"Мама, - сказала она с удивившей Глеба чопорностью, - отец… Познакомьтесь. Это Глеб Бредихин".
Она уже чувствовала себя хозяйкой, смеялась, гремела посудой. А родители заговаривали изредка, больше смотрели - тихие, настороженные… Поздний ребенок, единственное любимое дитя.
И они стали жить да поживать, и однажды она сказала: "Глеб, ты же механик. Почему тебе не закончить институт. Здесь есть консультационный пункт".
Он без всякого энтузиазма принялся за дело, достал необходимые бумаги, начал заниматься. Иногда вечерами (она уже спала) Глеб, сидя за учебниками, думал, не бросить ли все, а потом ничего, втянулся. Через два года он получил диплом и перешел на новую должность. И вот теперь у него были дом, семья, сын…
Он прошел несколько вагонов и толкнул дверь в ресторан. Там никого не было, лишь в углу торопливо допивал чай мужчина в железнодорожной шинели. Официантка подсчитывала выручку.
- Что вы? - сказала она Глебу, когда он спросил пива. - Поздно, закрываемся, да и нет ничего. Может, в Свердловске возьмем.
"Свердловск, - подумал он. - Еще ночь".
Утро было солнечным, за окном в пушистом снегу бежали молодые сосенки. Глеб доел яичницу, выпил кофе и собрался уходить, когда в ресторане появилась компания спортсменов и спортсменок, почти девочек - свежие лица, аккуратные прически, капроновые бантики. Они стояли в проходе, не решаясь занимать места, а высокий парень в клетчатом пиджаке говорил: "Садитесь, садитесь, садитесь!", а потом оглянулся, и Глеб узнал в нем Редькина. Редькин почти не изменился с тех пор, когда был студентом, разве пополнел немного, да взгляд, которым он окинул ресторан, был другим - спокойный, глубокий, чуть усталый.
Редькин сидел за столом, изучал меню. Парни настойчиво просили его о чем-то, он отмахивался от них и вдруг застыл - палец на меню, взгляд растерянный. Он с тоской посмотрел на своих спортсменов, точно все они разом и отчаянно поглупели. Тогда парни успокоились, а Редькин поднялся, подошел к буфетчице и тут заметил Глеба.
- Бредихин, мать честная! Вот не ожидал! У тебя свободно? - Он подозвал официантку. - Мне дайте сюда. За ребят плачу я. - Он повернулся к Глебу: - Когда же мы виделись в последний раз?
- Давно, Женя.
- Да, да… Ты в отпуске? Что так, зимой?
- А чего не прокатиться. У меня еще с лета неделя осталась. Усольцева хочу увидеть, ребят… Вот тебя встретил. Мячик погоняем…
- Конечно, конечно. Летом, знаешь, трудно сколотить две команды: отпуска, разъезды. А зимой собираемся. Так и привыкли играть на снегу. Иногда разойдемся, уж и фонари зажгут, а мы все носимся.
Глеб увидел: огни, темные фигуры, синий снег, взрослые мужики, остервенело гоняющие мяч… "Собираемся". У некоторых, может, только это и осталось, только и есть - футбол на снегу.
- Как Хрисанов?
- А что? Живет, работает, хороший историк. Раскопал с учениками курган. Сарматы, что ли? Или скифы? Не знаю.
Редькин говорил быстро, глотая слова. Глеб понял: не надо было спрашивать. Он отвернулся и стал глядеть в окно.
- У каждого свои напасти, Глеб, - тускло проговорил Редькин. - Не повезло Кольке с бабой… Жена, - вдруг зло сказал он и грязно выругался.
Они помолчали.
- Осенью приезжал Ракитин, - заговорил Редькин. - Такой сухопарый флотский офицер. Капитан третьего ранга.
- Уже?
- У нас, говорит, на атомных, люди быстро растут.
Высокий и худой, с бледным лицом, Алик Ракитин никогда не участвовал в шумных затеях, никогда не ругался, не спорил, и голоса-то ни разу, кажется, не повысил. Чистюля, отличник, тихоня. Все акварельки рисовал. Сразу после выпускного вечера он уехал в военно-морское училище. Ничего была шутка! В школе долго не могли успокоиться, когда узнали. Вместе с Ракитиным уезжал Иван Машаров. Оба они были отменные молчуны. Глеб вспомнил, как они прощались на вечернем перроне - тонкий, бледный Алик Ракитин, который словно светился в темноте, и плотный со скуластым лицом Иван Машаров.
