Земная Атлантида - Давыдов Юрий Владимирович


"… В госпитале всегда было людно. Не одних лишь жителей Аддис-Абебы лечили русские медики. С плоскогорий, выглаженных ветрами, из речных долин, пойманных в лиановые тенета, тропами и бездорожьем, пешком и на мулах, в одиночку и семьями сходились сюда северяне тигре и южане сидама, харари из Харара и окрестностей его, амхарцы, самые в Эфиопии многочисленные, и люди из племени хамир, самого, наверное, в стране малочисленного… Разноязыкий говор звучал у стен госпиталя – то богатый гласными, плавный, как колыханье трав на пастбищах, то бурно-восклицающий, как громкий горный ручей, то глухо-гортанный, словно бы доносящийся из душных ущелий. И наряды, и нравы, и привычки – многое было разным у пациентов русских медиков, но выражение глаз одно – доверчивое и признательное.

Тысячи три, а случалось и более, приходило каждый день на эту улицу Аддис-Абебы, которая и ныне зовется улицей России. …"

Юрий Владимирович Давыдов
Земная Атлантида

1

Граф Абай, кавалер ордена "Печать Соломона", мурлыкал под нос:

Не пылит дорога,
Не дрожат листы…
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.

В давнишние годы, когда он еще не был военным советником негуса и не нашивал на мундире красивый золотой орден с изумрудом, в давнишние годы, когда граф не был графом, а был простым армейским офицером, один из его приятелей кавалеристов говаривал: "Не тот наездник, кто первым прискачет, а тот, кто сто верст шагом проедет".

Пословица среднеазиатская, туркменская, кажется, была справедливой и здесь, на дорогах Эфиопии, и граф Абай, вспоминая ее, не горячил, не пришпоривал темно-гнедого, с подпалинами в пахах и на морде жеребца.

За караковым жеребцом шествовал с тяжелой и внушительной фацией белый слон. Слон погромыхивал цепью, как колодник, и оставлял на дороге круглые, точно сковороды, оттиски, рядом с которыми ложился легкий след Алямо – проводника, эфиопского юноши, почти еще мальчика, губастого и задумчивого.

Всадник и слон открывали процессию в несколько сот человек: чернокожие солдаты в светлых плащах-шаммах с ружьями и саблями и какие-то изможденные европейцы в лохмотьях, кто с костылем, кто с палкой.

Три дня назад все эти люди вышли из столицы Эфиопии Аддис-Абебы и теперь двигались на восток, к городу Харару. Оттуда побредут они пустыней к соленому мареву Красного моря и остановятся в душном портовом городе Джибути, где с каждым годом все бойчее звучит французская речь. Из Джибути эфиопские солдаты повернут домой. Чернявые европейцы в лохмотьях взойдут на пароход, и прощай Африка, детям закажут они совать нос в Эфиопию… А граф Абай, темнолицый Алямо и слон поедут далеко на север, в город с адмиралтейским шпилем, вонзающимся в низкие облака, и выпуклой рекою, гложущей береговой гранит.

Но все это еще как бы в ином мире. А тут, над рудым плоскогорьем, вальсируют цветастые бабочки, тут топорщатся небритые кактусы, грозящие своими иглами неосторожному путнику, тени огромных сикомор манят свернуть с дороги, бьют в ущельях серные источники, окутываясь парами, и у берегов озер шумят крылья толстоклювых гусей.

Итак, был третий походный день. Он же – второй день июня 1896 года. День как день, не отличимый от вчерашнего.

Граф Абай ехал шагом, мурлыча под нос:

Не пылит дорога…

И вдруг привстал на стременах: дорога пылила. Ничего бы, пожалуй, не было в том удивительного – торопится какой-то гонец в Аддис-Абебу, и все дело. Однако встречи на караванной тропе – событие, и граф Абай приложил к глазам полевой бинокль.

