Мы долго говорили с Ламберсом о литературе. И в основном об английской и американской, поскольку из австралийцев мне известны лишь Харди и Лоусон. Мы радуемся каждому писателю, известному обоим, каждой книге. Она словно мост от человека к человеку. Выясняется, что у нас не так мало общих знакомых, и более того - наши оценки не особенно расходятся. Мы начинаем с милого нам обоим Диккенса, равно ценимого и молодыми и стариками, хотя и несколько более далёкого людям среднего возраста, жаждущим проблемности. Затем мы возвращаемся к Теккерею и задерживаемся на "Ярмарке тщеславия" и "Генри Эсмонде". Но ирландцы, так же как англичане, да, очевидно, и мы, в немалой степени люди традиции, и потому в разговоре о классической литературе мы зачастую выражаем не своё собственное мнение, не свои симпатии и антипатии, а традиционное признание, освящённое временем и подкреплённое комментариями исследователей. Ведь в самом деле, Диккенс может показаться порой сентиментальным и приторным, красочный и сочный "Том Джонс" Фильдинга - переступающим тонкую, словно лезвие бритвы, грань приличия и хорошего вкуса, пронизанный пафосом борьбы и любви к свободе "Уленшпигель" - смесью могучего реализма с мистикой, а высмеивающий попов, монахов и покладистых женщин "Декамерон" - слишком чувственным, что заставляет порядочных родителей прятать его от своих отпрысков. Но все эти произведения - дети своей эпохи и в то же время достояние всего человечества.
Есть, однако, среди некоторых уже умерших выдающихся писателей и такие, мнения о которых до сих пор резко расходятся. В книжных магазинах Аделаиды мне не попалось ни одного нового издания Драйзера. Похоже, что после смерти Драйзера его родиной стал Советский Союз, где этого писателя так любят и так много читают. Ламберс как будто тоже не считает его очень крупным художником. Но отношение к Джеку Лондону у нас оказалось одинаковым - и к его морским рассказам, и к "Мартину Идену", особенно к "Мартину Идену", и мне хочется тут напомнить, что после войны эта книга у нас ещё ни разу не выходила на эстонском языке. Зато издавалась "Железная пята", которая, несмотря на давнишнюю популярность Джека Лондона среди наших читателей, до сих пор лежит на полках магазинов. Талант Лондона могуч и противоречив, но был ли смысл издавать именно это произведение, здоровое, правда, по своей тенденции, однако для Лондона художественно слабое?
Мы вспомнили о романе Моэма "Острие бритвы", мистика которого, сочетающаяся, впрочем, с хорошим реализмом, меня раздражает. Наряду с критичным и выразительным изображением американской денежной знати, французской буржуазии, закостеневшей английской аристократии тут полноправно уживаются и учение индийских йогов, и переселение душ, и полное отрицание главным героем объективной действительности, каковому автор явно сочувствует, и философия самоотречения, и проповедь аскетизма. Ламберс, очевидно, находит сосуществование всех этих вещей в рамках одного произведения вполне естественным.
Сошлись наши мнения и о повести Хемингуэя "Старик и море". Как и миллионы других читателей этой книги, мы считаем её гимном морю, жизни, борьбе. В самом деле, среди книг последнего времени трудно найти произведение, столь же блестяще отвечавшее бы требованию Некрасова, которое лишь гению под силу выполнить:
Строго, отчётливо, честно
Правилу следуй упорно:
Чтобы словам, было тесно,
Мыслям - просторно.
Я показываю Ламберсу эстонское издание этой книги и благоразумно умалчиваю о послесловии к ней, которое трудно охарактеризовать как-либо иначе, чем "странное". К сожалению, у нас часто бывает так: мы открываем хорошее произведение и переводим его, прочитываем, начинаем любить, а потом, добравшись до послесловия, пытаемся там отыскать ту же любовь и уважение к автору и к его таланту. Но послесловие упорно и судорожно цепляется за все ошибки автора, за его идеологическую незрелость, критикует писателя не за то, что он изобразил, а за то, чего он не изображал, о чём он не писал. Примерно с таким же недовольством читал я послесловие Анисимова к очень хорошим произведениям Пуймановой "Люди на перепутье" и "Игра с огнём". До сих пор не могу понять, из чего исходят авторы подобных послесловий, в чём они видят смысл своей работы. Или они боятся, что буржуазные влияния могут проникнуть к нам даже с помощью самых лучших, самых талантливых и глубоко гуманных произведений писателей Запада?
