Мари. Дитя Бури. Обреченный - Генри Райдер Хаггард 2 стр.


В ту пору в этой глуши лишь изредка можно было встретить белого человека. Среди наших немногочисленных соседей был фермер-бур по имени Анри Марэ, проживавший милях в пятнадцати от нас, на милой ферме, что звалась Марэфонтейн. Я называю его буром, но, как легко догадаться по имени и фамилии, он происходил из французских гугенотов, и его предок, тоже Анри Марэ (думается, раньше эту фамилию писали немного иначе), одним из первых хранителей этого вероисповедания эмигрировал в Южную Африку, спасаясь от преследований короля Людовика XIV после отмены Нантского эдикта.

В отличие от большинства буров того же происхождения, эти вот Марэ – а было и много других семейств, носивших ту же фамилию, – никогда не забывали о том, кем они были раньше. В их семье от отца к сыну передавалось знание французского языка, и между собой они часто говорили на нем, пусть и с ошибками. А сам Анри Марэ, который, насколько я знал, был истово религиозен, имел обыкновение читать отрывки из Библии (у буров было заведено, во всяком случае в то время, начинать таким образом каждое утро, если человек умел читать) не на таале, то есть на местном варианте голландского, а на старом добром французском. Та книга, по которой он читал, сегодня принадлежит мне благодаря причудливому стечению обстоятельств: много лет спустя, когда события, о которых я хочу рассказать, давно забылись, я купил ее, среди прочих вещей, на еженедельной распродаже всякого старого добра в Марицбурге. Помню, что, когда я раскрыл огромный фолиант, обтянутый воловьей кожей поверх исходного переплета, и выяснил, кто владел этой книгой ранее, на глаза навернулись слезы. Ошибки быть не могло, ведь в начале и конце книги, по привычке тех дней, были вшиты листы для записей о каких-то важных событиях.

Первые пометки были сделаны рукой Анри Марэ-старшего и повествовали о том, как его с товарищами изгнали из Франции, а сам он лишился отца, погибшего за отказ изменить вере. Далее следовал длинный перечень дат – рождения, бракосочетания и смерти, поколение за поколением; еще мимоходом отмечался факт переезда семьи на новое место жительства, причем непременно по-французски. Ближе к концу списка появились имена того Анри Марэ, которого знал я, и его единственной сестры. Потом было сказано, что Анри женился на Мари Лабушань, тоже из гугенотов. Годом позже записано рождение Мари Марэ, моей Мари, а после долгого перерыва в датах (детей у пары больше не рождалось) было помечено, что умерла ее мать. Сразу после этого шла такая любопытная запись:

"Le 3 janvier, 1836. Je quitte ce pays voulant me sauver du maudit gouvernement Britannique comme mes ancêtres se sont sauvés de ce diable – Louis XIV. A bas les rois et les ministres tyrannique! Vive la liberté!"

Отсюда легко заключить, каковы были характер и взгляды Анри Марэ и каковы были настроения среди буров-трекеров в те годы.

На сем записи обрывались, история семейства Марэ завершалась; если судить по хранящейся у меня Библии, эта ветвь прекратила существование.

Последнюю главу их истории я поведаю чуть позже.

В обстоятельствах моего знакомства с Мари Марэ не было ничего примечательного. Я не спасал ее от нападения дикого животного, не вытаскивал, насквозь промокшую, из бурной реки, как любят живописать романисты. На самом деле мы с нею были представлены друг другу и затем вели юношеские беседы за большим и прочным обеденным столом, который в остальное время служил колодой для разделки туш. До сих пор, стоит закрыть глаза, я словно наяву вижу сотни зарубок на столешнице, особенно с той стороны, где мне обычно выпадало сидеть.

Однажды, через несколько лет после того, как мой отец перебрался в Кап, хеер Марэ пришел к нам в поисках, если я правильно помню, своих сбежавших волов. Этот худощавый и бородатый мужчина с близко посаженными темными глазами всегда разговаривал и вел себя нервозно и нисколько не походил на типичного бура – во всяком случае, мне так казалось. Мой отец встретил его радушно и пригласил отобедать с нами, на что гость согласился.

Они говорили между собой по-французски, ибо мой отец хорошо знал этот язык, хотя уже давно в нем не практиковался; голландского он избегал, если представлялась такая возможность, а хеер Марэ предпочитал не общаться по-английски. Шанс вести беседу на французском привел его в восторг, и, пускай он изъяснялся на наречии двухсотлетней давности, а мой отец осваивал язык в основном по книгам, они прекрасно понимали друг друга, когда не спешили.

