Белый всадник - Давыдов Юрий Владимирович 2 стр.


– Что вы хотите сказать?

– Я хочу сказать, что автор их Брем. Но не Альфред, а Людвиг.

– Ах, вот оно что, – протянул Ценковский. – Он ваш родственник?

– Людвиг Брем – мой отец, – со сдержанной гордостью отвечал юноша.

Ценковский хлопнул себя по лбу:

– А я, однако, хорош! Как было не сообразить? "Материалы" выданы в свет, кажется, лет двадцать, двадцать пять тому назад, а вы в то время, должно быть, еще и не родились. Правда?

Все это было сказано дружески просто, с доброй улыбкой, и Брема потянуло откровенно поговорить с этим худощавым, некрасивым голубоглазым человеком, потянуло рассказать ему и о нынешней стычке с бароном, и о своих нильских впечатлениях, и даже о сокровенном – о замыслах написать когда-нибудь такую поэтическую книгу про жизнь животных, чтобы ее прочли многие люди, далекие и от науки, и от природы, прочли и ощутили бы волшебство лесов, рек, степей… Альфред даже немного испугался своего внезапного душевного порыва и быстро глянул на Ценковского с застенчивой полуулыбкой.

Догадался ли тот, как одиноко этому юноше среди хартумских "соотечественников", а может, просто надоело Льву Семеновичу слушать болтовню на террасе, но только взял он Брема под руку и пошел с ним сквозь рваный лунный свет по черным садовым теням.

Егор Петрович вскоре заметил исчезновение молодых людей и позавидовал им.

"Соотечественники" пили обстоятельно и пьянели с тупой неуклонностью, как офицеры в русских захолустных гарнизонах. Егор Петрович принужденно улыбался и обдумывал благовидный предлог ретирады. Ну, что, в самом-то деле, сидеть у разливанного ромового моря? Да и персона господина полковника – Ковалевский дважды или трижды уточнял: он-де подполковник, но все упрямо величали его чином выше, – кажется, не занимает больше "соотечественников". Он ведь уже доложил, куда и для чего направляются четверо русских. При слове "золото" Уливи стал прозрачно-трезв, подобрался, напрягся. Но так длилось не больше минуты. Потом Егору Петровичу пришлось выслушать пространное и мрачное рассуждение о "невероятном коварстве негров" и о том, что белый, появившийся в долине реки Тумат, непременно будет умерщвлен отравленной стрелой. Ковалевский пробовал возражать: у него, дескать, найдется охрана.

– Из кого же? – осведомился Уливи.

– Негры-солдаты, – отвечал Ковалевский.

Негоциант сделал красноречивый жест: они-то и прикончат уважаемого полковника… Не все разделяли предсказания хозяина. Однако все утверждали, сочувственно покачивая головой, что экспедиция вряд ли обернется счастливо: и золота полковник не сыщет, и заболеет наверняка.

Рассуждения на эту тему заключил аптекарь Лумелло.

– Оставайтесь-ка с нами, – улыбался он, показывая дурные зубы. – Нет? Ну так выпьем, господа!

И вот они пьют уже второй час.

Доктор Пенне, склонив лысую, желтую голову, перебирал струны гитары и порывался тянуть фальцетом песенку Беранже "Мои дни осуждены…".

Слово "осуждены" не нравилось отравителю Лумелло.

– Осуждены? – негодовал пьяный аптекарь; его маленькие, близко посаженные глазки буравили доктора. – Осуж-де-ны? Эт-то мы еще поглядим!

Доктор отмахивался. Барон Мюллер, плотный, мясистый человек, оглядывался вокруг с таким видом, будто поджидал обидчика, которого он, барон Мюллер, видит бог, вздует как следует. Торговец черным деревом Вессье рассказывал что-то сальное о "прелестницах абиссинках"; при этом он целовал кончики своих пальцев и все пытался хлопнуть Ковалевского по плечу.

Наконец Егор Петрович стал откланиваться.

– Куда же вы? – изумился Уливи, и Ковалевскому, как давеча, когда речь зашла о золоте, показалось, что негоциант мгновенно стал прозрачно-трезв. – Куда же вы, дорогой полковник? Мы еще грянем баркаролу из "Фенеллы". Мы тут отлично все спелись, – добавил он с двусмысленной улыбкой.

