Белый всадник - Давыдов Юрий Владимирович 6 стр.


Падре думал о смерти. Он не боялся ее, когда жил. Теперь же, умирая, боялся. В сущности, падре лукавил, когда перечислял богу неотложные свои заботы: дождаться русских, заполучить карту… Рилло знает: все будет так, как задумано. Мастеровой выкрадет карту у Ковалевского, а Рилло отдаст мастеровому кожаную суму с золотыми монетами. Падре Рилло всегда платил сполна. Да, карту он добудет. В Ватикан повезет ее Никола Уливи. И разумеется, какие-нибудь подставные лица сумеют обосноваться там, где русский инженер найдет золото… Все, что задумано, исполнится. Но какой в том прок ему, падре Рилло? "Суета сует и всяческая суета…"

Рилло уснул под утро. Он лежал плоский, с черными тенями под запавшими глазами, на шишковатом лбу проступали капли пота. Помощник Рилло падре дон Анджело Винко, зайдя в комнату утром, осенил себя крестным знамением: дону Анджело показалось, что Рилло мертв. Он приблизился на цыпочках к широкой постели. Веки у Рилло дрогнули. Одно мгновение он безучастно глядел на дона Анджело, потом прошелестел сухими губами:

– Я еще здесь.

Дон Анджело возблагодарил бога: падре Рилло очень нужен именно здесь, на земле; на небесах же… падре Винко сильно сомневался, нужен ли там падре Рилло.

– Они прибыли, – прошептал дон Анджело, складывая и прижимая к груди жилистые руки. – Они в Хартуме.

Рилло рывком приподнялся на постели.

– Не теряйте времени, – сказал он с тем энергичным напором в голосе, который заставил дона Анджело в сотый, если не в тысячный раз позавидовать несокрушимости падре Рилло, столь ценимого Ватиканом. – Не теряйте времени. Пошлите за Уливи. Скорее.

Уливи примчался, его глазки блестели, бегали, седые волосы взмокли.

– Вы видели их, Никола? – спросил Рилло.

– Видел, падре. Видел. Ковалевскому не жить… его выворачивает наизнанку… рвота беспрерывно…

– Погодите, – оборвал Рилло. – Этот молодой человек с ним?

– С ним, падре, с ним. Все там, кроме натуралиста. Тот, говорят…

– Вы ему не сказали… – Рилло не договорил, вспомнив, что Уливи не знает по-русски. – Сколько они думают пробыть в Хартуме? Торопятся? – Падре устало откинулся на подушки. Он почувствовал, что ослабел еще больше и погружается в забытье, как в теплую ванну.

Барка, на которой экспедиция Ковалевского возвращалась с Тумата, пришла в Хартум ночью. Егор Петрович хотел нынче, хотя бы к вечеру, плыть дальше. Он спешил, ибо ему, как и говорил Никола Уливи, действительно было худо. Прежестокой лихорадкой и желудочной болезнью расплачивался он за свое путешествие.

Хартум… А путь на родину еще так далек. И Левушки не было рядом. Свидятся ль когда-нибудь? Если выживет Егор Петрович, то свидятся в Петербурге. Но ведь и Левушка не из железа кованный.

В низенькой каюте было сумеречно. Слышались всплески, шум дождя, шлепанье босых ног. На барку грузили провизию.

– Терентьич, – позвал Егор Петрович. – Ты как?

– Слава богу, – тихо отвечал Бородин из угла каюты.

Ковалевский печально улыбнулся: "Помирать будет, не признается". Егор Петрович отлично знал: штейгера тоже скрутила лихорадка. И не помогал Терентьичу ром с табаком, совсем не помогал.

– Нам бы, ваше высокородие, только бы до дому добраться.

– Я загадал, Терентьич: если нынче уйдем из Хартума, будет хорошо.

– На все воля божья, – вздохнул Бородин. Помолчал и сказал: – Дозвольте Илюшку кликнуть.

– На что он тебе?

– Спросить, скоро ль с погрузкой кончит?

Илья Фомин нетерпеливо присматривал за работой матросов. Ему нужно было отлучиться, но он не решался оставить барку и вот бегал по палубе, покрикивал, пособлял, а сам все посматривал на берег.