Некоторое время спустя мистер Марэ замолчал, потом указал на меня, крепкого юнца с копной волос на голове и острым носом, и спросил моего отца, не желает ли тот обучить французскому своего сына. Отец выразил согласие с превеликим удовольствием.

– Хотя, – добавил он сурово, – по опыту преподавания греческого и латыни могу сказать, что способности моего сына к обучению вызывают немалые сомнения.

Словом, они договорились, что два дня в неделю я буду проводить в Марэфонтейне и оставаться там на ночь, дабы постигать премудрости французского языка от наставника, которому мистер Марэ уже платил за обучение своей дочери французскому и другим предметам. Помню, что мой отец согласился выплачивать часть жалованья этому наставнику; для прижимистого бура такая сделка была очевидно выгодной.

Когда я в первый раз отправился в Марэфонтейн, мне позволили взять ружье, потому что в вельде между нашим жильем и фермой водились дрофы, большие и малые (их называли соответственно корхаанами и пау), не говоря уже об антилопах, а стрелял я уже тогда вполне прилично. Я выехал в дорогу на пони в назначенный день, и меня сопровождал слуга-готтентот по имени Ханс, о котором я еще расскажу. По пути мне выпало немало возможностей испытать свою удачу в стрельбе, и на ферму мы привезли одну пау, двух корхаанов и одного клипшпрингера, которого мне удалось убить, когда он выскочил из-за груды камней впереди.

Ферму окружал персиковый сад, все деревья были усыпаны чудесными розовыми цветками, и я медленно ехал мимо в поисках пути к дому. Вдруг, откуда ни возьмись, передо мной появилась худенькая девочка в платье того же оттенка, что и цветки на деревьях. Я вижу ее как наяву – темные волосы ниспадают на плечи, большие черные глаза смотрят на меня из-под голландского каппи, то есть чепца. Они были такими большими, что, казалось, занимали все лицо, и это придавало незнакомке сходство с зуйком, которого буры зовут "диккоп"; так или иначе, ничто другое в ее облике мне в память не врезалось.

Я остановил своего пони и уставился на девочку; меня обуяла робость, и я не знал, что следует сказать. Некоторое время она смотрела на меня, тоже пребывая, похоже, в растерянности, а потом сделала над собою усилие и заговорила. Голос у нее оказался нежный и приятный.

– Ты тот маленький Аллан Квотермейн, который будет изучать французский вместе со мной? – спросила она по-голландски.

– Он самый, – ответил я на том же языке, который хорошо знал. – Но почему ты зовешь меня маленьким, мисси? Я ведь выше тебя!

Пускай я был юн, мой невысокий рост уже тогда заставлял меня страдать.

– Думаю, что не выше, – сказала она рассудительно. – Слезай с лошади, и мы померимся вон тут, у стены.

Делать нечего, я спешился, уверил девочку, что не ношу обуви на каблуке (на мне были башмаки из шкур, буры называют такие вельдскунами), и она приложила табличку для письма, которую держала в руках, – явно из той древесины, что идет на крыши, – к моим непокорным вихрам, торчащим вверх так, как торчат они и сейчас, и провела карандашом жирную черту на мягком песчанике стены.

– Вот, – произнесла она, – это твой рост. А теперь, маленький Аллан, измерь меня.

Я послушался, и оказалось, что она выше меня на добрых полдюйма!

– Ты встала на цыпочки! – обвинил я ее от смущения.

– Маленький Аллан, – ответила она серьезно, – вставать на цыпочки – значит обманывать Господа нашего, а когда ты узнаешь меня получше, то поймешь, что у меня, конечно, дурной нрав и много других грехов, но я никогда не обманываю.

Должно быть, мое лицо выражало растерянность и терзавший меня стыд, потому что девочка продолжила тем же самым серьезным, взрослым тоном:

– Почему ты злишься, что Господь сделал меня выше, чем тебя? Я ведь на несколько месяцев старше, как сказал мне мой отец. Давай напишем наши имена у этих меток, чтобы через год или два ты сам убедился, насколько меня перерос.

Тем же самым карандашом, сильно надавливая, чтобы надпись не стерлась, она нацарапала "Мари" у своей метки, а потом я написал "Аллан" у своей.

Увы! Несколько лет назад судьбе было угодно вновь привести меня в Марэфонтейн. Дом давно перестроили, но вот садовая стена стояла по-прежнему. Я подъехал к ней и присмотрелся: имя Мари еще угадывалось на камне, как и метка моего роста. Однако мое собственное имя и прочие метки, оставленные позднее, исчезли, ибо за сорок с лишним лет песчаник местами осыпался. Да, сохранился лишь "автограф" Мари, и когда я увидел эту надпись, мне стало, пожалуй, еще хуже, чем в тот день, когда я обнаружил, кому принадлежала старая Библия, купленная мной на рыночной площади Марицбурга.

