Нет-нет, мой текст вовсе не параноидальная дескрипция превращения невинного (и почти случайного) академического флирта в тяжкую обсессию библиомана. Отнюдь. Как я и обещал, речь идет о наложении контекстов. Начиная с почти полной тьмы, побуждаемый почти романтическими порывами, я прошел путь до почти исчерпывающего представления о том, что – с фактологической точки зрения и в смысле описания последовательности событий в определенных хронологических рамках – происходило в Уэльсе с такого-то по такой-то век. Плюс к этому я получил менее исчерпывающую, но вполне достаточную информацию обо всех прочих столетиях. К этому добавим знакомство с основными трудами, понимание трендов в локальной историографии, знание ее главных и второстепенных героев. Все это, довольно компактно упакованное, лежит у меня в голове (хотя стоит на полгода оставить занятия валлийской историей, как в этой ткани начинают возникать прорехи; такого рода знание следует поддерживать, иначе оно – не связанное с так называемыми "актуальными смыслами" – уходит без следа) – и, уже совсем не компактно, стоит в том самом книжном шкафу. Некоторым образом это знание завершено. То же самое произошло с валлийской историографией (и, шире, с любой иной историографией, посвященной средневековому Уэльсу). После Риса Дэвиса создавать большие обзорные тома решительно незачем (а после краткого изложения того же самого в двух одноименных пособиях "Средневековый Уэльс" Тони Карра и Дэвида Уокера, и такие книги тоже писать не следует). Валлийская церковная история описана почти исчерпывающе. Чуть менее подробно – социальная, но здесь уже ничего не поделаешь: мало источников. Про филологию и археологию ничего не скажу – не специалист, но есть подозрения, что больших открытий здесь уже не будет. Если в "больших европейских странах" кризис традиционного позитивистского исторического нарратива стал результатом исчерпанности самой парадигмы, из которой исходил этот нарратив, то в случае региональной истории все гораздо проще – больше фактов уже не узнать (или почти не узнать). Казалось бы, остается еще их по-новому интерпретировать; однако здесь начинается самое страшное – эти факты были добыты в рамках старой парадигмы для старых же описательных и объяснительных моделей. Сейчас они вряд ли помогут – в эпоху postcolonial, gender и прочих studies. Новые микроскопы дают возможность увидеть только то, что предполагают увидеть их создатели. Старые – тоже. Впрочем, вместо микробов всегда можно описывать микроскопы.
Так моя любовно собранная библиотека по валлийской истории стала памятником сразу двум (иногда диахронически, иногда синхронически) разным эпохам двух географически разных частей света, эпохам героической и постгероической. Первый номер первого тома "The Welsh History Review" (1960) начинается с предисловия редакционной коллегии, где говорится о необходимости создать некое общее место (прежде всего) для публикаций валлийских историков о валлийской истории. Также там говорится о просветительской функции местного историка и о том, что знание валлийской истории необходимо распространять в школах. Первым главредом журнала был сэр Гланмор Уилльямс, автор традиционных, подробных обзорных работ "Уэльс и Реформация", "Валлийская церковь от завоевания до Реформации" и биографии Овайна Глендура. В этом же номере – "Заметка о Гриффиде ап Лливелине" Дэвида Уокера, которого я встретил в 1994 году уже сильно немолодым человеком, завершившим академическую карьеру и ставшим священником. В третьем номере – небольшой текст о шведских заимствованиях из средневекового валлийского права; соавтора работы по имени Даффид Дженкинс я тоже встречал, но уже в 1997 году в Бангоре. Ему, как я сейчас обнаружил, было тогда 86 лет; мы поговорили, он показал мне выпущенный аж в 1971 году странный сборник "Celtic Law Papers. Introductory to Welsh Medieval Law and Government", предназначенный для загадочной International Comission for the History of Representative and Parliamentary Institutions; несмотря на безденежье, я не выдержал соблазна и купил его. Книга до сих пор стоит на полке, бережно обернутая в папиросную бумагу. Сам Дженкинс, крупнейший знаток средневекового валлийского права умер в мае 2012-го в возрасте 101 года. Его биография типична для времен романтического национализма: юрист, много сделавший для распространения валлийского языка и придания ему статуса официального в Княжестве Уэльс, защитник трех членов местной националистической партии, совершивших, кажется, единственный в истории этого движения диверсионный акт – поджог помещения военной летной школы в Пениберте (злоумышленники тут же сдались властям), убежденный христианский пацифист, журналист, политик, историк-самоучка. Естественно, сейчас подобных людей среди авторов "The Welsh History Review" нет и быть не может; здесь только профессионалы, пытающиеся выкарабкаться из безнадежной ситуации конца большого нарратива истории маленькой страны. Это ни плохо, ни хорошо, это так. Это происходит со всеми нами, кто пытается думать об истории и о своем думании об истории. Ну и, конечно, с теми, кто думает о значении странных книжных сокровищ, хранящихся в общественных библиотеках и частных квартирах.
