Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию - Александр Дюма 8 стр.


― Все складывается как нельзя лучше, ― подвела итог графиня, ― у меня есть имение под Москвой, в Кораллове; у графа есть земли под Нижним, степи под Казанью, рыбные промыслы на Каспийском море, вилла в Изаче. Все это станет для вас временным пристанищем площадью 200 на 200 лье.

Заявление графини вызвало головокружение у путешественника, который в Париже всегда висел на волоске, притом самом слабом из всех ― женском.

― Графиня, ― ответил я, ― прошу три дня на размышление.

― Даю вам три минуты, ― сказала она. ― Или вы будете дружкой Хоума на свадьбе, или мы отказываем ему в руке моей сестры.

Я поднялся, вышел на балкон, задумался. Взвешивал свое намерение отправиться в Грецию, Малую Азию, Сирию и Египет. Учитывал, что Мазлин испросил пять месяцев на постройку нашего судна. Сознавал, что не может быть ничего более интересного, чем вояж в Россию в сложившихся обстоятельствах. Понимал, наконец, что это было безумием, на которое, чего очень боялся, я решился.

По истечении двух с половиной минут я вернулся к графине.

― Все в порядке? ― спросила она.

― Все в порядке, графиня, ― ответил я. ― Еду с вами.

Граф пожал мне руку. Хоум бросился мне на шею.

* * *

Таким образом, дорогие читатели, я еду в Санкт-Петербург, Москву, Нижний Новгород, Казань и Астрахань, на Кавказ и в Крым, в Одессу и Галац.

Я уже нахожусь в Санкт-Петербурге. Удастся ли завершить путешествие? Человек предполагает, бог располагает!

Теперь начнем рассказ о самом путешествии; все, что ему предшествовало, только пролог. Вначале поведаю вам, как я отправился из Парижа в Санкт-Петербург. Это будет не трудно. Стоит лишь представить вашим глазам, дорогие читатели, мои письма сыну, на что я заручился его согласием. Возможно, среди них вы найдете и некоторые из его ответов, конечно, если они не будут слишком горячими.

В Россию

"Берлин

Отель "Римский"

18 июня, пятница

Месье Александру Дюма-сыну

Одиннадцать с половиной вечера, и я беседую с тобой, находясь в ванной. Ты думаешь, что я в воде: нет, на матрасе; ты думаешь, что я принимаю ванну: нет, просто лежу и неплохо отдыхаю, ей-богу! Лучше, чем заведено в Германии.

Ты видишь, что почти в 250 лье от Парижа привычки уже иные; что же будет со мной в 1000 лье от него? Но, спросишь даже ты, такой невеликий охотник до расспросов, каким являешься, почему это я, отец, в столице Пруссии улегся в ванной, а не лег в кровать. И не проси рассказать про исход дела, пока не узнаешь его сути. Дочитай это письмо до конца и увидишь, что самые простые и естественные причины могут быть чреваты весьма сложными последствиями.

Ты знаешь, что мы уезжали во вторник вечером, после того, как ты прибыл нас проводить в путешествие по железной дороге, и после того, как мы обнялись, прежде чем я поднялся в вагон, одним из тех крепких объятий, какие бывали у нас время от времени, даже когда никто из нас никуда не уезжал, затем, несмотря на предостережения начальника вокзала и новые стенания Делаажа, ты проехал примерно 30 шагов на подножке нашего купе и, спрыгивая на ходу, рисковал свернуть себе шею; только потом, наконец, когда ты увидел, что едешь, рискуя остаться с нами не до Санкт-Петербурга, но, по меньшей мере, до станции Понтуаз, ты решился спрыгнуть. В последний раз я крикнул тебе: "Береги себя и думай обо мне!" Ты услышал меня? Сомневаюсь.

Но бог услышал меня, в этом я уверен. Когда расстаются на день перед дорогой в десять лье, уже полагаются в чем-то на бога, как водится среди любящих его людей, и ― тем более при разлуке на три месяца, перед дорогой в три тысячи лье.

Итак, ты остался там, провожая взглядом бег нашего чудища, называемого скорым поездом, и через несколько секунд потерял нас из виду, поглощенных, как были, зевом каменного свода. Пусть бог забудет меня и думает о тебе, друг мой; ты еще молод, у тебя есть будущее, а я уже стар и являю собой лишь прошлое. Но так же, как я любил тебя в прошлом, той безмерной любовью, которая ведома только сердцу отца, буду любить тебя и в будущем, каким бы оно ни было. Ступай же с богом, мой мальчик! Как говорили наши старые друзья или, вернее, наши старые враги ― испанцы.