Разговор переходит на "Тихого американца" Грина, на один из тех западных романов, который наиболее взволновал меня в последние годы, который и далёк мне и в то же время близок. Экзотика, дыхание чужой страны, своеобразная композиция и беспощадный реализм. Прекрасная Фуонг, понять которую так же трудно, как душу растения или язык птиц, и которая цветёт словно неведомый цветок рядом с прямодушным и грубым циником Фаулером. Сам Томас Фаулер с его ежевечерними трубками опиума, с его резкими и лаконичными оценками, со страхом за далёкую Англию, с большой любовью к Фуонг, с пониманием жестокости и бессмысленности войны, с настойчивым стремлением быть объективным - да, это образ! И, наконец, Пайл, "тихий американец", джентльмен на словах и в мелочах, наглец в крупном и определяющем. Это книга для вдумчивых вечеров. Ведь "Тихий американец" ставит не только литературные проблемы. Сходные проблемы существуют и в Австралии. Американцев здесь не выносят, говорят о них с внутренним раздражением. Как характер, поведение и гибель Пайла порождены воспитанием и средой, так и здесь скрытая антиамериканская оппозиция порождена высокомерием американцев, их наглым экономическим давлением, их уверенностью, что весь мир, кроме Соединённых Штатов, не что иное, как стойка бара, на которую каждый янки может положить свои ноги в ботинках с толстыми подошвами.
В круг наших общих знакомых вошли ещё Эптон Синклер, Синклер Льюис, Артур Миллер, Стейнбек, Колдуэлл… Но о многих писателях, о которых Ламберс говорил с большим уважением, я ничего не знаю и даже никогда о них не слышал. Особенно это касается западных философов и психологов. Наиболее настойчиво он советует прочесть мне книгу Лэнгвиджа "Об особо смутном и неясном в эмоционально-сексуальной сфере вырождения". Видно, его интересуют такие проблемы. Сам он написал книгу о жизни арестантов в уголовной тюрьме. С изрядным знанием дела, с обстоятельностью он рассказывает мне о смерти от жажды, обо всём, что человек переносит, что он постигает, что он чувствует и видит перед такой смертью в пустыне Северной Австралии. Ламберс изучал этот вопрос и собирается о нем написать.
Чувствуется, что у читателей Запада искусственно вызывается интерес к мучениям, к смерти, к гибели, к чувству ненависти, к садизму, к сексуальности, искусственно вызывается любопытство к ненормальному, вырождающемуся человеку. Книжный рынок диктует авторам свои законы. Более слабые подчиняются им сразу же и целиком. А более сильные, хотя зачастую и обращаются к тому же кругу тем, умеют и тут сохранять свою человечность и свой талант. Наиболее же беспринципные и бездарные служат причиной все более учащающихся случаев моральной смерти от жажды среди молодого поколения, жажды, которая в тысячу раз опасней для общества, чем та, что испытывают в пустынях Африки и Австралии. Ламберс, безусловно, не принадлежит ни к писателям первого, ни к писателям последнего типа. Он для этого слишком крепок и чист.
У книг, как и у людей, своя судьба. Но судьба книг в Австралии, а следовательно, и жизнь писателей отнюдь не завидные. Если в доме среднего австралийца изредка и попадаются книги, то выбор их более чем случаен. Связь между книгой и читателем тут слабая. Тиражи маленькие, каких-нибудь несколько сот экземпляров, да и те лежат в магазинах целый год. Одним сочинительством тут прожить трудно. Главным заработком писателей является сотрудничество в газете, на телевидении и на радио. За последние три недели Ламберс заработал как писатель, то есть только продажей книг, всего семь фунтов, вдвое меньше, чем зарабатывает низкооплачиваемый рабочий за неделю. Хорошие беллетристические издания тут необычайно дороги, отчего книга становится доступным развлечением лишь для состоятельных людей. Для тех же, кто победнее, остаются комиксы, газеты, кино да ипподром.
Ламберс уходит от нас поздно вечером. За короткое время мы стали хорошими знакомыми и, обмениваясь последним рукопожатием, выражаем надежду снова когда-нибудь встретиться, но уже не здесь, а в Советском Союзе.
В сумерках медленно спускается по трапу на причал старый господин. Он поддерживает под руку полную седую даму. Пару эту провожают Трёшников, начальник морской экспедиции Корт и капитан Янцелевич. У господина в чёрном костюме длинное интеллигентное лицо, подлинно английское; он немного похож на Бернарда Шоу. Он медленно подходит с провожатыми к своему чёрному лимузину; седая дама, его жена, садится за руль. Господин прощается со всеми и, низко пригнувшись, забирается на своё место, - машина кажется слишком низкой для его прямого, стройного тела длиной в семь футов.
Это Дуглас Моусон, национальный герой Австралии, знаменитый исследователь Антарктики, доживающий свой век в Аделаиде.