Так что же делать с ним, монументом, что возвышается в спальне моей съемной квартиры, в чужом городе, в чужой стране, где я уж точно не собираюсь проводить остаток своей жизни? Я таскал бумажный памятник двум контекстам, своему и… тоже каким-то образом своему, из одной географической точки в другую, из шкафа в шкаф, из полированных остатков румынского совгарнитура в минималистскую протестантскую икею. Более того, я его процентов на восемьдесят-девяносто прочел, остальное же либо не буду читать никогда, либо вообще это не читают, а "изучают", как, к примеру, составленный Ральфом Гриффитсом сборник документов "The Principality of Wales in the Later Middle Ages. The Structure and Personnel of Government. I. South Wales, 1277–1536" (634 страницы). История завершена, вместе с завершением историографии. Опять-таки, остались детали. Можно приводить их в порядок оставшийся эон – или пуститься в другое приключение. Ведь никогда ничего не поздно.
Конец игры
"Вчера обедал или ужинал в Праге около полночи. Следоват., Праги не видел. Г. Ан. Кир. Разумовский говорил мне в Вене, что она походит на Москву. Не догадываюсь чем. Дома высокие, улицы узкие, река широкая. Вот все, что я видел"
Петр Андреевич Вяземский
Наведем оптику. Вот надоблачный масштаб волшебной шекспировской географии, на первый взгляд совершенно немыслимой, но, по сути, более верной, нежели самый дотошный меркатор наших дней: "Архидам: Если вам случится, Камилло, по долгу государственной службы приехать в Богемию, как я приехал к вам, вы убедитесь, насколько я прав, говоря, что между нашей Богемией и вашей Сицилией огромная разница". А вот свидетельство страхового служащего Франца К., истинного пражанина начала прошлого века, немецкого еврея, иногда говорившего по-чешски: "Позавчера сон. Сплошной театр… В одном акте декорация такая большая, что ничего другого не было видно… Площадь была очень поката, асфальт почти черен, церковь Тайнкирхе на своем месте, но перед ней стоял небольшой кайзеровский замок, на переднем плане которого в большом порядке собраны все стоявшие на площади монументы: колонна Девы Марии, старый фонтан перед ратушей, которого я сам никогда не видел, фонтан перед Никласкирхе и дощатый забор, возведенный теперь вокруг котлована для памятника Гусу". Да-да, именно в Богемии, где, если верить "Зимней сказке" Шекспира, никогда не покидавшего Англию, правит король Поликсен, в той самой Богемии, которая так непохожа на столь же фантастическую Сицилию, есть столица Прага, чья главная площадь – всего лишь театральные декорации спектакля, приснившегося Кафке. Между двумя этими свидетельствами, апеллирующими к воображению, а не к путеводителю или "Желтым страницам", следует искать истинный образ Праги. Образ, имеющий отношение к сфере платоновских архетипов, совершенный, окончательный и навсегда недовоплощенный. Помыслить его целиком – невозможно; остается слабая надежда приблизиться к нему неверными маршрутами, проложенными двумя-тремя смельчаками (а то и просто по бездорожью): приблизиться, ухватить несколько деталей и, вознося хвалы Всесильному Богу Литературы, отправиться восвояси – готовиться к новым путешествиям, паломничествам, для которых не нужны ни визы, ни гостиничная бронь.
Так наведем же оптику. Прага. Музиль назвал ее "важнейшим пунктом пересечения старых осей мира"; за четыреста лет до него анонимный автор габсбургской карты, на которой Европа изображена в виде человеческого тела, делает Прагу сердцем континента. В то же время, если смотреть снаружи (особенно – с запада или юга), богемская, позже чешская, столица – место географически неопределенное, где-то в Европе (как у Шекспира), где-то в Центральной Европе или даже – нигде. Символ условной, разве что несколько фантастической, Европы, лишенной определенных признаков. Жизнь там вполне знакомая, европейская, однако порядок вещей слегка нарушен: отсюда сновидческая легкость, с которой в Праге и ее окрестностях происходят вещи, немыслимые больше нигде – ни во Франции, ни в Британии, ни даже в Италии.
