Человек, попавший в эту тайгу, может легко сбиться с нужного направления, потерять счет времени и, пробираясь сквозь колючие завалы, быстро измотать свои силы. Так случилось с нами в лесах Ала-Тау. Потеряв ориентировку в туманный день, мы долго бродили по чаще, обходя россыпи, топи, а края тайги все не было видно. Как мы тогда обрадовались, увидев впереди полоску света сквозь поредевшие кроны деревьев и услышав отрывистый свист пеночки-трещотки!
Другая тайга виднеется сейчас внизу. Кроме чувства сожаления, она ничего не вызывает у человека, видевшего могучий высокоствольный лес Кузнецкого Ала-Тау или Саяны. Дружные ветры разметали ее по огромному пространству. Чахнет она по вечно стылым долинам. Только берега рек окаймляют узкие полоски густого леса. За ними лежат заболоченные, кочковатые равнины с мерзлотной подстилкой, или мари. В этих таежных лесах растут лишь сучковатые низкорослые лиственницы. Деревья поражают своей удивительной жизнестойкостью. Они чудом удерживаются на мягкой подушке топей. Растут на скалах, россыпях, по крутизне, присосавшись корнями к камням и уступам. Даже взбираются на вершины гор. Отдельные лиственницы встречаются и в цирках, куда никогда не заглядывает солнце. Лес очень бедный, почти без подлеска. В лучшем случае "пол" затянут ерником или багульником.
– Летом тут, на перевале, по горам густой стланик, шибко густой, даже ходить не могу. Теперь он под снегом, скоро покажется, – говорит старик, болезненно щуря глаза от яркого снега, отбеленного солнцем, и беспрерывно протирая их пальцами. – Туман, что ли? – вдруг спросил он.
– Нет, погода хорошая.
– Как хороший? Смотри, горы не видно, куда его ушел…
– Все видно, Улукиткан – и горы и даже дым в лагере. Покажи-ка глаза.
– Не надо, – сказал он спокойно, прикрывая лицо ладонями и опуская голову, – однако, слепой стал, надо скорее палатку ходить.
Старик перевязал глаза платком, оставив снизу узкую щель, и мы, не задерживаясь, спустились вниз. Василий Николаевич и Лиханов уже вернулись с грузом и привели оставленных на предпоследней стоянке оленей.
Улукиткан ослеп от яркого снежного света. Это было тяжелым дополнением ко всем нашим дорожным неприятностям. Мы не захватили с собой запасных очков с затемненными стеклами, а у проводников своих не оказалось, и они вынуждены были ходить с незащищенными глазами в солнечные дни. Вот и результат!
Ночью снова разыгралась пурга. Завыл ветер, будто рассказывая темной ночью про свою незавидную долюшку. Всколыхнулась, закачалась тайга. Она шумит прерывисто: то рядом, то ниже, то вдруг стихнет, но ненадолго.
Ветер находит щелки, выстуживает палатку, пробирается в постели. Спим долго, но чутко. Вот уже и утро наступает, а из спального мешка вылезать неохота. Холодно! Сквозь дремоту слышу, как Василий Николаевич бросает в печку стружки, дрова, чиркает спичкой.
Сразу потеплело, хочется вытянуться, расправить конечности. Палатка с трудом выдерживает напор ветра, часто меняющего направление. Он задувает в трубу и выбрасывает внутрь нашего убежища из печки дым вместе с пламенем. Дышать становится трудно…
– Можно? – кричит Николай Федорович, отстегивая вход и проталкивая Улукиткана. – Дрова у нас кончились, пришли погреться.
Мы встаем.
– Как твои дела, Улукиткан? – спрашиваю я старика.
– Мала-мала плохо…
– Он постоянно весной слепнет, привык, – говорит Лиханов, распахивая доху и подсаживаясь к печке.
– Плохая привычка, придется задержаться. Куда со слепым поедешь?!
– Нет, – перебил меня Улукиткан, – слышишь, ветер туда-сюда ходит, пурга скоро кончится. Дорогу надо делать. Иначе не подняться с грузом на перевал.
– Это не твоя забота – дорога! – сказал я.
