– Ваше благородь… – начал было Зелепукин. Но Булатович проговорил торопливо:
– Да-да…
И Зелепукин с напускным сердитым ворчанием принялся кормить малышей.
В то самое время из леса вышла толпа каффичо. Исполняя приказ местного начальника, они несли последние запасы продовольствия. Но Булатович отказался принять "дары", и каффичо ударили себя в грудь, выказывая признательность первому белому, которого они видели в жизни.
По обыкновению, раньше всех оставляли бивак Булатович, Габру и Зелепукин. Булатович наносил на планшет местность, в полдень делал солнечные наблюдения, взбираясь на возвышенности, осматривал окрестности, нацеливая на них громоздкий фотографический аппарат и прославляя мысленно Луи Дагера.
Горная дорога шла лесом. Лес, как повсюду в Каффе, был исполнен силы необыкновенной. Даже папоротники достигали тут высоты пальмы, бамбук – толщины пушечной.
Поблизости от проезжей дороги оказалась одна из тех усадеб, где проживал некогда в окружении своих рабов и данников помещик-каффичо. Усадьба была огорожена высоким плетнем и сикоморами, высаженными в ряд. Были в усадьбе ворота, сторожевые вышки; были дворы со службами, огороды, хижины для челяди, барский дом, дом главной жены и флигеля для женщин второстепенных, так сказать младших по чину. Позади усадьбы начинались кукурузные поля, кофейные плантации, пасеки и банановые рощи.
И вот в этой-то усадьбе жили теперь пленные царицы каффские. Булатович отправил Габру узнать, не захотят ли пленницы поговорить с чужестранцем. Женам, потерявшим мужа, да не простого мужа, а царственного супруга, "живого бога", надлежит, кажется, пребывать в неизбывных печалях. Однако соблазн был велик, и они милостиво согласились принять чужеземца.
Молодые женщины сидели под банановыми деревьями на буйволовой шкуре. Женщины были в белых одеяниях, с золотыми серьгами в ушах. Одна из них, черноволосая, с косой вокруг головы, сдержанная и грустная, была каффичо; другая, очень красивая, гладко причесанная, большеглазая, бойкая и кокетливая, была, наверное, из дальних южных краев.
Держались обе непринужденно, ничуть не дичась, отвечали Булатовичу и, как все низложенные царицы, со вздохом вспоминали своего любимого, ласкового и щедрого повелителя. Прощаясь, поручик не преминул запечатлеть государынь на фотографическую пластинку и раскланялся с почтительной галантностью светского человека.
Нерушим походный порядок. Вездесущий Вальде-Тадик придирчиво осматривает каждый тюк – хорошо ль упакован, накрепко ли приторочен – и докладывает Булатовичу: "Все в порядке". Трое проводников, Вальде-Тадик, разумеется, в их числе, едут на лошадях. Жеребца Дефара, принадлежащего Булатовичу, ведут под уздцы. Булатович бережет Дефара, едет на муле. За верховыми следуют пешеходы – неутомимые эфиопы, совсем еще юноши; все они знают Булатовича еще по странствиям в долинах Голубого Нила и Дидессы. А позади каравана замыкающим едет на своей кобылке, ухоженной по всем кавалерийским правилам, багровый, точно из чугуна отлитый лейб-гвардии рядовой Зелепукин… Нерушим походный порядок. Планшет всегда при Булатовиче, мул, несущий среди прочего груза фотографический аппарат и геодезические инструменты, вышагивает рядом, помаргивая задумчиво.
Дорогою в область Бута переводчик указывает на гору Шошу и, понизив голос, опустив темные веки, говорит, что там, на этой священной горе, – усыпальница царей-богов. Ой, нет, господин, умоляет Габру, нет, он, каффичо, не смеет подниматься на эту гору. Господин может посмотреть усыпальницы, а потом Габру расскажет ему о погребении царей, расскажет все, что слышал от стариков.