В общем, я поспешил уехать оттуда и даже не потрудился поинтересоваться, в чьи руки перешла ферма. Проскакал сквозь персиковый сад, деревья которого – те же или новая поросль – снова были в цвету, ибо стояло то самое время года, когда мы с Мари впервые встретились. И не думал останавливаться добрый десяток миль.

Генри Хаггард - Мари. Дитя Бури. Обреченный

Я остановил своего пони и уставился на девочку; меня обуяла робость, и я не знал, что следует сказать.

Итак, пока мы росли, Мари всегда была на полдюйма выше, чем я, а насколько она превосходила меня силой духа и рассудительностью, о том и вовсе не скажешь словами.

Когда мы закончили мериться ростом, Мари повела меня к дому. Она притворилась, будто только-только заметила красивую дрофу и двух корхаанов, свисавших с моего седла, а также тушу клипшпрингера, которую вез готтентот Ханс.

– Это ты их застрелил, Аллан Квотермейн? – спросила она.

– Да, – гордо ответил я. – Я убил их четырьмя выстрелами, а пау и корхааны вдобавок летели, а не сидели на земле. И тебе такого никогда не сделать, хоть ты и выше меня, мисс Мари.

– Не знаю, – проговорила она задумчиво. – Вообще-то, я стреляю очень хорошо, отец научил меня, но выстрелить в живое существо я могу, только если голод вынудит, потому что убивать жестоко. Правда, мужчины думают иначе, – добавила она торопливо, – и ты наверняка однажды станешь великим охотником, Аллан Квотермейн, раз уже сегодня так метко стреляешь.

– Надеюсь, – проворчал я, покраснев от похвалы. – Я люблю охотиться, а когда вокруг столько дичи, никому не повредит, если прикончить парочку-другую. Между прочим, я подстрелил эту добычу для тебя и твоего отца.

– Тогда идем и отдадим дичь ему. Он поблагодарит тебя.

Мари провела меня сквозь ворота в стене из песчаника на двор фермы. Там стояли загоны, куда загоняли на ночь лошадей и лучший племенной скот. Потом мы миновали торец длинного одноэтажного дома, сложенного из камня и побеленного, и приблизились к веранде – буры называют такие пристройки ступами.

На широкой веранде, откуда открывался чудесный вид на холмистую, похожую на парк местность, где росли купами мимозы и другие деревья, сидели двое мужчин. Они пили крепкий кофе, хотя время только близилось к десяти утра.

Заслышав цокот копыт, один из мужчин, минхеер Марэ, с которым я уже познакомился, привстал со своего обтянутого шкурой кресла. Да, он нисколько не походил на буров, по обыкновению флегматичных, – ни повадками, ни темпераментом; скорее, выглядел и вел себя как типичный француз, пускай никто из членов его семейства не ступал ногой на французскую землю целых сто пятьдесят лет. Это сходство с французами бросилось мне в глаза позднее, тогда-то я, разумеется, о них лишь слышал.

Его собеседник, тоже француз, по имени Леблан, был человеком совсем другого склада. Приземистый, он отличался широкими плечами и массивной головой; на макушке блестела лысина, однако ниже, над ушами, волосы стального отлива пушились этаким венчиком и падали на плечи, придавая Леблану сходство с монахом – правда, те, хотя и выбривали тонзуру, все-таки причесывались. У него были голубые водянистые глаза, безвольный рот, бледные дряблые щеки… Когда хеер Марэ встал, я, будучи наблюдательным юношей, заметил, как мсье Леблан протянул дрожащую руку и подлил себе в кофе жидкости из бутыли темного стекла; судя по запаху, там был персиковый бренди.

Пожалуй, стоит признаться сразу, что бедняга пил, и это объясняет, почему, при всей его образованности и немалых талантах, он занимал скромный пост учителя на отдаленной бурской ферме. Многие годы назад во Франции он совершил преступление – под несомненным влиянием выпитого. Не знаю, что именно он сделал, и никогда не стремился это выяснить. После содеянного ему пришлось бежать в Кап, спасаясь от преследования. Здесь он поначалу сделался профессором в одном колледже, но как-то раз явился на лекцию в сильном подпитии, и его выгнали. То же самое случалось с ним в нескольких других городах, и в конце концов он осел в далеком Марэфонтейне, где наниматель снисходительно относился к его слабости, ибо ценил дух интеллектуального товарищества, которого жаждала душа фермера. Кроме того, он воспринимал Леблана как соотечественника, нуждающегося в помощи, а еще их объединяла взаимная и горькая ненависть к Англии и англичанам; для мсье Леблана, который в юности сражался при Ватерлоо и был лично знаком с великим императором Франции, подобное было, надо сказать, вполне естественным.