– Беспокойный ты человек, Улукиткан, все торопишься, спешишь, так на бегу и умрешь, – добавил Василий Николаевич.
Старик задумался, прошептал:
– Правда, смерть жадная, все бы забрала, да жизнь сильнее ее. Больная птица от стаи не хочет отстать. Так и я.
– Тебе горячий чай наливать?
– Эко спрашиваешь, Василий, кому нужен зимою чум без огня? – И он, пожевав пустым ртом, сослепу протягивает руку и ищет в воздухе кружку.
Буран ослабел. Я вышел из палатки. У лагеря собрались олени и, расположившись на снегу, пережевывают корм. Высоко проносятся прозрачные клочья туч, роняя последние остатки снега. Они жмутся к вершинам гор, прячутся по седловинам и падают на дно ущелий, но упрямый ветер срывает их, гонит дальше на запад. На горбатую вершину гольца выползло солнце, теплым лучом коснулось моей щеки. Кажется, нигде оно не бывает столь желанным и необходимым, как именно здесь, среди безжизненных откосов туполобых гор. В этом крае извечно властвуют бури, от стужи цепенеет почва, камни и даже воздух. Зима длится около семи месяцев, морозы доходят до пятидесяти пяти градусов. Тайга как будто смирилась с суровым климатом, и все же кажется, не живет она, а мучится.
После завтрака решили прокладывать дорогу. Пригнали все стадо, отобрали пару лучших оленей и к ним привязали остальных – поодиночке, друг за другом без нарт. Впереди идут на лыжах Василий Николаевич, Николай Федорович, а за ними тянутся в две шеренги олени.
– Борозду делайте поглубже, дорогу положе, – кричит из палатки Улукиткан.
Олени идут дружно, оставляя позади себя широкую полосу взбитого снега, но подъем становится все круче, а снег глубже, и животные начинают сдавать. Из их открытых ртов свисают языки, дыхание напряжено до предела. Животные передвигаются рывками, прыгают, заваливаются, путаются, а некоторые уже тащатся волоком. Через каждые пять минут отдыхаем. Наконец, передние олени начали заваливаться. Слышатся понукания, ругань, глухие удары, но это не помогает.
– Видно, не промять нам дороги. До перевала далеко, – говорит Василий Николаевич, сочувственно поглядывая на животных.
– Ничего, отдохнут, потом пойдут, – упрямится Николай Федорович. Он тянется к Геннадию за кисетом и скручивает длинную козью ножку. Курят молча.
Олени никак не отдышатся, но их круглые черные глаза попрежнему теплятся покорностью.
Угрозами, пинками поднимаем животных, выстраиваем и заставляем лезть на сугробы перемерзшего снега. Прибавилось еще сто метров борозды, но тут олени валятся друг на друга, и ничем уже нельзя заставить их подняться. А ведь еще остается с километр крутого подъема. Надо бросить оленей и самим заканчивать прокладку дороги. А за это время животные отдохнут и легко пройдут нашим следом.
Кажется, нет утомительнее труда, чем мять дорогу по глубокому снегу, покрытому твердой коркой. Вначале мы идем на лыжах, но это очень неудобно: ноги проваливаются по колено, лыжи набегают одна на другую. Часто падаем, зарываясь в холодный снег. Лыжи сняли. Подвязываем повыше унты, чтобы снег не засыпался внутрь, снимаем фуфайки и пробиваемся к перевалу. Идем молча. При такой работе человек обо всем забывает. Тут уж не до разговоров, не до шуток.
Сухой полуметровый снег, как сыпучее зерно. Мы утопаем в нем по пояс. Иногда из-под ног вырываются жесткие ветки стланика, бросая в лицо холодные комки и перегораживая путь. До седловины остается немного, метров четыреста, но силы покидают и нас. Лиханов возвращается к оленям, а мы упорствуем, надеясь вырваться на перевал.
К чорту все! Я дальше не иду, – Геннадий в изнеможении падает.
Василий Николаевич, весь мокрый от пота, устало смотрит на седловину и беспрерывно глотает снег.
– Зря, простудишься, что за детская привычка у тебя, Василий! – говорю я ему, а самому страшно, хочется бросить в рот кусочек льдинки, освежить пересохшее горло.