Ну, решает Булатович, надо, пожалуй, уважить парня, пусть ждет на дороге, а он поедет с Зелепукиным и Вальде-Тадиком. И они отправляются втроем к царским усыпальницам. Воображение рисозало нечто мрачно-величественное. Но мрачно-величественным оказался лишь лес, а усыпальницы, увы, были почти неприметны и похожи на обвалившиеся шахты.
Зато Габру не обманул ожиданий Булатовича. Его рассказ звучал как легенда, но то был достоверный рассказ, Габру ничего не присочинил.
– Когда умирал наш царь, – говорил Габру, – весь народ шел в Андерача. Все шли, господин, все до единого. Мужчины обривали головы, женщины, плача, рвали на себе волосы. Придя в Андерача, народ стоял тихо, не приближаясь к покойнику, который лежал в шатре. А у шатра стояли двенадцать жрецов с двенадцатью золотыми щитами. Столько щитов, господин, сколько месяцев в году. Так стояли все каффичо четыре дня и четыре ночи, не думая ни о пище, ни об отдыхе. Потом начиналось шествие к горе Шоше. Гроб несли жрецы. Зеленая царская мантия закрывала гроб. И мертвым царь был невидим, как и при жизни. За гробом несли царскую корону и меч. За гробом шел мул с большим царским барабаном. Один из жрецов через равное число шагов сильно ударял в барабан двойным ударом. За гробом шел будущий царь. Он был одет как все простые крестьяне. После коронования никто уж не мог его видеть. Шестнадцать жрецов вели шестнадцать жертвенных быков. Дорогой их закалывали и орошали кровью путь, чтобы смыть грехи. А народ, господин, все до единого, тоже шел за гробом. И плач стоял над нашей Каффой… На горе Шоше тем временем лучшие из лучших, избранные народом, рыли могилу. Оттуда, от могилы, господин, несколько жрецов уносили царскую мантию, меч и корону. Они уходили вместе с будущим царем в храм Хекко для коронации. Народ не всходил на Шошу. Народ стоял внизу. А гроб возносили на гору и опускали в могилу. И в это время били барабаны, все быстрее и все громче. И могильщики радостно прощались с жизнью: их закалывали мечами, и они уходили в другой мир, чтобы там быть слугами своему царю. И тогда умолкали барабаны…
Булатович выслушал Габру, не проронив ни слова. Перед глазами Булатовича маячил тропический лес, которым он только что шел, но виделся этот лес по-иному: в сиянии золотых регалий и щитов, в блеске пышных одеяний, сотрясаемый грохотом царского барабана. И виделись Булатовичу нагие каффичо, с радостью принявшие смерть. Но тут ему вдруг вспомнился осенний день, когда в Петербурге хоронили Александра III. За катафалком шли в Петропавловскую крепость наследник Николай, русские великие князья и иностранные принцы, генералы и сенаторы, священники и пажи. Но никто не рыдал, и ни одна душа не согласилась бы лечь рядом со своим "обожаемым монархом"…
Все дальше лесистыми горными дорогами уходит Булатович. Он останавливается в селениях, сидя в круглых хижинах, составляет звонкий словарик (мито – дерево, гэпо – гора, кэто – дом, город), выменивает утварь (плетеную корзинку для кофе, браслет из слоновьей подошвы, рог из слоновьего клыка, чашечку, похожую на большой желудь), беседует с крестьянами и охотниками, расспрашивает злобно-недоверчивых жрецов, и каффичо исполняют для него боевой танец, быстрый и страстный, как лезгинка.
На гору Бонга-Бене Булатович поднялся в сопровождении каффичо Даке-Декараша, знатного вельможи, недавно еще заседавшего в "совете семи", без которого сам царь ничего важного предпринять не мог.
Сухой, мускулистый Даке-Декараша отлично управлялся со своей рыжей лошадью, белый плащ картинно развевался на нем. Позади следовали приближенные – рослые красавцы, и один из них зычно трубил в рог. С вершины Бонга-Бене – высота два с половиной километра – виднелась вся Каффа. Тучи бродили по небу, застя солнце, нельзя было пустить в ход инструменты, пришлось ограничиться записью названий хребтов и рек, на которые указывал Булатовичу Даке-Декараша.