Нет, Илюшка Фомин не позабыл про свой сговор с тем высохшим попом. Не-ет, не позабыл. Отдаст он ему карту. Пусть берет. Ух и пофартило, вовек не снилось! И заживешь ты, Илюшка, в славном городе Златоусте, заживешь кум королю, сват министру.

Илья услышал голос Терентьича и поспешил в каюту. На вопрос дяди Ивана отвечал, что с погрузкой вот-вот будет покончено, а после побежит он на торжище приобресть что-нибудь из съестного отдельно для его высокородия.

– Возьми денег, – сонно сказал Ковалевский. – Аптекаря найди. Медикаменты…

– Чего? – не понял Фомин.

– Лекарства спроси, – вяло пробормотал Ковалевский, протягивая ключ от сундука.

Сундук стоял в головах у Егора Петровича. Илья щелкнул замком, приподнял крышку. Справа были бумаги Егора Петровича, стопка маленьких записных книжечек, кожаный футляр с картами. Рядом – инструменты чертежные, термометры и барометр, секстан и компасы, а вот и деньги.

– Да ты фонарь засвети, – глухо сказал Бородин из дальнего угла сумеречной каюты.

– Ничего… ничего, – бормотал Фомин, шаря в сундуке. – Я так… так…

Ковалевский застонал от пронзительных болей, скрипнул зубами, отвернулся к стене.

– Ключ, ваше высокородь, куда ключ-то? – спросил Фомин.

– Под… подушку, – процедил Ковалевский не поворачиваясь.

Илья вышел из каюты, притворил дверь.

В полдень барка была изготовлена к дальнейшему плаванию, и Фомин, не мешкая, сбежал на берег.

Дождь перестал, сквозь тучи глухо светило солнце, было парко, как на банном полке. Сердце у Илюшки колотилось, под ложечкой екало. Карта с отметками местонахождения золота лежала у него на груди, под рубахой, сложенная вчетверо, и Фомин чувствовал, как толстая шершавая бумага щекочет тело. Он шел быстро, не оглядываясь, думая только о том, как бы поскорее обделать все, после сбегать на торжище и к аптекарю да и воротиться на барку, чтобы тут же отшвартоваться.

Едва Фомин переступил порог дома, где жили миссионеры, как ему попался Никола Уливи. Фомин сказал:

– Мне Риллу надоть.

Уливи затряс головой, указал на двери, пропустил Илюшку вперед, сам пошел позади.

Падре Рилло пребывал в странном состоянии: сознание то прояснялось, будто вспыхивал в душе какой-то яркий светоч, то опять меркло, заволакивалось гудящей мглою. Падре чудилось, что он в одно время и погружается в теплую ванну, и всплывает, но совсем всплыть не может и опять погружается, и хотелось ему лишь одного – либо уж всплыть, либо уж вовсе погрузиться. И вдруг Рилло явственно услышал голос Уливи:

– Падре, он здесь.

Падре собрал остаток сил. Фомин стоял в двух шагах от постели. Рилло молвил:

– Приблизься, сын мой.

Он говорил по-французски. Фомин попятился: "Этот совсем не тот". Но это был "тот", хоть и донельзя измененный болезнью. Рилло не мог припомнить русские слова. Пот проступил на его шишковатом лбу. Он пошевелил пальцами, развел ладонями, стараясь объяснить: карту, давай карту. Наконец память подсказала нужные слова.

– Ты исполнил обещанное, сын мой?

Фомина бросило в жар, он кивнул, сглатывая слюну, и молвил нетвердо:

– Пусть господин-то выйдет, а?

Падре мигнул Уливи, тот ушел.

– Скорее. – Рилло чувствовал, что еще немного, он потеряет сознание, и пролепетал, запинаясь: – Давай.

Илюшка поддернул штаны.

– А наградные-то, ваша милость?

– Покажи, – недоверчиво сказал Рилло.

– Ишь вы какой, – заколебался Илюшка.

– Покажи из своих рук.

Илья подошел к постели и, выпростав из-за кушака рубашку, осторожно извлек карту.