7 марта
Сегодня "Обь" и "Кооперация" покинули Аделаиду. На пристани было много провожающих, членов Общества австрало-советской дружбы. И пока буксируемые корабли отваливали от причала, они бросали к нам на палубу цветной серпантин. Корабли постепенно удалялись от пристани, мы и провожающие держались за концы бумажных лент, и они все сильнее растягивались, образуя между нами и материком пёстрый и хрупкий мост.
Но тот мост, который соединил за эти дни моряков и участников экспедиции с австралийцами, мыслящими трезво и здраво, этот невидимый мост не так пёстр и декоративен, но зато и не так хрупок. Мы совсем не пытались превратить своих австралийских знакомых, беспартийных или принадлежащих к буржуазным партиям, в коммунистов, а они нас - в поборников "священной частной инициативы", но мы отлично понимаем друг друга и считаем, что на земле, на этой планете цвета морской синевы, белого снега, жёлтой пустыни и зеленого леса, люди могут и должны уживаться друг с другом.
Десять дней в Австралии, да к тому же ещё в одном городе, это слишком мало, чтобы обо всём услышать, все увидеть, понять и почувствовать. Аделаида - лишь одни из ворот Австралии, лишь один из кружков на её громадной жёлтой карте, один из узлов, от которого тянутся к другим городам, в глубь опалённого материка нити дорог. Мы видели Австралию только сквозь эти ворота. Но люди, с которыми мы тут встретились, всё-таки были плоть от плоти австралийцев, их страны, их образа жизни, их обычаев, их склада мышления. У них умные руки, ими создано и создаётся много хорошего и прекрасного на этом чужом нам материке. Как и у нас, люди тут рождаются и умирают, как и у нас, они умеют смеяться и плакать, и, будучи нашими антиподами, они всё-таки ничуть нам не антиподы. У подавляющего большинства из них та же чудесная должность, что и у нас: быть на земле человеком.
8 марта
Утром "Обь" и "Кооперация" снова стояли рядом у острова Кенгуру в заливе Эму. Мы брали у "Оби" дизельное топливо. Несмотря на близость берега и на то, что залив тут закрытый, была сильная волна. То борт "Оби" поднимало вверх, то наш. Трап, перекинутый с "Кооперации" на "Обь", мотался, словно качели. Чтобы перебраться с одной палубы на другую, приходилось выжидать благоприятный момент. Несмотря на пробковые кранцы, корпуса кораблей временами сталкивались, и слышался стон и скрежет. Высокий мостик "Оби" въехал в нашу веранду с правого борта, разбил там три окна и оставил большие вмятины на металлических стенах. Не так-то просто заправляться горючим в открытом море.
Несколько раз побывал на "Оби". Могучий корабль с мощными двигателями, с хорошими лабораториями, с первоклассным навигационным оборудованием. Но бытовые условия у научных работников там как будто хуже, чем на старой доброй "Кооперации". Во многих каютах живут вдесятером.
Заправка горючим кончилась. Мы прощаемся с людьми на "Оби". Забегаю напоследок в каюту Мурдмаа, отыскиваю кинооператора Ежова, живущего на самой корме, прямо над винтом, нахожу Голышева и Олега Воскресенского, которого зачислили тут в состав морской экспедиции. Потом мы теснимся у поручней отваливающих друг от друга кораблей, перекидываемся последними фразами, но вот корабли отдаляются, и приходится уже кричать. "Обь" уходит на восток, а мы плывём почти прямо на запад - к Большому Австралийскому заливу.
Погода ветреная, сбоку бьёт волна, горизонт затянут лёгким туманом. Остров Кенгуру удаляется от нас, а затем и вовсе исчезает. "Кооперация" начинает сматывать невидимую нить длиной в семь с половиной тысяч миль, которые отделяют её от ближайшего порта следования, от Суэца.
Слабое покачивание корабля, уже такое домашнее, действует усыпляюще, лёгкая вибрация корпуса создаёт ощущение длительного, непрерывного движения. Заснув, я увидел во сне дом, где прошло моё детство, большую ригу, в которой жужжали четыре прялки и мурлыкал на печи кот. Женщины пели:
Совсем слепой и с палкою
Там ходит их король…
Кто-то заходит в каюту, вполголоса бросает несколько слов Кунину и, очевидно, имея в виду тропический пояс Индийского океана, произносит по-латыни:
- Hannibal ad portas!