- Ты, я слышал, север обживаешь.
- Обжил. Это твои воспитанники? - Глеб кивнул на ребят.
- Мои. Катим с зоны. Первое место. - Редькин улыбнулся. - Взяли все-таки свое.
- Приятные ребятишки.
- Приятные? Издали разве. А вообще, так себе народец. Ведь я, например, как учился, - неожиданно быстрым шепотом заговорил Редькин. - Покажут мне проход или бросок, я хожу, думаю, пробую. Приладишь обруч на столбе и бросаешь мячик до одури. Старались все страшно. Школа-то у нас тогда одна была, на баскетбол и не пробьешься. А этих надо шпынять. Серьезнее, ребята, серьезнее. Поработаем, говорю, все призы и грамоты наши. Нынче их этим не соблазнишь. Вот если бы, говорят, магнитофон… Ну, в самом деле, пришел в спортшколу, так занимайся. Нет, валяют дурака. А ведь талантливые есть подлецы. Иногда невмоготу станет, да привык уже… Сейчас меня уговаривали: давайте, Евгений Борисович, вина возьмем, выпьем за успех. Те еще ребята. Мы такими не были.
- Мы всякими были.
И вдруг, словно вспышка - лицо среди морозной тьмы, широко расставленные детские глаза.
- Помнишь, - заволновался Глеб, - помнишь, Женя, мальчишку? Он торчал вечерами под окнами спортзала.
То есть, это он сейчас про него подумал - мальчишка. Парень был как парень, разве годом-двумя моложе их, да росточком не вышел. Их-то зачислили в баскетбольную секцию, можно сказать, автоматически, всей командой (шутка ли, чемпионы города!), а парнишку не взяли. Да и мудрено было принять всех желающих. Этот спортивный зал, павильон, как его называли, был единственным в городе и казался им тогда дворцом… Глеб подходил к окну за полотенцем или взглянуть на часы и видел за стеклом уже знакомые глаза. Парнишка встречался им в фойе перед тренировкой и после, когда распаренные в душе они выходили на мороз. Что-то мелькало тогда в уме у Глеба, не то удивление, не то досада… А потом они привыкли к мальчишке и перестали его замечать. Мальчишка возвращался домой (якобы после тренировки), отогревался на кухне, ужинал. О чем он думал? Это ведь поначалу обида была острой: не взяли! А потом? Чем же он жил тогда, этот парень?
- Да… - услышал Глеб голос Редькина, - преданный был болельщик. Забыл тебе сказать, с нами едет Луночкин. Он заведует в молодежке спортивным отделом. Да вот, журналист… Помнишь, он однажды сделал в сочинении двадцать семь ошибок?
- Помню. Он был сущим наказанием для Ариадны. Как она?
- Старушка давно на пенсии, но ничего, бодрится. Я иногда встречаю ее в булочной. Вы, спрашивает, Редькин, уже, наверное, начальник цеха? Да нет, говорю, завуч я в спортивной школе. Ей почему-то кажется, что все мы стали инженерами.
- Так что Луночкин?
- Он дрыхнет. Мы садились поздно ночью. Ты заходи к нам в четвертый вагон.
Поезд пришел около полуночи. Глеб отказался от приглашений, пожал ребятам руки и зашагал в гостиницу. Ему хотелось побыть одному. "Завтра суббота… Поброжу утром по городу, а после - к Тимке".
- А вы, оказывается, из местных, - сказала дежурная, возвращая Глебу паспорт.
- Из местных. - Он смутился, словно его уличили в чем-то. - Я здесь родился.
Когда Глеб открыл знакомую калитку, Усольцев уже шел ему навстречу. В одной руке он держал рукавицы и деревянную лопату, другой - поправлял очки. К дому вела старательно расчищенная дорожка. Усольцев шел немного вразвалку, в старой отцовской душегрейке, круглолицый, со смущенной улыбкой. В его глазах легко читались давняя детская любовь и восхищение другом.