– Ближе, – прошипел падре. – Еще ближе. Разверни.

Рилло увидел линию реки Тумат. К югу от ее верховьев были помечены отроги Лунных гор. Там, на отрогах, сидели жирные паучки, около каждого – градусы, минуты, секунды: широты и долготы месторождений золота… Рилло опустил глаза, Плюшкины руки, державшие карту, приметно дрожали.

– Подвинь левую руку, сын мой, – с неожиданным спокойствием произнес Рилло.

Илюшка послушался, и падре увидел размашистую, в завитушках подпись: "Ковалевский"… И ниже – дату. "Ну что же, слава богу, слава богу", – вяло подумалось Рилло, он уже терял сознание.

– Деньги под постелью. – Падре едва ворочал языком. – Давай карту.

Но Илюшка сперва заглянул под кровать. Там, выпятив кожаное брюшко, лежал мешочек. Илюшка почтительно тронул его большим пальцем. В мешочке звякнуло золото. Илюшку проняло радостью, и опять засосало под ложечкой.

– Карту, карту, – шептал Рилло. – С нею ты отсюда не выйдешь.

– Получай, ваше степенство. Пользуйся.

Илюшка ловко выволок мешочек, любовно опустил его в корзинку, прихваченную на барке для закупки провизии, и поспешил вон. В дверях он едва не столкнулся с Уливи. Торговец больно стукнулся о косяк и вскочил в комнату падре Рилло. На пороге миссионерского дома стоял дон Анджело. Он скосил заблестевшие по-собачьему глаза на корзинку, прерывисто вздохнул и певуче пустил вдогонку Фомину:

– О figlio mio, la strada della saluta e apperta per voi!

– Угу, – ответил Илюшка, – прощевайте. – Завернул за угол и полетел, как на крыльях, с удовольствием ощущая тяжесть плетеной корзины.

Часа через два, когда барка Ковалевского уже отдавала швартовы, на пристани появилось трое носильщиков. Они принесли Ковалевскому подарки и письмо от Никола Уливи. Торговец живым товаром желал "сыну Севера" избавления от болезней и умолял черкнуть хотя бы два слова хартумским "соотечественникам", сохранившим о нем самые лучшие воспоминания. Егор Петрович растрогался и написал благодарственную записочку "уважаемому господину Уливи".

Как только записка была отправлена, барка отдала швартовы, и прости-прощай город Хартум.

Ковалевский и Бородин тихонько и устало переговаривались, лежа в низкой полутемной каюте. Путь впереди еще тяжкий: переход Нубийской пустыней, длительное речное плавание в Каир, морем из Александрии в Одессу, пусть многое еще впереди, но и Егор Петрович, и Иван Терентьевич почему-то уверовали, что теперь, миновав Хартум, живыми доберутся до дому.

Но вместе с этим чувством облегчения и радости гнездилась в душе Егора Петровича грусть по оставленным навсегда землям африканских племен, по Али и Дашури, осиротевшим вновь, по реке Тумат, что в период дождей набухает мутными водами и несется с ревом.

Фомин тем временем забрался в укромное местечко. "Нету мочи терпеть до ночи", – складно бормотал он себе под нос, развязывая тесьму и запуская руку в мешок. Наклонив голову, как в дуду игрец, он прислушался к звону золотых монет. Две-три вытащил наобум, куснул зубом и удовлетворился: настоящие, чистые.

Эк, лихую штуку удрал он! Не зазря чертил в Кезане карту, покамест его высокородие с Терентьичем в отлучке были. А теперь пускай поп ищет ветра в поле. Срамота, а не поп. Удумал его, Плюшкину, душу грехом покрыть. Умный, умный, а дурак…

Илюшка улегся под навесом. Барку нес попутный ветер. Все дальше уходила барка вниз по Нилу, все дальше был Хартум…

А в Хартуме, в доме с верандой, где столь часто пьянствовали "соотечественники", метался Никола Уливи.

Получив записочку Ковалевского, он сличил почерк Егора Петровича с надписями на карте, переданной Фоминым, и жесткие седые волосы торговца поднялись дыбом. Почерки были разительно не схожи!