Егор Петрович остался: неловко было обидеть гостеприимного хозяина. Веселье, если только все, что происходило на террасе, можно было назвать весельем, продолжалось.

И вдруг вся компания притихла.

Он всегда появлялся внезапно, этот иезуит, – длинный, постный, с узким лицом и недобрыми умными глазами. И в этих внезапных его появлениях всегда было нечто устрашающее.

Падре Рилло привычно поднял руку для благословения, но, увидев красные лоснящиеся физиономии своей паствы, опустил руку и сказал:

– Добрый вечер. – Голос у него был звучный, энергический.

– Добрый вечер, падре, – послышалось со всех сторон, – добрый вечер.

Рилло направился к Егору Петровичу.

– Рад видеть вас еще раз, – сказал падре по-русски, к великому удивлению всех присутствующих.

Не удивились двое: Ковалевский и Никола Уливи.

– Кофе, падре? – спросил хозяин.

– Да, кофе, – ответил Рилло, не взглянув на Уливи и садясь рядом с Ковалевским.

Они познакомились утром. Едва барка подвалила к Хартуму, как на борт поднялись миссионеры, среди них был и Рилло. Но еще задолго до хартумского знакомства Ковалевский был наслышан об этом неутомимом служителе Ватикана – имя его частенько появлялось в европейских газетах. Особенно громко прозвучало оно после ловких политических комбинаций падре Рилло в Сирии.

Утром на дахабия Ковалевский узнал из уст Рилло, что отныне падре со своей братией приступает к широкой миссионерской деятельности именно там, где Егору Петровичу, по просьбе египетского правительства, поручалось разведать золотые россыпи. Но падре, впрочем, умолчал о том, что его миссия печется не столько о вящей славе господней, сколько о пополнении ватиканской казны, а сверх того, и о проникновении некой европейской державы в Судан и Эфиопию.

Егору Петровичу иезуиты с их девизом "цель оправдывает средства" были, мягко выражаясь, неприятны. Все это, впрочем, не помешало Ковалевскому еще утром оценить Рилло, обширную его начитанность, познания в русском языке.

Теперь, сидя рядом с горным инженером, прихлебывая мелкими глоточками горячий мокко, Рилло повел речь о том, не согласится ль Егор Петрович… Он умолк и обвел своими суровыми глазками "соотечественников".

– Я хочу, – сказал падре, – говорить с нашим гостем на его языке. Язык этот нравится мне чрезвычайно. А говорить на нем приходится, к сожалению, редко. Надеюсь, вы извините?

– О, пожалуйста, пожалуйста, – ответил за всех Никола Уливи.

А доктор Пенне бодро предложил:

– Господа, сразимся?

Все поднялись и перешли гуськом в комнаты. Питие было окончено, начинался вист.

– Я ваш избавитель. – Падре метнул презрительный взгляд в спины удалявшихся гостей. (Ковалевский пожал плечами.) – Итак, Егор Петрович, – продолжал иезуит, отчетливо выговорив имя и отчество Ковалевского, – я убежден, что имею в вас человека просвещенного и добросердечного. Поверьте, – он сделал протестующий жест, – это не пустая похвала…

Рилло отхлебнул кофе и начал выстраивать фразу за фразой по всем правилам хорошо затверженной русской грамматики.

Мысли, высказанные им, сводились к следующему: различия меж церковью католической и православной, к каковой принадлежит уважаемый Егор Петрович, не могут, разумеется, помешать им, то есть господину Ковалевскому и ему, падре Рилло, не могут помешать им объединить свои усилия, дабы нести свет Христова учения в африканскую тьму…

Егор Петрович затеребил ус.

– Господин Рилло, я не миссионер.

– Знаю, – остановил его иезуит. – Мы и не просим, чтобы вы читали проповеди или совершали требы. Но помогите это сделать другим.

Ковалевский почувствовал раздражение.

– Господин Рилло, говорите прямо.

Падре посмотрел ему в глаза.

– Благодарю за откровенность, – сказал он очень спокойно. – Говорить прямо. Как сие? Без обяков?

Ковалевский не удержался от улыбки:

– Без обиняков.

– Благодарю вас. Итак, без обиняков. – Он опять заглянул в глаза Ковалевскому. – Я прошу вас взять с собою наших священников.