Он увидел двух верховых и тотчас определил, что они не эфиопские гонцы и не эфиопские воины, но европейцы. И не какие-нибудь там комми, а… "Впрочем, – прикидывал граф, – нашим еще рано… Однако… Эге-ге-ге…" Не белые тропические шлемы и не белые распахнутые плащи, не винтовки и не револьверы конников рассматривал, прильнув к окулярам, военный советник императора Эфиопии. Совсем иное занимало его. У одного всадника была кожаная сумка, русская офицерская сумка для всякой малости, а у другого, плечистого бородача, – котелок, настоящий кавалерийский котелок драгунского образца. И вот они – две эти вещицы – все объяснили графу Абаю. Он понял, что… "Нет, черт возьми, отчего только двое? Где остальные?"..

Тень огромной придорожной сикоморы накрыла обоих – графа Абая и незнакомца, который сидел в седле тем несколько небрежным и уверенным манером, каким отличались офицеры-гвардейцы. Граф осадил коня, козырнул и, удерживая волнение, спросил громко:

– Ежели не ошибаюсь, лейб-гвардии гусарского?

У незнакомца взлетели брови.

– Так точно, – отвечал он с быстротою растерянности. – Поручик лейб-гвардии гусарского полка Булатович. Простите… с кем имею честь?

– Леонтьев, – представился граф. – Поручик в отставке Николай Степанович Леонтьев. – И прибавил не без гордости: – Надеюсь, слыхали?

Еще бы! Как было Александру Булатовичу не знать этого имени? В прошлом году отставной офицер Леонтьев снарядил маленькую научную экспедицию в Эфиопию, сам доктор Елисеев в ней участвовал. "Леонтьев – человек благородный и бескорыстный", – говорили и писали в прошлом году. А потом пошли слухи о близости Леонтьева к эфиопскому императору Менелику II, говорить и писать стали: "Леонтьев – авантюрист"… Как бы там ни было, а Булатович очень рад встрече с Леонтьевым. Удача, настоящая удача! Ведь могли и разминуться. А теперь сядут они под этой сикоморой, и поручик дотошно расспросит Леонтьева, с чего ему начинать в Аддис-Абебе…

– Займись-ка, – кивнул Булатович своему спутнику, кряжистому бородачу с широким малиновым лицом, и рядовой Зелепукин принялся развязывать тюк, притороченный к седлу.

– Те-те-те, – заулыбался Леонтьев, глядя на Булатовича. – Сразу и видно нашего брата. Небось угощать меня?

– Со свиданьицем, ваше благородие, – ответил вместо Булатовича Зелепукин, – без этого никак невозможно.

Булатович рассмеялся, а Леонтьев сказал:

– Невозможно… Да только не вы меня, а я вас должен потчевать. Вы тут, – он сделал широкий жест, – вы тут в гостях, а я, можно сказать, дома.

Обернувшись к Алямо и проводникам-эфиопам, он приказал разбить палатку и достать провизию.

– Да, вот еще что, – договорил Леонтьев, удерживая Алямо за рукав, – передай, чтоб отряд двигался, я догоню.

Палатка у Леонтьева была шелковая, золотом расшитая, не палатка, а шатер атаманский. И харчи были отменные. Но когда Булатович извлек из своего тюка бутылку шампанского, Леонтьев щелкнул пальцами и прищурился:

– Давненько мы не видали "Мадам Клико". Ну, ужо доберусь до Питера, берегись ресторатор Палкин.

– Эка хватили – до Пи-те-ра…

– Не так уж и хватил. Я – прямехонько в Санкт-Петербург. И по государственной надобности.

Твердое лицо Булатовича с обветренными, загорелыми до черноты скулами выразило мальчишеское любопытство.

– Николай Степанович, – взмолился он, расстегивая ворот фланелевой рубахи, – вы все загадки загадываете.

– Да какие же загадки, – отвечал Леонтьев, – все весьма незагадочно. – Он поглядел на бутылку. – Нет, так не пойдет. – И весело поторопил Зелепукина: – Ну-ка, братец, тряхни "Мадам Клико".

Зелепукин откупорил бутылку; шампанское было теплое, обильно пенное, и он неодобрительно заметил:

– В таком разе лучше б беленькой.

– Вина кометы брызнул сок, – улыбнулся Булатович.

Выпили. Булатовичу не терпелось послушать Леонтьева, Леонтьеву не терпелось послушать Булатовича, и разговор пошел в прискочку, сбивчивый: один все о России выспрашивал, другой – про Эфиопию.