– Не простужусь, привычный, плохо другое: слабею от него, да и пот одолевает. Мокрый, как загнанный конь, а не могу сдержать себя.
Оттого, что солнце уже клонится к горизонту, все кругом кажется затянутым неуловимой дымкой, словно в кисею закутался свет. Василий Николаевич и Геннадий покурили и, отдыхая, дремлют.
Мое внимание привлекает необычайное зрелище: по затвердевшему снегу ползет хромой паук-крестовик, волоча больную ногу. Но он не один, его обгоняют другие паучки, черные и очень шустрые. Странно, как они попали сюда и куда идут? Кругом ведь снег. Я стал присматриваться и увидел вокруг нас тысячи насекомых, передвигающихся прыжками, как блохи, в том направлении, куда идут пауки. По величине они совсем крошечные, даже невозможно рассмотреть невооруженным глазом, но их так много, что снег кажется подернутым сизой пылью. Вероятно, всю эту массу насекомых и пауков сдуло ветром с деревьев, больше им неоткуда взяться. Они двигаются на запад, спешат к солнцу, источнику тепла, будто понимая, что скоро оно погаснет.
Неужели это вестники весны, разбуженные обманчивым солнцем? Хочется верить, что и здесь, среди заснеженных гор, будет тепло, зелено, зашумят ручьи, пробудится большая жизнь и мы окажемся свидетелями великого перелома в природе. Но пока что кругом зима.
Под перевалом нам повезло: мы вышли на твердый снег и легко добрались до седловины. Василий Николаевич спустился вниз, и через час они с Лихановым вывели наверх оленей по нашему следу.
– Одно дело сделали – проложили борозду, но поднимут ли олени груз по ней? – спросил Василий Николаевич Лиханова.
– За ночь борозда застынет, с нартами итти будет легче, – заверил тот.
Мимо нас бегут белые куропатки, пробираясь по снегу в соседнюю седловину.
– Птица непогоду чует, в затишье идет. Однако, опять буран будет, – говорит Лиханов, с тревогой взглянув на горизонт.
Мы еще не добрались до стоянки, как засвистел ветер, поднялась поземка и снежной мутью окутало горы. Залезаем в палатку и плотно застегиваем вход. Проводники – с нами.
– Эко дурнота прорвалась, теперь надолго, – предсказывает Улукиткан, прикладывая примочку к глазам.
Сегодня ему легче, он сидит без повязки и, как всегда, в своем углу.
– Что задумался, Улукиткан? – спрашивает его Василий Николаевич.
– Гнилое дерево корни держат, а старика – думы. Напрасно дорогу делали, пурга занесет ее. Опять придется оленей гнать, мять снег, вот и тревожусь, – отвечает тот, прислушиваясь к вою ветра.
– Знали бы, не мяли!
– Эко не угадали. Пуля слепая – далеко хватает, люди зрячие – за полдня не видят.
– Не фартовые мы. Дня бы за два раньше тронулись с косы, глядишь, и проехали без помех, – замечает Геннадий.
– Тоже правда. Всему свое время. Зима еще не придет, а зверь оделся; на озере льда нет, а птица кочевала. Только люди про время часто забывают.
Ужинаем молча. Голод не любит разговоров. Я наблюдаю за Улукитканом. Он сидит, отвернувшись от печки, молча жует мясо, запивая чаем. Как бережно старик держит в пригоршне хлеб, дорожа каждой крошкой и подбирая ее даже с пола! Маленькими кусочками он откусывает сахар, подолгу сосет его. Когда ест ложкой кашу, то держит под нею ладонь левой руки, боясь обронить крупинку. Сумочки, в которых он хранит чай, муку, соль и другие продукты, завязаны крепко, на три узла. Это не скупость, а строгая бережливость, воспитанная всей многотрудной жизнью. Старик так хорошо запомнил, какой ценой и какими лишениями платил в прошлом за фунт муки, за аршин дрянного ситца, что даже и теперь они для него кажутся драгоценными. Об этом ему всегда напоминают неразгибающаяся спина, больные ноги, скрюченные в суставах пальцы, шрамы на затылке от когтей медведя.
