– Ибрагим, скоро?
– К ночи будем.
– Мы не сбились, Ибрагим?
Проводник промолчал, но Елисееву почудилось, что он усмехнулся. Али робко пожаловался:
– Я устал, месье…
– Подождешь, сударь, – сердито ответил Елисеев: ему было неловко за свой боязливый вопрос к Ибрагиму.
Темнело быстро. Где-то всплакнул шакал. За ним всхлипнул козодой. Али уцепился за пояс Ибрагима и забормотал молитву. Ибрагим, не оборачиваясь, тронул щеку Али ладонью. Ладонь пахла лошадиным потом.
– Потерпи, малыш, – сказал Ибрагим. – И не трусь.
Взошла молодая луна. Неподалеку захрюкал кабан. Похрюкал и смолк, а москиты загудели, словно прялку пустили.
Часа в два пополуночи Ибрагим осадил коня и мягко спрыгнул наземь. Елисеев озирался. Никакого жилья он не видел.
– Идите за мной, господин.
Елисеев спешился, пошел следом за Ибрагимом. В темноте вдруг бешено залились собаки.
– Ибрагим, ты? – спросил старческий голос.
– Доброй ночи, Исафет, – почтительно отвечал проводник. – Гость со мной.
– Да будет вам благословение Аллаха, – отозвался старик и прикрикнул на собак.
Охотнику Исафету, наверное, давно уж минуло семьдесят. Он был худ, жилист, подвижен. Его светлые глаза глядели жестковато, точно прицеливаясь. В лесах прожил Исафет жизнь и считал себя хозяином лесной округи. Леса кормили его, Исафет согнулся под лесной сенью, как старый матрос под парусами, и он знал округу, как рыбак свою реку. Кому же, если не Исафету, принадлежали эти горы и эти леса?
Он подал приезжим козье молоко, холодную дичь, сладкие финики. Али был голоден, но сон свалил его. Елисеев пожевал финик и тоже растянулся на овчине. Ибрагим принялся за дичь.
Засыпая, доктор слышал тихий разговор проводника с охотником. Он слышал, как старик несколько раз с особенной, значительной интонацией произнес "эс-сбоа", хотел было разлепить веки, но не смог.
Долго ли спал, нет ли, но проснулся Елисеев внезапно, охваченный ужасом. И тут вновь – низкий устрашающий рокот.
– Эс-сбоа, – хрипло проговорил Исафет. Он стоял у дверей. В руках у него было ружье. Притухший очажок бросал слабые отсветы на его ноги и ружейный приклад. – Эс-сбоа, – проговорил Исафет и выскользнул из хижины.
Лев опять пророкотал низко, со сдержанным нетерпением, с какой-то вулканической мощью. У Елисеева мелькнула мысль, что он должен следовать за одиноким стариком. Ведь ходил же он, доктор Елисеев, ходил же он в Чардынских лесах с рогатиной на медведя. Но там… в ночи… там – эс-сбоа!.. Елисеев лежал на овчине, не смея потянуться за своей берданкой и своими револьверами.
– Ибрагим! – тихонько позвал доктор. – Ибрагим, что же ты медлишь?
– Нельзя. Львиная ночь, господин.
Елисеев понял, что его проводник тоже не шибко обрадован львиным рыком. "Да, – подумал Елисеев, – но что это он шепчет про львиную ночь? Тс-с… Ах, Али какой счастливец: спит себе, ничего не ведая… Тс-с… Что там происходит?"
"Там" ничего не происходило. "Там" все смолкло, затаилось. Ни гиен, ни шакалов, ни козодоя. Летучие мыши и те сгинули… Скрипнула дверь, длинная тень пала на земляной пол. Доктора как током шибануло, он вскочил, но тотчас сел, с трудом переведя дух. Старик Исафет поставил в угол ружье.
– Где он? – спросил Ибрагим.
Старик усмехнулся:
– Бежа-а-ал. Он знает ружье старого Исафета. У старого Исафета лишь несколько коз, а он, наглец, хотел и тех утащить.