Для жителя Западной Европы, тем паче – обеих Америк, Прага – далекий бэкграунд экзотических приключений. Согласно Конан Дойлу, там правит король Вильгельм Готтсрейх Сигизмунд фон Ормштейн, попавший в руки прелестной авантюристки Ирэн Адлер. Примерно в то же время наследный (по другой, поликсеновской, шекспировской династической линии) принц Богемии Флоризель охотится за приключениями в Лондоне. Юному Стивену Дедалу мерещится призрак погибшего "далеко-далеко за морем", под Прагой, Максимилиана фон Брауна, ирландца на австрийской службе. Аполлинер повстречал на пражских улицах жизнелюбивого Вечного Жида. Именно здесь, в окрестностях чешской столицы, набоковский Герман нашел своего рокового Феликса, этого непохожего двойника; несколько лет спустя, в самой Праге, не всуе помянутый выше Всесильный Бог Литературы (точнее, один из главных его пророков) свершил тайное чудо и дал возможность Яромиру Хладику досочинить поэтическую драму "Враги" буквально за мгновение до смерти. В конце концов, Прага – столица кортасаровских хронопов, этих влажных зеленых фитюлек, пляшущих как стояк, так и коровяк, то ли на Староместской площади, то ли на Карловом мосту.
От этого перечисления устаешь, даже слегка подташнивает, будто сладкого переел. Слишком заманчиво, слишком красиво. Кстати, "красиво" – самое распространенное прилагательное, применяемое к Праге. Ни Париж, ни Лондон, ни Рим, ни Петербург так не назовут. Вот это-то и подозрительно. Подозрительно не только представление о Праге как о "красивом городе". Подозрительна сама эта "красота", ее состав и тайный смысл.
Прага красива – спору нет. Но созерцание ее неизбежно наводит на привычные мысли об искусственном характере "красоты", ведь вся красота этого города – результат многовековой деятельности человека, превратившей довольно банальные холмы над ничем не примечательной рекой в артефакт. Прага – полная противоположность Нижнему Новгороду, о котором Николай Первый сказал так: "Природа сделала здесь всё, люди же всё испортили". В Праге именно люди "сделали всё", потому незримая грань между Природой и Культурой здесь необратимо нарушена в пользу последней. Прага – удивительно "умышленный" город, но умышленный по-другому, нежели, например, Венеция или Петербург. Венеция умышленна своим невозможным местонахождением; общепринято, что люди на воде не живут, а здесь они делают это, да еще и с непринужденным изяществом. Город Св. Марка – воплощение многовековой коллективной воли, преодолевшей Природу, сделавшей Природу Культурой. Город Св. Петра (не Рим, конечно, а Санкт-Петербург) – как известно, еще более умышленный, ибо Природа превратилась здесь в Культуру волей одного человека за удивительно короткий промежуток времени. Прага – совсем другое. Природа ни мешала, ни способствовала ее созданию. Драма Культуры разыгрывалась здесь буквально на лоне равнодушной природы, отсюда ощущение театральной неестественности, условности, той самой умышленности этого города. Вот что на самом деле увидел Кафка во сне: истинный образ Праги – склад монументов, фонтанов и памятников на главной площади, в окружении ратуши и разностильных соборов, будто материализовавшихся из диснеевских мультфильмов по сказкам Шарля Перро и братьев Гримм. Этот город никак не соотносится ни с местом, на котором стоит, ни со страной, столицей которой является, ни с народом, который в нем живет. Он поражает странной, стилизованной под никогда не существовавшую историю, необязательной, двусмысленной красотой, которую порой невозможно отличить от кича.