Сейчас Глеб больше всего боялся сорваться на тон ленивого превосходства, который давно усвоил по отношению к школьному товарищу. Он со стыдом вспомнил, как однажды после удачной рыбалки, похлопав Усольцева по плечу, назвал его своим егерем. Все это не ко времени лезло в голову.
Через минуту они разговаривали так, словно и не было этих лет, словно вчера еще они сидели вместе за изрезанной ножами партой.
- Утром заглянул ко мне человек, вроде бы случайно заглянул, вроде бы ему дрель нужна. Стоит с этой самой дрелью, молчит, ждет чего-то, а потом говорит: "Я тут слышал, Бредихин появился".
- Ярушин?
- Ага. - Лицо Усольцева просветлело. - Догадался.
- Это нетрудно. Ты ведь о нем больше всего и пишешь.
- Понимаешь, Глеб, - тихо заговорил Усольцев, - я только сейчас его узнал. У меня точно вина какая перед ним… Мы ведь Ярушина ни во что не ставили, пренебрегали им, считали недалеким, почти тупицей. Немудрящий, мол, такой парень, дичок… А он-то думал о нас, знал нас…
- Чем он занимается?
- Токарит у нас в ремонтном. Чуть что, бегут к нему. Прямо профессором стал. Понятное дело, всю жизнь с железками. Ярушина и в армию не взяли после той истории с родителями… У него тогда пятеро на руках осталось. Я тебе писал.
- Да, помню.
- Теперь все подросли. Ромка в суворовском, девчонки-близнецы школу заканчивают, Павлик в ГПТУ, самая младшая - в пятом классе. Да ты, наверное, никого из них и не помнишь. Соберутся все за ужином, в доме чистота, порядок. Толя рассказывает про наш выпуск, про то, какие мы умные да талантливые. Он гордится нами, вспоминает тебя, Алика Ракитина, Юрку Орехова… А я вот сижу с ними за столом и мне стыдно слушать, понимаешь?
- Понимаю, понимаю… А что Орехов?
- Неделю назад я получил от него открытку. Он снова собирается за границу. Все строит что-то. Пишет: будет время, загляну на пару деньков. Пока ни слуху, ни духу.
Этого они оба любили. Глеб привязался к Орехову сильнее других, может, потому, что больше знал его, а может, потому, что в Орехове было то, чего ему, Глебу, порой не доставало - невозмутимость, выдержка, самообладание. Уже тогда, в школе, легко можно было представить, каким станет Орехов.
Мать Юрки была певичкой, солисткой областной филармонии, а отчим - театральным художником, веселый, шумный, лет на семь моложе жены. Он относился к пасынку то ли как к младшему брату, то ли как к приятелю. Юрка звал его Костей: Костя принес… Костя сказал… Глеб часто бывал у них. Дверь открывала мать, в одиннадцатом часу еще в халате, с чашкой кофе, жующая на ходу - торопилась на репетицию, а Костя бегал по комнатам, что-то все не мог найти, натягивал вытертую доху, хватал папку и убегал в театр. "Вы уж, мальчики, сами хозяйничайте, - говорила мать. - Проходите, Глеб, проходите. Юра, кофе в жестяной банке". Глеб видел стол, заставленный тарелками, среди тарелок - кульки, коробки, журналы, в раковине - посуда, на плите кастрюля с едой для щенка. В этой квартире, в этом океане хаоса и запустения, был единственный островок - Юркин стол. Под стеклом календарь и расписание уроков, аккуратная стопка книг, альбомы, готовальня, пузырьки с тушью, в серебряном подстаканнике остро отточенные карандаши, кисти. И сам Юрка - нарядный, причесанный на косой пробор, в белоснежной сорочке, при галстуке. Не совсем было понятно, кто стирал и гладил ему сорочки и не забывал положить в карман свежий носовой платок.
Орехов, похоже, с пеленок знал, кем он будет, все чертил и рисовал, но не те акварельки с парусниками и океанскими закатами, как у Ракитина, а разные капители, розетки и гипсовые головы. В десятом классе он открывал рот только затем, чтобы произнести "конструкция", "функциональность", "Корбюзье". Вообще-то он был не речист, никогда не говорил монологами, никогда не возникало у него потребности кому-то что-то доказать, кого-то убедить. Односложные его ответы, отдельные фразы, слова - это и осталось у Глеба в памяти. Однажды они пришли на субботник, надо было очистить от строительного мусора площадку перед новым, шикарным, как считалось, Дворцом культуры. Они ковыряли землю лопатами, а историк, который их привел, вдруг сказал: "Объясните нам, Орехов, что это за стиль". Юрка бросил носилки и, глядя на колоннаду и бело-розовый, в лепных украшениях фасад, выпалил: "Стиль взбесившегося кондитера".