Но досада была мимолетной. Ведь вот же она пред ним – "земная Атлантида"! Он первый русский, он первый европеец, первый среди всех живущих не в Африке, обозревает легендарную Каффу.
Почти семь веков назад средь этих гор возникло африканское государство. Семь веков назад… И наплывает на Булатовича из школьных лет: тринадцатое столетие… тринадцатое столетие… По Руси, обездоленной, обугленной, катились орды Батыя… На льду Чудского озера страшным звоном звенели мечи… Княжили Ярослав Всеволодович, Даниил Александрович… Над маленькой Москвою завивались молодые дымы… А тут, в долинах, меж этими горами, жили каффичо, вот такие, как переводчик Габру, такие, как Даке-Декараша. Тут жили каффичо – воины и крестьяне, жрецы и пастухи. Были и у них свои города и капища, свои песни и воспоминания…
Тучи открыли солнце, и Каффа, от ближних скал до дальних синеватых горизонтов, глянула в лицо Булатовичу, словно для того, чтобы резче оттиснуться в памяти его, чтобы никогда в ней не потускнеть.
Солнце светило над Каффой. У Даке-Декараша дрогнули темные брови. И, повернувшись к солнцу, нараспев произнес он древнее, древнее:
Прекрасно твое появление на небесном своде,
Ты – живое солнце, которое существует извечно,
О Хекко!
Восходишь ты на востоке
И наполняешь красотою всю землю!
О Хекко!
Заходишь ты на западе,
И погружается все земное во тьму, словно мертвое,
О Хекко!
Когда сияешь ты и победно сверкаешь на небе,
Зверь тешится травою,
А каждое дерево, каждый куст зеленеют и цветут!
И чудесен ты, и велик, о бог, и никто не сравнится с тобою,
О Хекко!
Булатович смотрел на Каффу, озаренную солнцем, и все его мысли, все его прошлое отошло куда-то, а были только вот эти горы, леса, реки да двое каффичо, что молча стояли рядом.
И в молчании, боясь спугнуть что-то очень значительное, вошедшее в сердце, думая каждый свое, спустились они с вершины Бонга-Бене.
12
"Венец желаньям! Дорогой Николай Степанович, наконец-то я в Каффе. Счастлив не только потому, что пришел первым, но (и это главное) оттого, что смогу теперь рассказать, хоть и немного, о легендарном царстве. С великим сожалением видел я разорительные последствия военных действий. Многое, очень многое погибло. Но ведь еще больше исчезнет, изменится под цивилизаторским влиянием Эфиопии. И я надеюсь, что мои правдивые записи принесут пользу науке.
В стремлении расширить пределы своих владений Менелик выполняет традиционную задачу Эфиопии как распространительницы культуры и объединительницы всех родственных племен. Да, в Африке есть черная раса, могущая постоять за себя и имеющая все данные для независимого существования!
Пишу Вам накануне выступления из Андерача войск Вольде Георгиса. Эфиопия делает следующий шаг, и обширные области будут присоединены к ней. Вольде Георгис, человек, по твердому моему убеждению, выдающийся, не устает повторять своим офицерам, что проникновение на юг, к озеру Рудольф, должно быть мирным.
Я, как и говорил Вам, решаюсь следовать с войсками. Хотя и сознаю свои скромные возможности, но предприятие имеет громадный научный интерес, ибо никому из европейцев не доводилось еще странствовать за южными границами Каффы. Передо мной целый ряд неразрешенных наукой вопросов: куда течет главная река южной Эфиопии – Омо? Впадает ли она в озеро Рудольф или, огибая Каффу с юга, течет в Собат и затем в Средиземное море? Если же Омо не есть верховье Собата, а впадает в оз. Рудольф, то где истоки Собата? Кроме того, области, находящиеся к северо-западу от оз. Рудольф, – в полным смысле terra incognita. Итак, завтра, 4 февраля 1898 года, отправляюсь в путь. В надежде на добрую встречу в середине года остаюсь вашим преданным слугою…"
Письмо это, написанное Булатовичем и адресованное Николаю Степановичу Леонтьеву, повез гонец раса Вольде Георгиса вместе с донесением фельдмаршала императору Менелику.