Елисеев отвернулся к стене, подложил руку под голову. "Нда-а, – подумал доктор, – отпраздновал-таки труса, ой, какого труса отпраздновал. Срам, ей-богу, срам…" Он попытался найти себе оправдание: Ибрагим, местный следопыт, а и тот ведь носа не высунул. Ах, да – львиная ночь…
Кто-то когда-то рассказывал Елисееву об этом поверье африканских охотников: бывают ночи, когда боги не заботятся о человеке, когда боги хотят, чтобы лев явился царем не только над животными, но и над людьми. Ну, хорошо, львиная ночь. А старик-то пошел на льва, пошел в одиночку… Не тебе, стало быть, чета. Не мне, это так. Но и не Ибрагиму тоже. Вот-вот, утешайтесь, синьор, утешайтесь, месье. Лежи на овечьей шкуре, уткнув физиономию в стенку, и утешайся…
И наутро еще Елисеев не мог оправиться от презрения к самому себе. Разговаривая с Исафетом, он слышал в своем голосе льстивые нотки. Что значим все мы, думалось доктору, со своими пароходами и телефонами, векселями и доктринами, пред таким вот Великим Паном?
А старик разложил огонь, мясо режет ломтями, берет сковороду и неторопливо, как о чем-то обыденном, рассказывает, что лев, эс-сбоа, повадился в соседнюю деревню, что жители ее умоляют избавить их от злой напасти и что он, Исафет… И тут он посмотрел на чужестранца:
– Ты пойдешь, господин?
Елисеев сидит, поджав ноги, и оторопело смотрит на старика, смотрит так, будто не понимает ни слова.
– Ты пойдешь, господин? – переспрашивает Исафет и ставит сковороду на огонь.
– Почтенный Исафет, – философически замечает Ибрагим, – жизнь каждому дорога, а ведь теперь – львиные ночи.
Али глядит то на Елисеева, то на старика Исафета. На Исафета – обожающе, на франка – насмешливо. И доктору делается совсем уж не по себе, он краснеет. Ах черт тебя задери, проклятый мальчишка! Откажись, так этот негодник каждому встречному-поперечному уши прожужжит, как перетрусил "москов".
– Да, ночи львиные, – медленно молвит старик и накладывает ломти мяса на сковороду. – Но Исафет заговорит пули. – Он помолчал и спросил в упор: – Ты пойдешь, господин?
– Я пойду, – говорит Ибрагим. – Я пойду, почтенный Исафет.
Теперь все они трое, трое арабов, смотрят на "москов". И Елисеев… смеется. Смех у него фальшивый, натянутый. Но он смеется. И все трое смотрят на москов, который смеется.
– Не верю я в заговоры, почтенный Исафет, – отвечает наконец Елисеев. – А пойду я с тобой, потому что верю тебе.
– Нет, – сердится старый охотник, – пусть не говорит так мой гость. Отвагой в львиные ночи не возьмешь. Эс-сбоа отважнее, мой гость. Но ты увидишь: старый Исафет заговорит пули.
И все четверо усаживаются завтракать. В деревушку отправились после полудня. В густом горном лесу Исафет вел своих не очень-то добровольных добровольцев одному ему ведомыми тропками. Шествие замыкали Али и маленький вислоухий песик.
Али ругал себя за то, что проспал такое событие, как появление у хижины эс-сбоа. О, если б он не спал! Уж он бы, он бы выскочил за Исафетом, и тогда… А старик вышел на льва один. Что за охотник дедушка Исафет! Он самый храбрый, самый мудрый на свете человек, дедушка Исафет!.. Эй, лев! Берегись, лев, на тебя идут дедушка Исафет и Али. И хотя Али знал, что в засаду его не возьмут, а велят сидеть до утра в деревушке, он стал рисовать себе ужасные картины кровавой битвы со львом, той битвы, в которой постепенно главная роль отводилась не Исафету, но ему, бесстрашному Али из Триполи. И уже был не один эс-сбоа, уже было их два, потом три… И Али с Исафетом стреляли, сражались с ними… Али тихонько рычал, размахивал руками, прыгал в кусты, снова выскакивал на тропку, и маленький песик, трусивший, поматывая длинными ушами, позади всех, решил, что мальчишка задумал поиграть с ним.
У песика тоже было очень хорошее настроение. Как ни скулили, как ни ластились к хозяину два больших лохматых пса, но хозяин позвал с собою его, маленького, а тем, лохматым, приказал коз сторожить. Песик гордился доверием хозяина, песику было весело. "Ишь ты, – думал он, – как распрыгался этот мальчишка, а ну-ка, кусну его за ногу". И куснул.