– А вы Александра Васильевича-то знавали?

Булатович отвечал, что с Елисеевым познакомиться не успел, хотя слушал его доклад в мае девяносто пятого в Географическом обществе и тогда же возгорелся желанием посетить Эфиопию; написал письмо Елисееву, хотел рандеву получить, но ответа не было.

– И признаться, обиделся. А через неделю, кажется, гляжу в газетах: после непродолжительной болезни скончался… Так, знаете, на душе тяжело стало, я ведь с юности все за его книжками и статьями охотился… Из каких только опасностей живым выходил, а тут на тебе: приехал в Питер и…

– При жизни не оценили, а уж после того, как на Смоленское свезут… – Леонтьев махнул рукой.

– Ну хорошо… – начал Булатович и смешался: – То есть… чего уж тут хорошего… Но вы-то, Николай Степанович… По чести, разное в Петербурге судачили.

– Пусть их. – Леонтьев презрительно дернул плечом. И загорячился: – Я, батенька, выгод под огнем не искал. Почему застрял? Думаете, славы ради? Оригинальности ради? Не скрою, наградами негуса польщен, титулом тоже горжусь. Каким? А-а, да об этом не слышно еще было? Графским титулом, первым в Эфиопской империи. Вот тут, – он кивнул на дорожный саквояж, – грамота Менелика припрятана. – И титулом, и наградами. Да-с, не в министерских прихожих высидел. Я еще в прошлом году, с Елисеевым, как в Харар приехал, да пожил среди эфиопов, да присмотрелся к черному народу, еще тогда полюбилась мне крепко и страна эта, и народ. А как итальянцы на них грянули, да еще генерал Баратьери поклялся, что привезет негуса в клетке, а подданных его в рабов Италии обратит, так вот с того самого времени мысли мои такое направление приняли… Вы уж извольте выслушать. Первого соотечественника в вашем лице встречаю, не обессудьте…

Булатович сделал протестующий жест: дескать, я весь внимание.

– Ну-с, – продолжил Леонтьев, – мысли мои были следующие. Я их, батенька, и в дневнике напечатлел, эдакое, знаете ли, пристрастие довериться бумаге, коли больше некому. Вот я и подумал: а имеет ли нравственное право распрекрасная Италия, имеет ли она право-то с пушками своими идти на беззащитных эфиопов? Где же, думаю, прописные истины о любви к ближнему? В последний раз, помните, когда Германия с Францией лоб в лоб столкнулись, какое сочувствие вызвали жертвы и обездоленные в Европе! И теперь еще вспоминают братоубийственную войну. Так? А вот на наших глазах Япония безоружных китайцев громила – и что же? Ну что? Да ничего! Никто в Европе и пальцем не шевельнул, никто китайцам ни словечка сочувствия… Почему же? Почему? – Леонтьев говорил с такой горячностью, что Булатович почел за нужное несколько успокоительных слов вымолвить, но Леонтьев лишь досадливо отмахнулся. – Почему же? Ведь и там и там погибали люди, и там и там кровь лилась. А теперь возьмите Африку. Темнокожих-то, Александр Ксаверьевич, и вовсе ни в грош не ставят. То есть что я хочу сказать?.. – Леонтьев облизнул сухие губы. – Разодрали по частям, и баста. А вот если бы нашелся кто-нибудь и расспросил наших черных братьев, тогда бы, поверьте, явилась история Африки, вопиющая к небу. – Ему не хватило дыхания, он быстро и пристально взглянул на Булатовича и вдруг смущенно прибавил: – Однако я распалился…

Булатович задумчиво покачал головой, ответил медленно:

– Много вы сказали справедливого. Я и не помышлял… в таком… общем-то абрисе. Но хочу заметить, Николай Степанович, война абиссинцев против Италии большое сочувствие вызвала в русской публике. Должно быть, нечто подобное испытывали русские в начале века, когда тоже единоверные нам греки против турок восстали. Большое сочувствие, да. И при сборах нашего отряда, и сам этот отряд что ж иное, как не выражение нашего сочувствия?