Правда, Уливи тут же спохватился: может, этот малый передал копию карты? Но еще раз взглянув на записку Ковалевского и прочтя в ней, что экспедиция доходила до восьмого градуса северной широты, убедился, что они с Рилло заполучили фальшивку. Черт побери, пометки – жирные крестики – были разбросаны по отрогам Лунных гор и на шестом, и на пятом, и даже на четвертом градусе.

Уливи забегал по комнате, расшвыривая стулья. Как быть? Устроить погоню? Сказать Рилло?

Он пропустил стакан, постоял и вдруг тихо сел в кресло.

Никола Уливи сидел в кресле и смотрел, как вздрагивает листва в саду под потоками дождя. Слуга скрипнул дверью, сказал, что ужин подан. Уливи не ответил.

Идти к падре Рилло? Он не станет огорчать умирающего.

Больше полувека падре дурачил других, а перед смертью одурачили падре. Погоня, убийство? Тьфу, какие страсти! Все куда проще: он, Никола Уливи, которого эти иезуиты держат на привязи, зная за ним кое-что предосудительное, он поедет в Рим и отвезет им карту. Пусть тешатся. Никола получит отпущение грехов, прошлых и будущих, а сверх того – что гораздо важнее – изрядную мзду. И какое ему дело до того, что карта неверная? Он мог бы и не знать этого. Не Рилло со своими попами догадался заполучить письмецо Ковалевского, чтобы сличить почерки, а он, Никола Уливи. Вот так-то, господа, и не о чем больше думать.

Уливи поднялся с кресла и пошел ужинать, насвистывая баркаролу из "Фенеллы".

11

Давно уж оставили Африку Егор Петрович и два его помощника-уральца, а Ценковский, изучавший тропические леса на берегах Голубого Нила, с немалыми злоключениями добирался из деревни Росейрес в Александрию.

В Александрию прибыл он в конце июля 1849 года, совершенно больной и обессиленный. Дожидаясь парохода, чтобы отплыть если и не прямо в Одессу, то хотя бы в Константинополь, он остановился в гостинице, сожалея, что нет в Александрии ни друзей, ни знакомых.

В один из томительных и пустых дней в номер вошел молодой высоколобый человек с орлиным носом и густой шевелюрой. Ценковский взглянул на него с удивлением и вдруг просиял: признал своего хартумского собеседника.

На лице же молодого человека при виде русского натуралиста отобразились такая растерянность и такое сочувствие, что Лев Семенович только руками развел и сказал тихо:

– Что поделаешь, друг мой: Париж стоит мессы.

Как и тогда в Хартуме, в саду Николы Уливи, они беседовали долго, доверительно и задушевно.

А потом Альфред Брем, путешественник и будущий автор знаменитой "Жизни животных", продолжая свои африканские заметки, писал в дневнике:

"Несколько дней назад приехал сюда наш старый знакомец из Судана – профессор Ценковский, посланный Петербургской Академией наук. Во время своего путешествия во внутренней Африке он терпел не только всевозможные неудачи, но еще самую жестокую лихорадку, которая иссушила его так, что едва можно было узнать. Неизбежный недуг Восточного Судана вовсе испортил ему здоровье. Кроме того, в Египте он потерпел кораблекрушение и потерял большую часть естественноисторических коллекций, которые он собирал так долго, жертвуя для этих сокровищ своим здоровьем и не раз рискуя жизнью. Я охотно верил его рассказам обо всех пережитых страданиях, потому что по опыту знал Судан с его адским климатом".

12

Пролог петербургской зимы уныл, как дворы-колодцы этого города. Кажется, нет ни утра, ни дня, а есть одни только сумерки. И в этих сумерках захлебываются водосточные трубы, в этих сумерках слабо дымят трубы печные, а окна домов, как и глаза прохожих, слезятся, слезятся…

Петербург в конце октября никто не признает местом, врачующим недуг. Но врачует воздух родины. И Егор Петрович избавился от болезни. Он избавился от нее незаметно, словно бы потерял где-то, как теряешь носовой платок.