У Анри Марэ имелись для ненависти свои причины, но о них я расскажу позднее.

– Ах, Мари! – воскликнул он по-голландски. – Ты его все-таки нашла!

Потом повернулся ко мне и кивнул:

– Вы должны быть польщены, молодой человек. Видите ли, эта мисси просидела два часа на солнце, поджидая вас, хотя я объяснял, что раньше десяти вы вряд ли появитесь. Ведь ваш отец, предикант, упомянул, что вы отправитесь в путь после завтрака. Что ж, ее нетерпение понятно, ибо ей тут одиноко, а вы с нею ровесники, хоть и принадлежите к разным нациям…

При этих словах его лицо помрачнело.

– Отец! – укорила Мари, и личико ее вспыхнуло румянцем, который я мог различить даже под чепцом. – Я сидела вовсе не на солнце, а в тени дерева. И не просто сидела, а складывала цифры, которые мсье Леблан записал на моей табличке. Вот, смотрите. – И она предъявила табличку, всю покрытую вычислениями. Цифры кое-где немного стерлись от соприкосновения с моими волосами и с ее чепцом.

Тут вмешался мсье Леблан, заговоривший по-французски; я понимал в общих чертах, о чем идет речь, потому что мой отец научил меня основам этого языка, а все, что касалось иностранных языков, я схватывал быстро. Так или иначе я понял, что он спрашивает, не тот ли я cochon d’anglais, то есть английская свинья, которую в наказание за его грехи ему предстоит обучать. И добавил, что это должен быть я, поскольку мои волосы (а я снял шляпу из вежливости) торчат, как щетина на хребте свиньи.

С меня было достаточно; прежде, чем кто-то другой успел заговорить, я ответил по-голландски – и гнев сделал меня красноречивым и дерзким.

– Да, это я. Знаете, минхеер, если вы будете меня учить, то, надеюсь, я больше ничего не услышу об английских свиньях.

– Да неужели, gamin? Молю, поведайте, что произойдет, если я осмелюсь повторить эту фразу?

– Думаю, минхеер, – ответил я, побелев от ярости при этом новом оскорблении, – с вами случится то же самое, что случилось с этим животным. – И указал на тушу клипшпрингера на седле Ханса. – Если коротко, я вас застрелю.

– Peste! Au moins il a du courage, cet nefant! – вскричал изумленный мсье Леблан.

Следует признать, что после этой стычки он зауважал меня и никогда больше не оскорблял при мне мою родину.

Марэ поспешил вмешаться.

– Это вы свинья, Леблан, а не этот юнец, ибо вы уже пьяны, несмотря на ранний час! Глядите – бутылка с бренди наполовину пуста! – по-голландски, чтобы я понял, воскликнул он. – Вот какой пример вы подаете молодым! Еще раз скажете что-либо подобное, и я отправлю вас умирать от голода в вельде. Аллан Квотермейн, вы, верно, слышали о моей нелюбви к англичанам, однако я должен попросить у вас прощения. Надеюсь, вы простите мне слова, которые произнес этот негодяй, уверенный, что вы их не поймете! – Тут он снял шляпу и поклонился мне столь же величественно, как его предки, должно быть, кланялись королям Франции.

Лицо Леблана вытянулось. Он поднялся и удалился нетвердым шагом, чтобы, как я узнал позже, окунуть голову в бочку с холодной водой и выпить пинту свеженадоенного молока; таковы были его излюбленные противоядия от чрезмерных возлияний. Примерно полчаса спустя, когда Леблан присоединился к нам и мы приступили к уроку, он был почти трезв и изысканно вежлив.

После того как француз ушел, а мой юношеский гнев слегка остыл, я передал хееру Марэ теплые слова своего отца, а также попросил принять в дар антилопу и птиц; могу поклясться, что второе понравилось ему куда больше первого. Мои седельные мешки отнесли в приготовленную для меня комнату, крошечную, находящуюся по соседству с той, которую занимал мсье Леблан, а Хансу велели отвести наших лошадей на местное пастбище и строго наказали стреножить их, чтобы те не ускакали домой.

Назад Дальше