В печке шалит огонь. Слышно, как старики дробят ножами кости и высасывают ароматный мозг. Василий Николаевич уже дважды кипятил чай.
Всю ночь бушевала непогода. Спали тревожно. В печке до утра не гас огонь.
– Эко спите долго, поднимайтесь, беда пришла, – слышится голос Улукиткана.
Все вскакивают. Уже утро. Старик расстегивает вход, пролазит боком внутрь и окидывает всех тревожным взглядом.
– К нашему стаду чужие олени пришли, однако, на перевале люди пропадают, – говорит он, бросая на "пол" куски Чужих ремней, расшитых цветными лоскутами.
– Кто-нибудь пришел?
– Нет. Видишь от лямок куски остались? Когда человек замерзает, он не может развязать на олене ремни, режет ножом. Как так, ты много тайга ходишь, догадаться не можешь! – упрекает он меня.
– Кто же это может быть?
– Однако, Лебедев. Другой Люди тут нет. У него работают олень Ироканского колхоза. Их метки я хорошо знаю. Искать Лебедев надо. Шибко скоро искать, погода худой… Однако, вечером он был под перевалом, да не успел перевалить. Иначе увидел бы примятую дорогу, сюда пришел.
Догадка Улукиткана у всех вызывает тревогу. Решаемся итти на перевал вдвоем с Василием Николаевичем. Нельзя оставаться в неведении, не узнав, что случилось с людьми. А буран, как назло, разыгрался, грозит Сорвать палатки и разметать наш лагерь. В такую погоду, если Человек не успеет устроить себе убежище, упустит момент и не добудет огня раньше, чем закоченеют руки, – он погибнет! Нужна исключительная сила воли, Чтобы противостоять пурге, застигнувшей тебя в открытых горах, да еще На перевале. Мы хорошо помним буран на Джугдырском хребте и знаем, как обезоруживает человека холод.
Собираемся быстро. В котомки кладем топоры, по горсти сухарей, куску мяса, котелок, аптечку, сверток березовой коры, меховые чулки. С нами идут Бойка и Кучум. Улукиткан, присев на корточки, молча следит ха сборами.
– Где же нам искать их? – спрашиваю я.
Старик смотрит на меня в упор, и я чувствую, что в нём происходит какая-то борьба.
– Пурга шибко большой, кругом ничего не видно, блудить будете, пропадете. Однако, я пойду с вами.
– Что ты, Улукиткан, не заблудимся, в крайнем случае собаки выведут. А тебе куда по такому ветру?
– Пойду, маленько дожидай, – решительно произносит он, выползая наружу. Выходим следом за ним и пытаемся уговорить старика остаться. Но он настаивает на своем.
Ты как хочешь, а мой пойду, не могу оставаться в палатке, когда люди пропадают, – твердит он нервно, заталкивая в котомку маут .
– А его зачем берешь?
– Маут обязательно нужно. На перевале шибко ветер, все привязываться будем.
Этого мы, конечно, не предусмотрели.
На старике латаные штаны, сшитые из тонкой лосины, опущенные поверх унтов и перевязанные внизу веревочками. Все та же старенькая дошка, теперь уже почти без шерсти, загрубевшая от постоянной стужи. Она торчит коробом на спине, не сходится спереди и завязывается длинными ремешками. Грудь, как всегда, открыта, шею перехватывает старенький шарф.
– Ты так хочешь итти? Без телогрейки? – удивляюсь я.
– Хорошо, мороз догоняй нету, – шутит старик, набрасывая на плечи котомку.
Пурга скоблит склоны гор, наметая длинные сугробы. Ничего не видно. Идем вслепую, придерживаясь подъема и полузасыпанной борозды промятой дороги. Встречный ветер выворачивает из-под ног лыжи. Улукиткан отстает. Сгорбившись, он подставляет стуже то одно, то другое плечо, прикрывает лицо рукавицами, часто отворачивается, чтобы перевести дух, и, наверное, страшно мерзнет в своей убогой одежонке, а теплее одеться не захотел.