В каникулы Орехов редко бывал дома, больше путешествовал по старым русским городам или уезжал куда-нибудь с матерью и отчимом. Глеб видел его лишь однажды после второго курса. Юрка явился на пляж в старательно отутюженном костюме. Ребята как всегда подтрунивали над его дендизмом, он как всегда лениво отбрыкивался: "Не мелите ерунды. Элементарная аккуратность… Это у меня профессиональное". Таким он был - невозмутимый, сдержанный, немного лукавый, немного себе на уме. Но, странное дело, его все любили.
Когда на следующий день Глеб пришел в школу, двое парней в тренировочных костюмах уже гоняли по снегу мяч. В одном Глеб узнал Редькина, другой был из параллельного класса, этого он помнил плохо. На скамье у баскетбольного щита, где были свалены пальто и спортивные сумки, сидел Усольцев. В руках он вертел очки, но не те, что носил обычно, а старомодные, в железной оправе, с веревочкой, привязанной к дужке, - футбольные. Рядом стоял долговязый парень в форме летчика гражданской авиации - Самаркин. Он говорил Усольцеву:
- Да мы, Тимка, только вчера прилетели из Алма-Аты…
Коротконогий крепыш в вылинявшем трико разминался в стороне. Он прыгал, приседал, тряс руками. Трико, казалось, вот-вот лопнет на нем.
"Барсук, - улыбнулся Глеб. - Нагулял телеса".
А Гошка Барсуков уже кричал:
- Давай, Глеб! Давай подруливай. Сейчас зафутболим.
Подошли братья Муганцевы. С ними был Толя Ярушин.
- Здорово, Глеб!
- Привет!
- Тряхнем стариной?
- Попробуем.
- Здравствуйте, Глеб, - сказал Ярушин.
- Кончайте, мужики, - кричал Барсуков. - После наговоритесь. Глеб, скидывай мантель.
Ребята не торопились раздеваться, покуривали, перекидывались шуточками.
"Они все реже собираются вместе, - подумал Глеб, - и теперь рады видеть друг друга".
Наконец Редькин забрал мяч и уверенно, не спрашивая согласия, разбил игроков на команды. Вратари стояли в воротах, и можно было начинать, когда Барсуков снова подал голос.
- Эй, смотрите! - крикнул он. - Да посмотрите же, черт вас дери, кто пришел.
У баскетбольного щита, утопив руки в карманах модного, пожалуй, легковатого для сибирской зимы пальто, стоял Орехов и невозмутимо наблюдал за приготовлениями к игре.
- Орехов! Стоит и молчит, змей!
На площадке остался один Усольцев. Он с улыбкой смотрел, как ребята тормошат и тискают Орехова, но сам не двигался с места.
- Вот еще, - громко сказал он, - Орехов. Ну и что! Так ведь мы никогда не начнем.
- Ладно, - сказал Орехов, - начинайте. Я посмотрю. Должны же быть у вас зрители.
Что-то не ладилось у них сначала, не шла игра, какой-то был сумбур, толчея, только Барсуков небрежно обстреливал ворота. Он играл свободно, легко обрабатывал мячи, финтил. "Навострился", - подумал Глеб. И вдруг Барсуков точно и сильно пробил по воротам метров с пятнадцати. Ярушин только ахнул и побежал искать мяч.
И тут пошло-поехало.
- Откати, Женя, откати. Так, хорошо.
Глеб увидел впереди себя Редькина, отдал ему мяч и вышел на пас, но Редькин залез в снег, потерял мяч, упал.
- Отдавать надо, - кричал Глеб, - ишь, дорвался. Разыгрывай!
Мелькали свитера, полосатые пуловеры, пестрые шапочки, и рядом, как раньше, слышалось тяжелое дыхание ребят.
- Пас, старик! Пас!
- Захлестни!
- Не выходи из ворот!