"Ой-ой, мальчик, честное слово, я не хотел тебе сделать больно. Что же ты так перепугался? Что ты смотришь так, будто видишь не меня, а самого эс-сбоа?.."
Али дал ему пинка. Песик обиделся: "Ты, мальчик, совсем не понимаешь шуток", – и побежал вперед, к старому Исафету.
Старик, завесив глаза бровями, слушал Ибрагима. Ибрагим говорил ему про Али.
– Возьми его, почтенный Исафет, – толковал Ибрагим, – будет тебе за внука, помощником тебе будет, вырастишь из него охотника, и люди скажут, что почтенный Исафет сделал в жизни все, чему учил пророк, – дом выстроил, мальчишку вырастил.
– Слова твои мне по сердцу, – медленно ответил Исафет.
– Вот и хорошо, – обрадовался проводник. – А господин, я думаю, и денег за это даст.
– Э, Ибрагим, зачем спешишь? Я отвечу после охоты…
Они шли уже несколько часов. Солнце садилось. На деревьях лежали красноватые блики, на траве – тени. Предвечерний покой лесов… Елисеев любил его. Конечно, здесь не сосновый бор, который краше всех на закате, но и здесь "очей очарованье", и этот четкий хруст веток под сапогом, какой бывает только на вечерних зорях.
Впрочем, нынче нашему доктору было не до ландшафта. Он думал о том, что предстоит ночью. Только бы не ударить лицом в грязь… Он докажет старому Исафету, он ему докажет, черт побери… Но, храбрясь, собираясь с духом, Елисеев нет-нет да и ловил себя на тайном желании: а хорошо бы не явился эс-сбоа.
Деревенька была в узкой ложбине. Несколько шалашей из тростника и соломы, загон для скота – вот и вся деревенька. И жителей было десятка два, босоногих, в грубых рубахах до колен. Старшина, кланяясь, радостно приветствовал охотников в повел их в хижину – угощать.
Пока они угощались, ночь быстро и решительно потекла в ложбину. Наполнив ее тьмою, она деловито вывесила в небе молодой месяц, похожий на дынную корку. Арабы затянули стихи из Корана, а Елисеев подумал, что ему не худо бы прочесть "Отче наш"…
– Пора! – сказал старик Исафет.
Все поднялись.
Деревня как вымерла; где-то тявкнула собака – и как подавилась; прошумел ветер – и словно хвост поджал.
Охотники разошлись по местам: Исафет с Елисеевым в шалашик, что был напротив загона со скотом, Ибрагим – влево, двое деревенских стрелков – вправо.
Никогда еще Елисеев не ощущал такую чугунную тяжесть ожидания. Зрачки у него ширились, ширились, слух напрягался, и спирало дыхание, и билась, трепетала на виске жилка. Он стискивал берданку до боли в суставах, едва удерживался, чтобы не прижаться к Исафету.
А Исафет? Право, не старик – гранит. Вот он слегка поправил ремень на ружье. Глаза у него совсем не старческие – блистающие, зоркие, жесткие… Который теперь час? Долго ли ждать? Нет, уж пусть он явится. Пусть явится, потому что не хватит духа еще одну ночь высидеть в этом шалашике…
Кто-то назвал льва царем зверей. Этот кто-то сильно обидел льва, если только его можно обидеть. Царь… Экое жалкое словцо, когда говорят о… Но тут и мысли и дыхание Елисеева пресеклись: рев сотряс воздух, рев такой, что звезды дрогнули, как свечи при порыве ветра, и эхо понесло львиный рык по горам, по лесам, по всему, должно быть, миру.
Лев помолчал, прислушиваясь, и опять пустил на таких басах, с такой безмерной мощью, что дынная корка молодого месяца дважды качнулась.
Елисеев вроде бы и существовать перестал. И вдруг всем своим съежившимся, оцепеневшим существом ощутил, как н е ч т о очень большое, тяжко-весомое и одновременно упруго-легкое с устрашающим, хотя и негромким, шелестом пронеслось во тьме рядом с шалашиком, и секунду спустя там, в загоне, раздался отчаянный, тотчас захлебнувшийся взвизг.