"Зачем он идет? Зачем подвергает себя таким невероятным испытаниям?" – думаю я, а в душе зависть. Какую суровую школу нужно было пройти этому человеку, Чтобы в восьмидесятилетнем возрасте сохранить страстную любовь к жизни! Это она заставляет его сердце биться, спасает от проклятого холода, толкает лыжи вперед, отгоняет старческую немощь…
Перед перевалом ветер набрасывается рывками, слепит глаза. Идем тихо, будто тащим на гору тяжелый груз. Улукиткан выбивается из сил, часто падает, лыжи парусят и не дают ему встать без посторонней помощи. Пришлось достать маут, связаться им и цепочкой брать последний подъем. Впереди идет Василий Николаевич, за ним – я, а старик за моей спиною тащится на поводке, тяжело передвигая лыжи.
В седловине стало еще хуже. Ветер, как в трубе, гудит, мечется. Мы подбираемся к левому склону перевала и под защитой огромного камня останавливаемся отдохнуть.
– Проклятый холод тело царапает, будто не видит, что на мне одна парка , – шепчет Улукиткан посиневшими губами.
Куда итти? Где найдешь следы людей, если сквозь буран дальше пяти метров ничего не видно? Кричать бесполезно: никто не услышит… Не знаю, чем бы кончились эти поиски, если бы сама природа не сжалилась над нами.
Совершенно неожиданно буран оборвался, передохнул и ударил с тыла. В воздухе произошло странное замешательство. Словно табун диких коней, застигнутый врасплох, тучи вздыбились, падали на горы и исчезали. Пурга удирала на запад и оттуда грозилась расправой, ветер метался по седловине, не зная, куда деться.
– Крутит – хорошо, однако эскери карты перетасовал, погода будет, – подбадривает нас Улукиткан, беспокойно поглядывая по сторонам.
Выглянуло солнце. Мы осматриваем седловину, но никаких признаков пребывания здесь людей не находим.
За перевалом – плотный туман. Виден только склон хребта да край леса в глубине ущелья. От него к перевалу тянется прерывистой чертой нартовый след. Метров за двести до верха он теряется среди заледеневших передувов.
– Оргал ! – вдруг крикнул Улукиткан, показывая на тонкую палку, торчащую поверх снега. – Однако, тут есть нарты.
Мы спускаемся к оргалу. Василий Николаевич достает топор, рубит заледеневший бугор, под которым действительно лежат нарты. На одной из них – палатка, печь, пила, остальные пусты. Вероятно, обоз, не добравшись до перевала всего лишь две сотни метров, был застигнут пургою. Люди успели только обрезать на оленях лямки и убежали в тайгу, не захватив почему-то с собою палатку и печь, без которых, кажется, совершенно невозможно спастись в такую стужу. Что с ними случилось дальше, трудно даже представить.
Отпускаем собак. Скатываемся вниз. Бойка и Кучум уже далеко впереди несутся полным ходом навстречу ветру. Собаки чуют дым или запах человека. Василий Николаевич бросает мне котомку, снимает телогрейку и мчится на лыжах за ними. Со страшной быстротой он уходит от нас, оставляя позади себя длинную стежку снежной пыли. Нужно не потерять собак из виду.
Нартовый след уходит от нас все дальше влево. Собаки, вероятно, бегут напрямик. Мы спускаемся не торопясь, за лыжней Василия Николаевича. В воздухе чувствуется запах дыма. Наконец мы слышим человеческие голоса.
Нас встречают Бойка и Кучум. Они прыгают, визжат, точно хотят сообщить что-то интересное. Сквозь туман вырисовывается странное нагромождение из хвойных веток, защищенное от ветра беспорядочно наваленными деревьями. Мы подходим ближе.
– Пресников! Здравствуй! Ты как сюда попал? – узнаю я лебедевского десятника.
– У нас за перевалом оставлен груз, едем за ним, да немного промешкали, буран захватил на гольце, – отвечает он, не менее удивленный нашим появлением.
У костра, под замкнутым навесом из хвои, скорчившись под ватным одеялом, лежит маленький человек. Голова его перевязана красным лоскутом, в быстрых соболиных глазах – боль, губы кровоточат. Узнав Улукиткана, он с трудом приподнимается и молча протягивает ему маленькую, почти детскую руку, вспухшую от волдырей. Старик присаживается, и между ними завязывается разговор.