За окном зяб день, нахохленный, взъерошенный, как воробьи на карнизах. Немало обреталось в Питере людей, впадавших от этих безнадежных сумерек в отчаяннейшую хандру. Но Егору Петровичу именно они, сумерки эти, были приятны: его зрение отдыхало от резкого пронзительного света и красок Африки, и это чувство "отдыхающего зрения" радовало.

Он работал неустанно, как нильские сакии, и, как некогда французский ученый Кювье, взбадривался переменой занятий. Статья о геологическом строении Нильского бассейна, потом очерк об Африке для "Современника". Рапорт об итогах экспедиции в Штаб корпуса горных инженеров, потом обработка метеорологических наблюдений.

Редакция "Современника" приняла его очерк с такими похвалами, что они почти могли бы заменить гонорар. Редактор журнала поэт Некрасов прислал письмо: "Ваша статья прекрасна и чрезвычайно всем нравится. Все жалеют только, что мало. Нужно еще".

Егор Петрович тоже думал: "Нужно еще". Правда, он не знал, кто напечатает его статью – журнал "Современник" или "Отечественные записки", но знал, что должен ее написать. И она, статья эта, должна прозвучать отповедью колонистам-европейцам.

На Петербург валил мокрый снег. Печь в комнате дымила. Егор Петрович отворил форточку. Простуды он не боялся. Когда так работается, никакая хворь тебя не берет.

Статью об африканцах он написал быстро, потому что обдумывал ее долго – и в Африке, и по дороге домой.

Берясь за перо, он вовсе не мыслил сочинить панегирик. Среди любого народа, любого племени были люди добрые и злые, поумнее и поглупее, с большими или меньшими достоинствами. Но белый всадник хотел защитить темнокожего человека от колонизаторов.

Чай стыл в стакане. Набросив на плечи форменный сюртук, Егор Петрович писал лист за листом.

"Понятие о красоте совершенно условно; предрассудки и навык глаза в этом случае часто вводят нас в заблуждение. Я не считаю себя совершенно лишенным изящного вкуса, тем не менее, однако, находил между неграми красавцев. Мы увидим ниже описание их физических свойств. Говорят, что негры от рождения издают от себя им одним да некоторым животным свойственный запах. Странно, но это почти всегдашнее обвинение народа, который хотят унизить, уничтожить… В подтверждение такого обвинения приводят чутье собак, употребляемых для охоты за злополучными неграми. Не говорю о зверском обычае европейских колонистов, упражняющихся в подобном промысле, на который не решится негр, но замечу, что даже и в самом изобретении его мало остроумия; легко приучить по чутью узнавать невольника, потому что все негры натирают свое тело известным составом жира. Я знал одного француза, который приучил свою собаку отличать иезуитов и кидаться на них при встрече, это несколько потруднее…"

"Негр привык думать и размышлять; вопрос ваш он обнимает быстро; память его светла; скоро выучивается арабскому языку и вообще очень понятлив…"

"Своему развитию они обязаны доброй природе и врожденным способностям, которые у негров не только не ниже, чем у других людей, но выше, чем у многих…"

Черновик был готов. Ковалевский перебелил рукопись и отвез в редакцию "Отечественных записок".

Очерк напечатали. Вскоре один из читателей отметил в дневнике: "Прочитал "Негрицию" Ковалевского – весьма понравился он за то, что так говорит о неграх, что они ровно ничем не хуже нас, с этим я от души согласен; когда говорят противное, мне всегда кажется, что это такой же вздор, как слова Аристотеля, что народ на север от Греции самим климатом и своею расою осужден на рабство и варварство…"

Этого читателя звали Николай Чернышевский.

Немного времени спустя другой читатель – он, правда, предпочитал "литературу" иного рода, – узнав из официального донесения, что подполковник горной службы Ковалевский Егор вступился за порабощенных, повелел посадить дерзновенного автора на гауптвахту, а после отсидки "иметь под строжайшим надзором".

Этого читателя звали Николай Романов.

Примечания

1

Вашгерд – простейшее устройство для промывки золотоносных песков.

2

О сын мой, путь к спасению открыт для вас! (ит.)

Назад