Егор Петрович откинулся в кресле. Его коробило от этого заглядывания. Он забарабанил пальцами по колену. "Тэк-с, тэк-с… Так вот куда ты метишь, птичка божья". И, подумав, ответил:

– Не могу. Без разрешения каирских властей не могу.

Рилло поджал губы. Такого поворота он не ждал. Но падре великолепно владел собой.

– А местный генерал-губернатор вам не указ? – спросил он медленно.

– Нет, господин Рилло, не указ, – отрезал Ковалевский.

Рилло допил чашку кофе.

– Очень жаль, – произнес он бесстрастно. – Жаль, когда интересы высшие, – он возвел глаза к потолку, – уступают в нашем сердце низшим.

– Совершенно справедливо, – с подчеркнутой значительностью ответил Ковалевский.

– Ну хорошо, Егор Петрович, – вздохнул падре. – А не поможете ли вы мне в другом?

– В чем же?

Рилло улыбнулся:

– Что нового в российской словесности?

– О! Вы и за ней следите? Очень приятно. Вот теперь вы найдете во мне миссионера. – И он придвинулся к Рилло…

Когда дом наконец опустел и затих, Никола Уливи торопливо прошел в глубину сада. Там среди мимоз в беседке ждал его Рилло.

– Послушайте, Уливи, – устало проговорил падре, – мне с каждым днем все хуже…

Уливи знал, что Рилло жестоко страдает дизентерией. "Однако, черт побери, – злобно думал Уливи, – нашел время распространяться о своих болезнях".

– Я говорю не для того, чтобы вызвать ваше сочувствие, сын мой, – иронически сказал Рилло, – хотя, конечно, вы сострадательный христианин.

– Ну-ну, – пробурчал охотник за рабами. – К чему это, отец?

– А вот к чему, Никола. – Голос падре стал жестким. – Если меня не станет, карты повезете вы.

– Они согласны? – громко прошептал Уливи. – Согласны?

– Боже мой, боже мой, – кротко проговорил Рилло, – какая алчность сожигает вашу грешную душу.

Уливи криво ухмыльнулся.

– Вы сами отвезете карты в Рим, – повторил Рилло властным тоном.

– Конечно, падре. Но…

– Что "но"? – недовольно спросил иезуит. – Какие еще "но"?

– Я хочу сказать… – Уливи проглотил слюну. – Я хочу сказать – в том случае повезу, если мне дадут эти чертовы мужланы.

– Вы возьмете карты у молодого. Его не пришлось долго уговаривать. – Рилло поднялся. – Доброй ночи, сын мой.

4

Голубой Нил бывает красным: в период бурных дождей он несет глинистую землю Абиссинского нагорья. Но теперь, в феврале, Голубой Нил отражал безоблачное небо.

По выходе из Хартума открылось желтое блюдце плоского островка. Зеленоватыми осклизлыми бревнами крокодилы млели под солнцем.

Поля и сады левобережья уступали натиску ив и тамарисков. Ивы и тамариски были в цепких тенетах ползучих растений.

Журавлиные стаи покидали ночлег. Шумной армадой уходили они на север – к Средиземному морю и далее, далее, к берегам Волги.

Ковалевский провожал их взглядом.

– Домой, – вздохнул он.

– В этих перелетах есть нечто таинственное, не познанное еще наукой, – ученым тоном сказал Ценковский. – Вчера мы говорили с Бремом…

Ковалевский наморщил облупившийся нос.

– Они домой улетают, – повторил Егор Петрович укоризненно: как, мол, вы, Левушка, не понимаете.

– Мда-с, – рассеянно отозвался тот. – А знаете, Егор Петрович, жаль, вы не познакомились короче с Альфредом. Отличный юноша, честное слово.

– Зато я короче познакомился с падре Рилло, – обронил Ковалевский. – Вот и еще, еще летят, домой, к нам домой…

Разговор с иезуитом оставил неприятный осадок. Смутная тревога овладела Ковалевским. Почему? Он и сам не знал. Но избавиться от нее не мог.

Вот если бы Фомин, двадцатилетний Илюшка Фомин, уральский мастеровой, рассказал о своей давешней беседе с падре, если бы рассказал… Но Илюшка и не думал рассказывать. Он слонялся по барке, глазел на берега и посвистывал с видом человека, которому сам черт не брат.