Старик Исафет подтолкнул Елисеева. Надо было выходить из укрытия. Еще полчаса назад, крепясь и подбадривая себя, Елисеев полагал, что самым трудным будет именно то мгновение, когда Исафет прикажет покинуть шалашик, но теперь он с неожиданным хладнокровием последовал за Великим Паном.
Они увидели с пригорка загон, освещенный луною. Лев свалил бычка. Огромный и косматый эс-сбоа, насупленный, выпачканный кровью, властно и неторопливо раздирал добычу. В дальнем углу загона обреченно теснились овцы, козы, коровенки. У них даже не было сил блеять и мычать, как мычат и блеют они на бойнях, чуя смерть…
Исафет подал знак – не то свист, не то пронзительное шипение, – залп грянул, и все исчезло в плотном пороховом дыму.
В загоне для скота послышался хрип, в том хрипе слились и гнев, и боль, и что-то похожее на удивление… Сердце у Елисеева прыгнуло в горло и застряло там, мешая дышать.
Эс-сбоа медленно всплыл из порохового дыма. Положив на зарезанного быка передние лапы, он стоял в лунном свете как из бронзы вылитый. Его очи метали желтую ярость, его бугристая грудь, голова с огромным лбом и широким носом были повернуты в ту сторону, откуда только что прогремели выстрелы.
У Елисеева дрогнули руки. Не от страха. От чего-то иного. Ему почудилось в ту минуту, что лев глядит на него в упор, глядит с презрительным вызовом и поистине львиным бесстрашием, и Елисеев мгновенно и остро почувствовал себя подлецом, убийцей.
Исафет выстрелил первым. Елисеев механически – следом. И опять загон заволокло пороховым дымом, словно затем, чтоб скрыть от всех агонию льва.
Все было кончено. Он разметался подле бычка, его гривастая окровавленная голова была откинута, в луже крови плавал лунный серпик.
Деревня ожила. Загон окружили факелы. Люди вопили и плясали. Велик Аллах! Все спасено! Велик Аллах! Вот он валяется, дохлый эс-сбоа, его можно пинать ногами, его можно дергать за хвост.
Елисееву был неприятен восторг толпы. Еще четверть часа назад все эти люди дрожали при одном имени эс-сбоа, а теперь… Благородно ль радоваться, видя мертвого льва? Но, думал Елисеев, твои чувства определяются тем, что ты, ты-то сам ничего не терял оттого, что лев жил в этих лесах, ты ничего не терял, доктор Елисеев, они же могли потерять все, ибо что еще есть у этих бедняков, кроме коровенок да коз? Да-а, труп врага хорошо пахнет… А вот и Али. Ишь, так и жмется к старику Исафету. А в глазах-то восторг, почтение, любовь… Ну-с, на сей раз мальчишка, кажется, распростится с тобой, доктор Елисеев. И, чувствуя что-то похожее на зависть к старому охотнику, чувствуя неожиданную грусть от того, что Али словно бы бросает его, Елисеев растерянно улыбнулся.
6
Алжир, Алжир… Благодать земная, солнечная благодать. Алжир – это Африка, но до Алжира рукой подать из Европы.
Еще Наполеон повелел военному министерству начертать план алжирской кампании. Однако у Наполеона недостало для нее времени. Девять лет спустя после того, как английские тюремщики зарыли труп Наполеона в долине Лонгвуд, что на острове Святой Елены, в 1830 году, король Франции Карл X спустил на Алжир генерала Бурмона.
Генерал располагал солдатами, пушками, маркитантами. Он не располагал только совестью. И поэтому Бурмон имел честь сделаться родоначальником так называемых "африканских генералов". Это были дикари в эполетах, повторявшие "цивилизация, цивилизация" чаще, чем "черт побери", и считавшие, что там, где начинается Африка, там кончается все человеческое.
В восемьсот тридцатом Алжир услышал французские пушки, и воспитанники французских военных училищ доказали, что они натасканы расшибать не одни лишь парижские баррикады и умеют стрелять не в одних лишь парижских блузников.