– Знаю, – перебил Леонтьев, – благое дело. Но вот обо мне… Не взыщите, самолюбие мое действительно страдает. Поручик Леонтьев – авантюрист! Я и раньше слыхивал то же: когда приехал в Петербург с первым эфиопским посольством. Говорят, министр Витте изволил выразиться: оффенбаховское, мол, посольство, а Леонтьев руки на нем греет. Противно-с, ей-богу. Ну а потом, что же предосудительное совершил отставной поручик Леонтьев? Да, стал военным советником императора Менелика. Да, был в сражениях, в дни кампании не засиживался… – Он поджал губы, подумал, сказал просто и доверительно: – И этим горжусь.

– Очень вас понимаю, – искренне ответил Булатович. – И завидую. Теперь что ж? Отряду нашему дело, разумеется, найдется, а я… Кстати, Николай Степанович, вот что еще хотел спросить вас. Совсем как-то из виду выпустил вашу обмолвку…

– Какую?

– Да про Петербург. Вы, кажется, сказали, что в столице будете?

– Шествие мое видели? – улыбнулся Леонтьев. – Слона с погонщиком да этих калик перехожих? Видели? Ну, так вот, калики сии – пленные итальянцы. Я вызвался препроводить их в Джибути. А слон… О, это храбрец! Стоило поглядеть на него в бою! Император шлет его в подарок нашему государю. А я вам по секрету скажу: неловко как-то, верите ли, эдакого-то воина заслуженного да в клетку… "По улицам слона водили"… Ей-богу, неловко. – Леонтьев хмыкнул в усы. – Ну-с, и дипломатическое есть поручение: войти в переговоры с Италией относительно условий мира… Впрочем, ладно, это потом. Скажите: наши где? В Хараре? Так-так… А сколько людей идет?

Выслушав Булатовича, Леонтьев спросил бумаги.

– Я вам, Александр Ксаверьевич, несколько рекомендательных писем к друзьям своим напишу. Император, конечно, ждет не дождется наших, но в столице, как и на "брегах Невы", рекомендательные письма весьма полезны…

Час спустя Зелепукин подвел офицерам оседланных лошадей.

– До скорой встречи. – Леонтьев пожал руку Булатовичу.

– Буду ждать, Николай Степанович.

И они разъехались, взвихряя горячую красноватую пыль.

2

Каково, брат?

Меднолицый, косая сажень в плечах, Зелепукин, не оборачиваясь, роняет в бороду:

– Да уж, ваше благородь, не в Красное на рысях ходить…

Не в Красное, верно… Совсем не похоже на форсистый марш лейб-гвардейцев из столичных питерских казарм в лагеря красносельские. И-эх, и разлюли малина! Трубачи играют, горит амуниция, начищенная пути-помадой, и так ладно, слитно, крепко идет поэскадронно весь лейб-гусарский.

Да-а, думает свою думу Зелепукин, что было, то сплыло. А вот не желаете ль из Джибути в Харар на верблюдишках? Ни много ни мало триста пятьдесят верст, пропади они пропадом. Верблюд не конь, на верблюде что на море в качку. Затылок ломит, точно обухом тюкнули, в глазах мальтешение, виски стучат, как машина в ходу, и дремлется, дремлется, словно бы на веках гирьки понавешены. Чем дальше от моря, тем жарче, дух, спирает, ни дать ни взять – головою в печь лезешь. А верблюда под кладью не накормишь, не напоишь. Это тебе не кобыла. Его, дьявола, рассупонь, ослобони, тогда он еще пищу-воду примет. А так – ни за какие коврижки. А кругом – камень… В селениях, конечно, повеселее. Бабы в кожаных юбчонках улыбаются сахарно, ладошкой заслонившись, вослед глядят… Ну, ближе к этому самому Харару леса пошли, первеющие, надо сказать, леса, а дичи – и-и! – спасу нет. К ружьишку так и тянуло. Да только его благородие не дозволил поохотиться, на что завзятый охотник, а не дозволил: нам, говорит, дожди обскакать надо. Дожди, говорит, здесь что потоп, и ежели для отряда все в Хараре не приготовим, пиши пропало. Вот и жарили на верблюдах день и ночь. А уж в Хараре, слава те господи, лошадьми раздобылись…