Все еще ощущая смутную тревогу и не понимая причин ее, Ковалевский принялся измерять скорость течения реки. Ценковский помогал. Оказалось, Голубой Нил бежал шибче главного Нила.

– На версту с половинкой, – объявил Егор Петрович.

– Ну, вот… – сказал Левушка с таким видом, точно внушал Ковалевскому: "Видите, Егор Петрович, как оно, а вы что-то не в себе".

– Гм… гм… – пробормотал Ковалевский, и это означало: "В самом деле, чего я хмару на себя напустил?" И, повеселев, окликнул Ценковского: – Смотрите-ка!

Над баркой реял и всплескивал трехцветный русский флаг.

– Картинно, – сказал Ценковский.

– Не в том суть, Левушка.

– А в чем?

– Ужели не догадываетесь? На Голубом Ниле – впервые! Ай да мы!

– Это уже слава, – полушутя ответил Ценковский.

Барка шла медленно. Вода в реке стояла низко, мели проступали, как лысины. Нильская синь густела, принимая малахитовый оттенок, к берегам теснился, поднимаясь все выше, тропический лес.

Ночами выли гиены. У Бородина по спине бегали мурашки: он полагал, что гиены – это что-то из геенны, из адской преисподней. Гиппопотамы тяжело возились в воде и оттискивали следы на прибрежных полянах. Фомин, разглядывая глубокие вмятины, скреб подбородок: "Вколачивают, что сваю…" Цапли цепенели среди водяных лилий; Егор Петрович не мог решить, кто изящнее – птицы или цветы… А Лев Семенович Ценковский страдал от того, что скопища саранчи обгладывали листву великолепных деревьев… И все четверо хохотали до слез, когда жители какой-то деревни показали, как они ловят обезьян.

Способ был уморительно прост. В лесной чаще выставлялся жбан с хмельным напитком. Обезьяны сбегались толпой, пихаясь и скаля зубы, припадали к жбану. И пили. Ух и пили, пропойцы! Потом дурачились и куражились, потом засыпали и в эти минуты весьма походили на тех, кто произошел от обезьян. Охотники преспокойно запихивали пьяниц в мешки. Бал был кончен, попугаи насмешничали в ветвях.

Но плеск гиппопотамов в реке, вой гиен, проклятая саранча, захмелевшие обезьяны – все было пустяком в сравнении с ночным львиным рыком.

Едва он раздавался, Ценковский крадучись сходил на берег. Он шел с ружьем и обмирал со страху. Но именно потому он и отправлялся в одиночестве, что его одолевал страх. Он хотел приучить себя к "гласу царя зверей". Ведь наступит время, он останется один в бедной деревушке собирать этнографические и ботанические материалы для Академии наук и Географического общества. Ему придется совершать продолжительные походы по лесам. Он, Лев, должен – должен, и баста! – победить свой страх перед львами.

А еще – впрочем, он не очень-то верил в удачу – у него была тайная цель: сразить "царя" меткой пулей и насладиться почтительным восхищением не только арабов-матросов, не только Бородина с Фоминым, но и Егора Петровича. Особенно Егора Петровича… И вот, заслышав львиный рев, натуралист сходил на берег и, сжимая потными руками ружье, затаясь, сознавал, что думает не столько о шкуре львиной, сколько о своей собственной.

Но однажды Ковалевский открыл Левушкино самоистязание. Егор Петрович колюче заметил что-то о двух львах, один из которых, видимо, старательно избегает другого. И вдруг, как это часто бывало с ним, вспыхнул и раздраженным тоном сделал Ценковскому начальственный нагоняй. Натуралист горделиво заметил, что он-де сам за себя ответчик.

– Ответчик? Вы, сударь, ответчик перед Академией наук. Не так ли?

Левушка понурился. Лицо его приняло выражение такой детской обиды, что Егор Петрович тотчас смягчился.

– Ну вот, батенька, – торопливо заговорил он, – как же так, а? Я ведь для пользы дела. А? Ну, ну… Полно, пойдем чай пить. Эй, Терентьич, кипит? Идем, идем… А вы заметили, Левушка? – Он взял Ценковского под руку. – У здешней природы русский характер.