Было свежо и ветренно, моросил дождь, туманы ползли по холмам Андерача, когда при звуках сигнальных рожков, прозвучавших в волглом воздухе неуверенно и глухо, тридцатитысячная армия начала поход к озеру Рудольф.
Движение столь большой массы людей по горным дорогам, в ущельях, по узеньким и шатким, как сходни, мостикам и неизведанным бродам должно было бы происходить медленно, с частыми заторами и остановками. Так оно наверняка и было бы, окажись тут любая европейская армия. Но колонны Вольде Георгиса, при всей их внешней нестройности, при отсутствии показной дисциплины, колонны эти продвигались проворно, неутомимо.
Дни теперь ограничивались сигнальными рожками, утром возвещавшими выступление, вечером – бивак.
Биваки полковые разбивались четырехугольником; в центре – палатка командира, окруженная шалашами личной его охраны. Ставка главнокомандующего, при которой находился и Булатович, располагалась вкруговую, с диаметром круга примерно в триста шагов. Тут уж, в ставке, охрана стояла двумя кольцами – большим и малым; последнее оцепляло с наступлением темноты два шатра Вольде Георгиса.
Все было иным на этих биваках, все отличалось от того, что видывал Булатович на войсковых стоянках в окрестностях Петербурга: и сама ночь, и походный ужин, и люди у походных костров. Но во всех воинских биваках, воспетых еще поэтом-гусаром Денисом Давыдовым, есть особенная прелесть походного равенства, мужского дружества и тех задушевных разговоров, которые бывают лишь у походного огонька.
Булатович любил бивачную жизнь. Он любил затихающий шум лагеря, хруст сена у коновязи, запахи дымов и лошадиного пота, тихое бряцание оружия и перекличку часовых.
Вечерами в просторной палатке Вольде Георгиса, обтянутой зеленым шелком, сходились его друзья, рассаживались, поджимая ноги, на коврах, и начинался неторопливый разговор, но без шуток, не без смеха и не без споров, никогда, впрочем, не переходящий в брань. Вспоминают минувшие дни, но говорят и про дни будущие. И говорят всерьез, не скрывая беспокойства, ибо не пристало настоящим храбрецам бабье легкомыслие.
А будущее было неведомым. Что они знали о тех краях, куда шла тридцатитысячная армия с десятью тысячами мулов и лошадей, со своими обозами и семьями? Что они знали? Знали только, что обитают там какие-то племена, которые, как надеялся Вольде Георгис, при виде столь внушительного войска изъявят желание примкнуть к Эфиопии.
Армия Вольде Георгиса спускалась к югу, переваливая хребты, втягиваясь в долины, пересекая реки. Каффа осталась позади, начались земли неведомых племен.
Булатович шел с авангардом. А чаще – впереди авангарда. Ведь у него были свои заботы: если армия шла дорогами, он шел бездорожьем, если армия обходила высотки, он взбирался на них. Он производил маршрутную съемку местности, астрономически определял координаты приметных точек, "винтил солнце", как говорили проводники, наблюдая за его колдовскими приборами.
Дело было небезопасное. Горцы, хотя и видели бог весть откуда свалившихся на них пришельцев, хоть и сознавали силу неприятеля, скачущего на каких-то зверях и вооруженного огненными трубками, – горцы нет-нет да и налетали на эфиопов с копьями, наконечники которых были смазаны смертоносными ядами. Жители гор – народ, как известно, отважный, и не так-то легко соглашались они подчиняться Вольде Георгису.