Поручик Булатович об ином размышлял. Сильное впечатление сделал на него отставной офицер Николай Степанович Леонтьев, и он завидовал Леонтьеву, сожалея об упущенных возможностях. И как только можно было сносить петербургское существование? Производства по линия, полковые разговоры, цыгане на островах да тайные свидания с замужней дамой в богатом доме рядом с Мойкой. Какая гиль! А в то самое время… Булатовичу представилось: бешеная лава черных кавалеристов, рукопашные схватки, тревожные огни ночных биваков, засады в горах… И опять он подумал про Леонтьева: бросил все, заложил херсонское имение и уехал. И вот – граф и кавалер. Кто еще из русских может надеть на мундир золотую звезду с изумрудом посредине? Булатович вздохнул: уж очень явственно вообразил себя при ордене "Печать Соломона" первой степени… Впрочем, чего же после драки кулаками махать? Кто знает, не доведется ли ему, поручику лейб-гвардии Александру Булатовичу, снискать иную, не ратную славу? Кто знает, кто знает…

У него был тайный план, он никому не говорил о нем, даже Василию Васильевичу Болотову, петербургскому профессору, знатоку эфиопской истории, у которого брал уроки амхарского языка, даже Болотову ничего не сказал. А ведь не кто иной, как Болотов, подвел его однажды к полке, на которой грузно, в толстенных переплетах, как рыцари в кирасах, стояли двенадцать томов сочинения кардинала Лоренцо Массаи. Профессор не навязывал гусару все сочинение. Он дал ему лишь один том.

Этот том одолел Булатович. "Ну как?" – справился профессор, когда Александр вернул книгу. "Нда… Какая-то земная Атлантида", – ответил Булатович и пожал плечами: сия, дескать, грамота не для нас, гусаров, писана.

Отчего не открылся профессору? Он и сам этого объяснить не умел. А единственный человек, с которым хотел поделиться – Елисеев, – скоропостижно скончался тридцати семи лет от роду, и увидел его Булатович в тот майский день, когда Александр Васильевич отправился в свое последнее путешествие – на Смоленское кладбище.

Булатович пошел на похороны. Провожали Елисеева немногие: литераторы, географы, несколько художников. Дорога была неблизкой – с Выборгской стороны на Васильевский остров. Рядом с Булатовичем шел какой-то господин, мял шляпу и, обращаясь к соседу (тот печально, по-лошадиному кивал головой), говорил негромко: "Когда-то, понимаете ли, целые народы были путниками, потом – отдельные индивидуумы… Но духовное-то начало, понимаете ли, одно: тоска по светлому граду Китежу. И в особенности у наших! Да-да, у наших, у россиян. Как сказал Афанасий Никитин: "И от всех наших бед уйдем в Индию". И вот он, Александр Васильич-то, не из тех ли взыскующих града был, а?" Взыскующие града… Почему-то запомнились Булатовичу слова эти, и как-то слились они с его тайным замыслом…

– Ваше благородь!

Булатович будто спросонок взглянул на Зелепукина.

– Попоить бы, ваше благородь? – Зелепукин кивнул ва озерко.

Они спешились, стали прохаживать лошадей. Кони фыркали, перебирали ногами…

И вот снова с бодрой четкостью били копыта по твердой дороге. И снова владело Булатовичем то чувство остроты восприятий, какое испытываешь на дорогах, тобою не хоженных, будь то стежка на опушке где-нибудь в средней России, будь то тропа в джунглях или степной шлях.

Не первый десяток верст мчал Булатович по дорогам Эфиопии, а нет-нет да и вздрагивал в радостном, самому казавшемся наивном удивлении: да это же Африка, Африка, черт побери!

Выше всех иных областей великого континента лежало над уровнем моря Эфиопское нагорье. Огромное и массивное, оно воздымало к солнцу снеговые вершины-главицы. Его речные долины давали жизнь притокам Нила. Были тут и тропически-влажные леса, и обширные, к горизонтам уходящие поля, где вызревала кукуруза, были тут бескрайние пастбища, поля пшеницы и ячменя. Поселяне этого нагорья одарили мир некоторыми видами культурных злаков, и отсюда, с крыши Африки, отправились в свое победное странствие по белу свету бобы, кофе…

Дальше