Ценковскому хотелось отплатить обидчику. Он сказал мстительно:

– Простите, но так утверждать может лишь тот, кто совершенно несведущ ни в ботанике, ни в зоологии.

Ковалевский улыбнулся:

– Да я не об том… Вы поглядите-ка. – Он широко повел рукой вокруг себя. – Тут есть где плечи развернуть! Всем места хватает: и человеку, и зверю, и птице. И какое разнообразие в произрастаниях! Раздолье, а? К тому же и от властей предержащих есть где укрыться, не то что бедному феллаху в низовьях Нила.

– От властей, Егор Петрович, – серьезно ответил Ценковский, – нигде спасу нет. Грабителям не суть важно, какие широты и какие долготы, было бы что грабить.

– Да и то, пожалуй, – согласился Ковалевский. – Итак, чаек?

Два дня спустя после этого разговора и три с лишним недели спустя после отплытия из Хартума барка-дахабия пришла к деревне Росейрес.

Хижины с коническими крышами разбрелись по холмам. Рядом был лес густоты чудовищной. Иван Терентьевич, увидев дубы, радостно всплеснул руками.

– Ну так что? – небрежно бросил Фомин. С некоторых пор он держался с Бородиным, как старатель, которому пофартило, со старателем-неудачником, снисходительно и высокомерно. – Ну и что?

– Ведь дуб же, – опешил Иван Терентьевич. И прибавил, внимательно поглядев на товарища: – Экий чалдон ты, Илюшка. С чего это ты нос драть стал, а?

Фомин загадочно улыбнулся и сплюнул.

Бородин обозлился: в тропиках дубы не росли, там росли пальмы дулеб с листвою, удивительно похожей на листву дуба. Но плод пальмы дулеб вовсе не напоминал желудь. От него исходил прохладный аромат ананаса и дыни, мякоть его была волокнистой, а вкус – терпкий… И еще были тут баобабы. При виде корявых гигантов Ковалевский подумал о мамонтах, а Левушка вспомнил репродукцию со знаменитой античной скульптуры, изображающей гибель Лаокоона и его сыновей.

За лесом, за деревней, за холмами дымчато синели отроги гор.

– Вот и Росейрес, – молвил Ценковский.

– Нда-с, Левушка… – Голос Егора Петровича прозвучал сочувственно: он вообразил, каково-то будет молодому человеку, когда при возвращении экспедиции придется ему остаться в Росейресе. – Нда-с, особенно в период дождей, – добавил Егор Петрович.

– В период дождей? – переспросил Ценковский. – Наверное, не ахти как. Но мои коллекции! – воскликнул он. – Нет, Париж стоит мессы.

– Вы, кажется, готовы хватить камаринскую?

Ценковский прищелкнул пальцами:

– Что-нибудь вроде.

5

Тут были горы, реки и лихорадка. И как будто бы тут было золото. Его искали, исполняя грозный наказ паши, два египетских инженера. Золото таилось в песках Тумата, притока Голубого Нила, поблескивало в ручьях, впадающих в Тумат. Надо было идти вверх по реке. Но там бродили, спускаясь с гор, галла, воинственные уроженцы Эфиопии. И они не очень-то жаловали пришельцев-северян.

Генерал-губернатор плевать хотел на золото: оно ведь потечет в казну Мухаммеда-Али. Генерал-губернатор разбил лагерь в местечке Кезан, на границе Судана и Эфиопии, и знать больше ничего не знал.

– Какое золото? – Гамиль-паша поводил жирными плечами. – Пфф… – Он тыкал пальцем в небо, где плавилось солнце. – Вот оно, золото! Так и пишите в Каир.

Инженеры Али и Дашури предпочитали сдохнуть от лихорадки, нежели хрипеть в петле-удавке. И они отписали в Каир, что нашли много золота, хотя россыпи, на которые им указали местные жители, не были богаты.

Но своим сообщением в Каир инженеры накликали еще большую напасть. Им приказали ставить фабрику для добычи благородного металла. Инженеры схватились за голову: требовалось, чтоб фабрика была рассчитана ни много ни мало, а на две тысячи рабочих.

Гамиль-паша лениво пожал жирными плечами:

Назад Дальше