Рискну сказать: Прага – город культурного кича, быть может, даже столица европейского кича. Ее аляповатое, тяжеловесное барокко, этот иезуитский мейнстрим эпохи Контрреформации… Ее упадочная готика и подростковая неоготика… Ее благодушный Альфонс Муха, любитель западной славянщины и французских ар-нувошных реклам. Прага будто специально создана для того, чтобы стать декорацией голливудского фильма "про историю"; собственно, здесь и снимаются десятки картин, одна другой хуже. После 1989-го к архитектурно-декоративному кичу добавился неизбежный туристический: улицы города кишат лавками, торгующими миллиардами донжуанов, марионеток, големов, швейков. Довершает картину Книга: "Магическая Прага" Анджело Марии Рипеллино, римского слависта, влюбленного в столицу черной магии и пивного алкоголизма. Сумбурное сочинение тридцатилетней давности, изобилующее длинными рядами прилагательных и диковинных существительных, плод какого-то безумного градоведения, достроило миф о Праге как о коммунальной квартире, населенной алхимиками, каббалистами, нестерпимо романтическими писателями и площадными эксцентриками. Миф о "магической Праге" – городе, где особенно загадочны ноябрьские туманы и горько жидкое пиво. Книга эта – шедевр кича, бумажная кунсткамера, где рядом выставлены двухголовый младенец и гвинейская маска, листать ее любопытно, читать – невозможно. В сущности, сочинение Рипеллино можно было бы назвать образцом позднего постмодернизма, если бы не время его написания. Впрочем, и Прагу искусствоведы называют "городом поздних стилей"…
Довольно сложно точно определить истоки кичевой красоты Праги. Может быть, они – в маньеризме, художественном и моральном, который расцвел при дворе Рудольфа II Габсбурга, австрийского императора, обожавшего Прагу и сделавшего ее сценой своего небанального, в духе Нерона, сумасшествия? Джузеппе Арчимбольдо, гений живописного кича, был его придворным художником. Здесь Арчимбольдо рисовал свою яровую "Осень", свой птичий "Воздух", свою рыбастую "Воду", своего книжного "Библиотекаря". Его любимый трюк – дьявольски искусное механическое составление портрета из готовых предметов, ready-made. Разве это не то же самое, что приснившаяся Кафке архитектурно-декоративная выставка на Староместской площади? Иной скажет, что стиль Арчимбольдо – материализация метафоры, нет, не метафоры, аллегории, но ведь кич и есть первейший продукт такой "красивой" и беспроигрышной редукционистской игры.
Таких, как Арчимбольдо, героев кича было немало при дворе Рудольфа. Например, увешанный астролябиями, секстантами, глобусами астролог и астроном Тихо Браге, человек с огромным искусственным носом – персонаж то ли Свифта, то ли того же Арчимбольдо. Но главным, конечно, был сам император, венценосный арт-плюшкин, собравший немыслимую коллекцию артефактов и курьезов. Бесконечные комнаты, забитые этим драгоценным хламом, сейчас странным образом воплотились в бесконечные пражские лавки старьевщиков с красноречивым названием "Старожитности". Опять как у Арчимбольдо; материализация метафоры, даже аллегории: вот он – хлам старого житья, старого мира.
Странным образом уже в девятнадцатом – начале двадцатого века тема кича, даже, пожалуй, роскошной вульгарности, непроизвольно возникает в самых разных сочинениях, так или иначе касающихся Богемии, Праги. Вот как является Шерлоку Холмсу король Богемии: "Он был одет роскошно, но эту роскошь сочли бы в Англии вульгарной. Рукава и отвороты его двубортного пальто были оторочены тяжелыми полосами каракуля; темно-синий плащ, накинутый на плечи, был подбит огненно-красным шелком и застегнут на шее пряжкой из сверкающего берилла. Сапоги, доходящие до половины икр и обшитые сверху дорогим коричневым мехом, дополняли то впечатление варварской пышности, которое производил весь его облик". Просто Версаче пополам с Пако Рабаном. Столь же вульгарна и вся интрига, лежащая в основе рассказа "Скандал в Богемии": оперная примадонна, центральноевропейский жуиристый принц, переодевания, ловкий смазливый адвокат, оказавшийся заботливым женихом. То ли оперетта, то ли очищенный от мистики роман Майринка… Аполлинер пишет рассказ "Пражский прохожий", который сейчас бы запросто напечатали в глянцевом журнале; в нем протагонист обходит именно те места, которые упоминают в современных путеводителях: Поржич, башня ратуши на Староместской площади, знаменитые часы с двигающимися фигурками, еще один туристический аттракцион – часы на еврейской ратуше, которые идут в другую сторону, Карлов мост, Град, дешевые пивные с местным гуляшом и пивом, бордели. Да и сама тема – прогулка с Вечным Жидом – позднеромантический кич. Аполлинер невозмутимо громоздит одну красивую банальность на другую, будто Прагу невозможно и помыслить в иных образах.