Усольцев врезался в защиту и потерял мяч.
- Ах, черт! - Он присел и ударил себя по ногам. - Я хотел сам пройти, - сказал он виновато.
Игра налаживалась. Короткий миг - забытое чувство, которого Глеб ждал - предощущение гола: вот оно, сейчас, сейчас… Глеб увидел Самаркина с мячом.
- Страус! - внезапно вырвалось у него.
Самаркин бросил ему мяч, и Глеб с ходу пробил.
- Узнаю коней ретивых, - рассмеялся Барсуков. - Отличный шарик!
"Старая лошадь, - подумал про себя Глеб. - Короткое дыхание…" У него покалывало в груди, пересохло во рту, да и остальные заметно скисли, уже не бегали за мячом. Только Редькин да еще Барсуков вроде не получили своего. У этих продолжалась бесконечная, давняя, должно быть, дуэль. Редькин умышленно забирался в глубокий снег, в кусты, Барсуков ломился за ним, сухой кустарник трещал, словно сквозь него продиралось стадо лосей, летели ветки, снежная пыль, и наконец кто-нибудь из них, Редькин или Барсуков, потный, злой и счастливый появлялся из кустов и бил по воротам.
Глеб заметил, что освещение изменилось, снег стал синим. Ноги гудели сладкой, забытой спортивной усталостью. Ребята уже не кричали, не бесновались, и мячи сыпались в ворота все чаще. После какого-то мяча все не сговариваясь потянулись к скамье, где сидел единственный их зритель. И вот, кое-как набросив пальто и затолкав в сумки кеды и шерстяные носки, они брели по снегу через сквер, и Самаркин сказал:
- Здесь рядом кафе.
Они выдвигали стулья с низкими решетчатыми спинками, рассаживались, разговаривали.
- Нет, чего-нибудь покрепче. А потом кофе. У них венгерская кофеварка.
- А вот еще одно прелестное дитя!
К их сдвинутым столам пробирался Коля Хрисанов.
- Уж и не чаял вас найти, - сказал он весело. - Прихожу в школу, а там только снег перепаханный, отзвуки побоища. Пошел по следу.
Самаркин с Усольцевым расставляли тарелочки, разливали по рюмкам коньяк и все задирали Орехова, которого величали "наш путешественник", "наш Стенли", "наш африканец", а тот сидел нарядный, с тропическим загаром на лице, едва заметно улыбался и говорил:
- Да не Лимпопо вовсе, другая у них там река… Я же сказал, госпиталь построили. Нет, не я автор. Да отстаньте! - Он вытащил из рыжего портфеля большую темную бутылку со множеством наклеек. - Вот лучше откройте.
Глеб сидел, откинувшись на спинку стула, и смотрел на ребят. Ему было хорошо от тепла, усталости, шума голосов, от знакомых лиц - красных, пунцовых, счастливых. Он забыл о себе. Пришло ощущение, похожее на то, когда он летел по краю поля, ждал мяча, когда крикнул "Страус!", получил мяч и пробил - ощущение игры за команду. Да, что-то похожее на тот миг, но свободное от волнения и азарта, свежее и чистое, как запах снега из открытых дверей кафе.
Бог помочь вам, друзья мои,
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море,
И в мрачных пропастях земли!
Хрисанов читал с горящим лицом, крепко обхватив рюмку единственной рукой, - костистая, хорошо разработанная, совсем не учительская пятерня. Рядом сидел Ярушин. Возбуждение еще не схлынуло с его лица, но сквозь него уже проступала усталость. Морщины, кожа какая-то серая и волосами стал не богат. Глеб смотрел на него, пытаясь вспомнить другого Ярушина - тихого мальчика в куртке из синей байки.
- Тогда майор спрашивает: "Кем же я все-таки являюсь по отношению к вам, товарищ солдат?", а Барсуков отвечает: "Современником".
Современником… Ну да, одно у нас с вами - наше время, наша школа… Бог помочь вам, друзья мои, отяжелевшие, начинающие катастрофически лысеть. Бог помочь!
Они не торопились, не рвались вспоминать, что-то вдруг само всплывало в их общей памяти, и все безошибочно чувствовали, стоило ли об этом говорить; а если не стоило, то коротко кивали и опускали глаза: знаем, было, о чем толковать.