9 марта
Большой Австралийский залив
Если ты хочешь знать, что такое время и пространство, так поживи на корабле, заполненном участниками экспедиции и нагруженном австралийским зерном, на корабле, у которого работает лишь один дизель и который пробивается сквозь волны со скоростью пяти узлов в час. А до родной гавани десять тысяч миль! Видно, тот, кто первым сказал: "Все течёт!" - был весьма далёк от абсолютной истины. Корабль, время, мысли - все замерло на месте, и за час плавания обратный путь сокращается на карте лишь на какие-то доли миллиметра. Когда в книгах наступает долгожданное, выстраданное и кажущееся вечным счастье, то обычно пишется: "Время замерло", "Время стало", "Время прекратило свой бег". Но время может стоять на месте и под низкими серыми тучами, на темно-синей, тихо плещущей воде Большого Австралийского залива и быть не чем иным, как только печальным, тягучим, словно заунывная песня, вопросом:
- Когда же?
11 марта
Во времена парусников существовал морской термин "обезьяний груз". Но я никогда не думал, что мне придётся плыть на корабле с "попугайным грузом", да ещё не в переносном, а в прямом смысле. Я пытался сосчитать, сколько их накупили в Австралии, но все время сбивался. Поодиночке и парами они стрекочут во всех каютах, покачиваясь в своих красивых клетках. В иных каютах даже по две клетки. На корабле только и разговору что про любовь попугаев, про науку о попугаях, про их виды и характеры, про их талантливость и про их язык. Некоторых из более молодых участников экспедиции, в основном трактористов и строителей, тоже окрестили незаслуженно попугаями за то, что они купили себе в Австралии пёстрые рубашки: на жёлтой материи прыгают кенгуру, спят коала и растут эвкалипты.
Вчера ко мне заходил один из пожилых участников экспедиции, серьёзный и дельный человек, кандидат наук, до странности, кстати, похожий на приобретённого им попугая, хотя в своей научной деятельности он отнюдь не лишён самостоятельности и ничуть не попугайничает. У него круглое лицо, круглые глаза, а его нос напоминает клюв попугая. Он принялся всерьёз упрекать меня за то, что я растранжирил валюту на пустяки а попугая не купил. Мы обменялись мыслями по этому важному вопросу.
Он. Следовало бы купить. Для Эстонии это редкость.
Я. Ни чуточки. Попугаев у нас больше чем надо.
Он. Откуда же их привозят?
Я. Мы их сами выводим.
Он. Попугаев? В Эстонии? И какой же породы?
Я. Той, что в чёрных платьях и в чёрных костюмах.
Он. Ах, вот вы о ком… Такие и у нас есть… И много они болтают?
Я. Много. И всё, что ни скажут, верно. Знай цитируют да из кожи лезут, чтоб логически увязать одну цитату с другой.
Он. Значит, вы признаете, что попугай все же весьма похож на человека?
Признаю, и мне жаль, что я не купил попугая. Насколько легче мне жилось бы, если бы он сидел в углу моей комнаты и каждый день вдалбливал бы мне, что и с птичьими мозгами можно угодить людям и даже преуспеть.
Разумеется, попугаи на "Кооперации" в большинстве случаев маленькие, они ещё не умеют говорить, только щебечут да стрекочут, семейных ссор в их клетках не бывает. Мужчины ухаживают за ними прямо-таки с отеческой любовью и часами простаивают перед проволочными клетками. Да оно и лучше, что попугаи не так велики и способны. Говорят, в одну из предыдущих морских экспедиций какие-то безответственные люди тайком обучили попугая одного профессора неделикатным выражениям и в Москве профессору пришлось продавать птицу, причём в покупатели годился только одинокий холостяк. И среди наших попугаев есть один покрупнее, который стоил немного дороже остальных уже из-за одной величины. Два дивных красных пера в хвосте тоже обошлись в лишние полфунта стерлингов. Перья эти, к сожалению, выпали - они оказались приклеенными.
Мне трудно писать о чём-либо ином, кроме попугаев. Со вчерашнего дня держится чудесная погода, клетки с попугаями вынесены на воздух, а две висят прямо перед моим иллюминатором, выходящим на прогулочную палубу. Красивые, живые, симпатичные птицы. По утрам меня одолевает сильное желание свернуть им головы. Я лучше всего сплю между шестью и семью утра, перед самым пробуждением. Но в шесть встаёт солнце, и тотчас же в открытый иллюминатор врывается громкий и не очень-то мелодичный гомон птичьего базара. Спать больше невозможно. Так что мне и без валютных расходов становится ясно, какая дивная птица попугай и почему владельцы этих птиц вешают клетки не у своей каюты, а у моей. Но столь несправедливое отношение, разумеется, вызвано брюзгливостью сонного человека. Днём я с таким же удовольствием любуюсь попугаями, как и их владельцы, и не отпускаю по их адресу никаких критических замечаний.