Неделю спустя после выхода из Андерача уже были убитые и раненые. И вечерами на биваках Булатович усердно исполнял роль медика, сожалея, что так недолго общался с докторами из русского госпиталя в Аддис-Абебе. Хорошо еще, Зелепукин оказался умелым лекарским помощником. И вот вдвоем они накладывали повязки и лубки, зашивали раны, лили коллодиум и щедро раздавали касторку не только потому, что раздавать касторку проще простого, но и потому, что желудочные болезни одолевали солдат… А стычки с горцами были каждый день. К Вольде Георгису приводили пленных. То были люди ладно скроенные, мускулистые и рукастые, как все труженики на земле. Вольде Георгис, не жалея времени, терпеливо внушал им: отправляйтесь по домам и вразумите соплеменников – лучше присоединиться к эфиопам, нежели подпасть под иго фрэнджей, надвигающихся с юга.
Было отдано строжайшее распоряжение не применять оружия без крайней надобности. Но кровь все же лилась. И однажды, увидев множество трупов и разоренную деревню, старый фельдмаршал остановил войска. В полках забили литавры: всем повелевалось слушать приказ командующего.
"Разве мои слова – слова стряпухи? – с суворовской неожиданностью начинался приказ Вольде Георгиса. – Зачем убиваете безоружных и даром тратите патроны? Я не считаю героями тех, которые сегодня убивали. Я их считаю мышами. Да знают все, что с теми, кто станет убивать, я поступлю так, как поклялся сегодня моему духовнику. Соберите весь скот и пленных. Пусть каждый верный солдат, который узнает про другого, что он преступил приказ, убивает туземцев или отбирает скот и режет его, пусть донесет об этом мне".
В молчании были выслушаны слова Вольде Георгиса. И все командиры и солдаты поклонились до земли. А потом пленные – было их около тысячи – получили свободу…
Минули недели. В горах бушевали ветры ураганной силы. Они словно стремились остановить эфиопский вал. И хлестали дожди, и с пронзительным змеиным шипом летели ядовитые дротики, пушенные из зарослей, и все чаще среди воинов-галла вспыхивала эпидемия черной оспы.
Кончился февраль. А конца пути не было. Никто из горцев даже слыхом не слыхивал о большой воде на юге. Все мрачнее были солдаты. Недобро косились они на Булатовича с Зелепукиным, ворчали: "Куда нас ведут? Это они виноваты, чертовы фрэнджи. Мы тут сдохнем, как мулы, а им нипочем, колдунам…" Роптали и офицеры. Вольде Георгис гневался: "Пусть трусы убираются! Я не вернусь, не увидев озера. Даже если вы все сбежите, как бабы, я дойду до озера вдвоем с Булатовичем".
В середине марта отряды выбрались к пересохшей реке Кибиш. Встали. Банный воздух полнил долину, как пар. Землю усеивали следы диких коз, зебр, антилоп. За рекою опять возвышенность. А с нее открывался вид на низменную, всю в трещинах равнину.
Неподалеку, предполагал Булатович, должна быть Омо, большая река, берущая начало в Эфиопии и впадающая…. Куда впадает Омо, Булатович не знал. Или в озеро Рудольф, или в реку Собат, приток Белого Нила. Или…
Сцепив зубы, двинулись. Пошли солончаками. Густые колючие кустарники встали на пути. Сабли вон, руби их, режь!
А солнце палит. Ни ветерка. И никакой реки впереди. Но вот местность как будто бы понижается. Терпение! Руби кустарник, руби! Понижается, ей-богу, понижается… И проклятья, от которых и небо может рухнуть. Брань, угрюмое молчание. Никакой реки. Пересохший ручей лежит, как труп.
Широкое лицо Вольде Георгиса окаменело. Пусть убираются трусы… Когда же кончатся эти кустарники, насаженные самим дьяволом? В голове гул. Лошади задирают морды. Падают воины, сраженные замертво солнечным ударом. Один, другой… Трое… Четверо… Восемь… Десять…
А Булатовича сильнее солнца сжигает мысль: ошибся в счислении пути? Четыре часа как четыре года…
И тут крик:
– Уаха! Вода!
И тут вопль:
– Уанз! Река!
Мутная река струилась под песчаными обрывами. Она была широкой, эта Омо, шагов триста – четыреста шириной, не меньше. И они скатились по обрывистым берегам и припали к водам Омо.