерась, помнишь, ты засомневался: не в ту масть, мол, попал… А ведь так оно и есть - не в ту.
- Ладно, - процедил Гусь и сдернул с нар вещевой мешок. - Не в ту масть, говоришь? Поищем другую.
И он ушел из Индии, причем ушел не один. В последний момент (когда он, стоя в дверях, стучал, вызывая дежурного) к нему присоединились еще трое.
- А вы чего? - окликнули их. - Или тоже проливали?…
- Конечно, - ответили они.
Уже уходя, задержавшись на миг в дверном проеме, Гусь сказал, озирая исподлобья камеру:
- Учтите, урки, нас иного. Крови мы не боимся. А она еще будет - большая будет кровь!
Вдруг он остро, пронзительно глянул на меня и усмехнулся, темнея лицом, оскалился судорожно:
- Ну а ты, падло, имей в виду: кто мне дорогу переходит - тот долго не живет… К тебе у меня особый счет. Запомни!
В лице его и в голосе было столько ненависти, что я содрогнулся невольно. За что он, кстати, так возненавидел меня? За эту прочтенную мной записку? Что ж, возможно… Но ведь я обязан был ее прочитать. Я не мог поступить иначе!
5
Одиночка
Вскоре после ухода Гуся в камеру ворвались надзиратели. Был сделан обыск. И на этот раз они нашли все, что искали. Им были известны теперь любые наши хитрости и тайники! Все острорежущис предметы - бритвы, иглы, стекло - мы прятали в хлеб. Для этой цели выделялась специальная пайка; ею жертвовал, обычно, самый удачливый игрок - обладатель лишних супов и каш. (Таким образом, он как бы платил обществу дань за богатство, за свое картежное счастье!) Хлеб разламывался, дробился на куски; своеобразные эти "объедки" оставлялись в самых видных местах - лежали на полке, сохли на подоконнике - и именно потому начальство не обращало на них внимания.
Теперь же все объедки были тщательно собраны и изъяты.
Веревки, нитки, карандаши (которые также запрещены!) покоились в щели под дверным порогом. Сюда надзор не заглядывал ни разу; сейчас вдруг заглянул.
- Вот же негодяй этот Гусак, - шепнул мне Рыжий, - настучал-таки, заложил нас, паскуда!
- Но, может, это и не он? - усомнился я.
- А-а-а, - наморщась, отмахнулся Рыжий, - какая, в сущности, разница? Он же у них - главный… Атаман шайки Червонных Валетов!
- Об чем это вы там шепчетесь? - спросил с подозрением старший надзиратель.
- Ни о чем, - отозвался я, - так… о погоде.
Дерзкий этот ответ не понравился ему.
- Поговори у меня, - проворчал он, нахмурясь, - поговори!
- А я и не говорю с вами, - возразил я усмешливо, - вы сами встреваете.
И тотчас же я пожалел о сказанном, раскаялся в том, что ввязался в ненужный этот спор.
Привлекать к себе внимание начальства было рискованно, тем более в моем положении! Дело в том, что за щекой у меня были спрятаны карты (они недаром изготовляются столь миниатюрными). Незаметные внешне, карты все же мешали мне, затрудняли речь. И старшой, очевидно, почуял это.
Он приблизился и с минуту разглядывал меня, шарил глазами. Потом приказал внезапно:
- А ну, раскрой пасть!
И тут же, не дожидаясь, покуда я сделаю это сам, полез мне в рот, раздирая пальцами губы.
Пальцы были шершавы и солоны; они пахли потом и табаком, и еще чем-то, непонятным и мерзким.
Давясь, испытывая позывы тошноты, я отшатнулся, но было уже поздно.
- Ага! - проговорил он, разглядывая замусоленные листки.- Вот как вы ухитряетесь, - обтер их, задумчиво кивнул, отвечая каким-то своим мыслям. - Значит, правильно… Что ж, учтем на дальнейшее.
И затем, крепко ухватив меня за плечо, сказал, подталкивая к дверям:
- В карцер. На трое суток!
"Вот так опять подвели меня карты! Ведь зарекался же, зарекался, - горестно думал я, шагая под конвоем по гулким коридорам тюрьмы. - Клятву давал - не брать их в руки. И все же не выдержал, взял. И не для игры взял, нет; просто захотелось потрогать, потасовать, ощутить хоть на миг их податливую упругость… И вот результат. Штрафная одиночка. Сырой бетон. И промозглая мгла".