Взять штурмом Константину и учинить в ней такую резню, что жители, обезумев, кинутся в бездонные пропасти? Отлично! Вперед, ребята, во имя бога и короля!.. Сабли вон, руби руки арабским горожанкам – где там возиться, срывая с них браслеты? И да здравствует Франция!.. В этих пещерах попрятались тысячи алжирских женщин, стариков, детей? Полковник Пелисье приказывает заложить входы в пещеры сухими дровами. Теперь – огня! Оля-ля-ля, мы заставим их поплясать в дыму. Живей, молодцы, живей!.. Но что это? Алжирцы не сдаются? Они поднимают мятежи? Они бьют французское воинство? Пусть пеняют на себя. "Африканские генералы" взывают к отечеству: солдат, солдат и еще раз солдат, пушек, пушек и еще раз пушек, свинца, побольше свинца… Десятого Карла сменяет Луи Филипп, Луи Филиппа – Луи Бонапарт, племянник императора, замыслившего покорение Алжира… Многое меняется во Франции. Одно неизменно: плывут в Алжир войска, артиллерия, боеприпасы. А следом спекулянты, авантюристы, разорившиеся помещики, попы, коммивояжеры, трактирщики, подрядчики, ростовщики. И вся эта сволочь, урча и закатывая зенки, рвет Алжир – его земли, его пастбища, его оазисы. Скорее! Хватай! Набивай мошну! И да здравствует король, император, республика, черт, дьявол!..
Елисеев прибыл в Алжир в пору, когда отпылали восстания. Вот уже два года как угас в изгнании Абдаль-Кадир, арабский Шамиль. Французские колонизаторы напрочно, надолго располагаются в стране. Алжирцы прокладывают дороги, которые принадлежат французам. Алжирцы строят артезианские колодцы, которыми владеют французы. Алжирцы возводят отели, в которых живут французы, рестораны, где они пьют и танцуют канкан, магазины, в которых они торгуют, причалы, у которых грузят свои корабли… В стране царит строжайшая законность: француз – гражданин полноправный, алжирец имеет полное право на кандалы и смертную казнь, и притом – зачем бумажная волокита? – без следствия, без суда.
Елисеева не прельщает э т о т Алжир. Его тянет, как замечает доктор в дневнике, "далее от европейской показной культуры, в глубину алжирской Сахары, где власть цивилизации не успела еще тронуть особенностей жизни, развившейся при естественных условиях, а не внесенных пришлыми цивилизаторами Европы".
Он торопится еще и потому, что его гонит хронический недуг, неподвластный медицине, – нехватка денег. Он торопится, хотя и не любит быстрой езды. Он любит следить, как природа и люди постепенно меняют облик, любит переливы и полутона, панораме предпочитает миниатюру. Но пока ему приходится сидеть в поездах и дилижансах. А быстрая езда – как современные живописцы: отметая частности, пренебрегая мелочной отделкой, создают пейзаж летучими штрихами. И потому северный Алжир запечатлелся в его памяти широким полотном, выполненным свободной кистью.
Горы, воспетые древними как "опора неба", горы, то в шапках и шубах лесов, то нагие; города с разительной несхожестью арабских и европейских кварталов; долины в молниях узких потоков и геометрия плантаций…
Наконец последний дилижанс. Высокий, поместительный экипаж с кондуктором в картузе, как у питерских дворников, и четверкой лошадей цугом. И в лицо Елисееву бьет золотистый ветер пустыни. И словно бы вместе с ним несется череда видений: "Принцесса Фатима", капитан Марчеллини, паломники… Кондуктор на козлах щелкает бичом, лошади разом выносят дилижанс на перевал. Возница осаживает четверку и снимает картуз. Уф-ф, можно и передохнуть малость.
Елисеев вышел из дилижанса. Вот она! Вот она, великая Сахара… Она впереди, до горизонта, распахнутая, бесконечная. А справа и слева отроги гор. Но глазу наскучили горы. Взор тянется, скользит и скользит, отдыхая, по песчаным далям до красновато-желтого горизонта. И так же, как на руинах Карфагена в голову не приходило ничего, кроме избитого латинского изречения, так и сейчас, на перевале, одно лишь избитое сопоставление: словно море, настоящее море…
И опять гремит дилижанс. Там, за холмами, – Бискра. Но прежде, конечно, форт. Он тезка парижского предместья, его зовут Сен-Жермен. Пушки, часовые, казармы, шест с флагом. Алжир умиротворен? О да, разумеется. А форт с пушками? С ними, знаете ли, надежнее. Никогда нельзя положиться на благоразумие алжирцев, которым сделано столько добра. Шальные головы, спят и видят, знаете ли, избавление от франков…