С этим вздохом, что соединил в себе сожаление и молитву и вырвался прямо из сердца, вернемся к нашему путешествию, о котором хочу рассказать тебе во всех деталях. И если иногда я заговорю о том, что тебе известно, если повторюсь, ты должен понять, что это предназначено не только тебе, но и тем, кто прочтет мои беседы с тобой…

* * *

Ты оставил нас в вагоне, где были граф, графиня, Дандре и я. Кроме нас, четырех разумных животин, в этом же вагоне ехали животные, подвластные инстинкту, два младших брата, два кандидата в люди, как называет их наш дорогой добряк Мишле, две собачки, откроемся, наконец: Душка ― Petite Ame и Мышка ― Petite Sourie. Шарик ― на коленях Луиз. Синьорина ― в своей корзинке. Черепаха ― в коробке из-под варенья. Ни Шарика, ни Синьорины, ни Черепахи власти не заметили. Все трое проскочили контрабандно. Только Душка и Мышка имели право открыто показаться с билетами на ушах, как студенты в дни премьер в театре "Одеон".

По пожеланию графа и графини, вокзальный служащий от собачьего департамента, после предъявления билетов на Душку и Мышку, не стал чинить никаких препятствий, чтобы впустить их к нам в вагон вместо положенной изоляции в боксе.

Нужно принять к сведению, что мы целиком оплатили вагон, где находимся, а также оба соседних. Сопровождающий меня Муане, который прибыл прямо из Марселя, чтобы отправиться в Санкт-Петербург, едет с доктором, педагогом, магом и маэстро в переднем вагоне относительно нашего. Мадемуазель Элен, мадемуазель Аннетт, Саша, Аннушка и Луиз ― в вагоне за нашим. У них находятся Шарик, Синьорина и Черепаха. Миссам поехал вперед, чтобы организовать нам хороший завтрак в Кельне. Симон и два писателя едут, не знаю, где.

Наступила удушающая: жара. Но Дандре, человек необычайно предусмотрительный, распорядился приготовить три корзины: одну с шампанским и водой со льдом; другую с жареными цыплятами, крутыми яйцами, колбасами и бордоским вином; третью, наконец, с фруктовой коллекцией винограда, персиков, абрикосов и миндаля.

Не спеши жалеть нас, друг мой, прибереги свое сострадание до того времени, когда я буду путешествовать по Волге, когда стану лагерем в донских степях.

На станции Понтуаз ужинали, на станции Грий выпили содовой, в Компьене заснули. Ты знаешь, как сплю я во время езды по железной дороге, и, значит, не удивишься, если не поведаю тебе никаких подробностей, как спят другие. Я был разбужен служащими бельгийской таможни, их словами, произнесенными по-французски, знакомыми тебе:

― Всем пассажирам пройти в таможню; ничего не оставлять в вагоне; как вам известно, все подлежит досмотру.

Это предложение подтвердил мне текст большого плаката в самом здании: "Здесь подвергаются досмотру все вещи без исключения, кроме одежды на пассажирах".

Мое имя, оттиснутое на дорожном сундуке и саке с постелью, произвело свое обычное впечатление: удовольствовались только спросить, не имею ли чего заявить, и, после моего отрицательного ответа, таможенник шлепнул печать на мой багаж, не менее таинственную, чем иероглифы, разгаданные Шамполионом, изволив сказать:

― Пропустите к выходу месье не только с вещами, которые он носит, но также с вещами, которые он несет.

Для этого достаточно просто печати, и я вынужден предположить, что язык таможни так же прекрасен и емок, как турецкий Мольера, позволяющий при малом количестве слов в нем говорить о многом.

Часом позже мы снова были в вагоне и покатили к станции Экс-ла-Шапелль. Все шло хорошо до станции Вервье, то есть до прусской границы.

Там начались наши мытарства или, скорее, мытарства Дандре. Там в дверях возникло явление, чтобы спросить наши билеты. Дандре предъявил четыре наших билета.

― С вами собаки? ― спросил прусский служащий.

― Вот билеты на них, ― сказал Дандре.

Служащий окинул взглядом вагон: обе собачки ничем не выдавали себя. Он посчитал, что они в боксе, и удалился.

Раздался гудок. Поехали. На станции Экс-ла-Шапелль появился другой служащий.

― Ваши билеты, ― попросил он.

Билеты были предъявлены.

― Очень хорошо; с вами собаки?

― Вот билеты на них, ― сказал Дандре.

Ознакомившись с ними, служащий, вне сомнений, хотел уже уйти, как его предыдущий коллега, когда Душка, понимающая, конечно, что вопрос касался ее, высунулась из шалей и кружев, где она была погребена, и зевнула перед пруссаком нос к носу.

― С вами собаки! ― повторил он почти в угрожающем тоне.

― Вы это прекрасно знаете, поскольку вот они, билеты на них.

― Да, но собаки не могут находиться в вагонах вместе с пассажирами.

― Почему?

Несомненно, что мы тотчас услыхали бы объяснение слов достойного служащего, но раздался гудок, и поезд тронулся. Еще немного пруссак оставался висеть на подножке, остервенело повторяя предписание: "Собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры".

Но, наконец, наступил момент, когда, рискуя прибыть в Кельн, как ты ― в Понтуаз, он вынужден был спрыгнуть.

На протяжении всего перегона наш разговор вращался вокруг одного и того же: "Почему в Пруссии собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры, а во Франции могут?" Никто из нас не был достаточно силен, чтобы решить этот вопрос. На первой же станции, едва мы остановились, на подножку вскочил железнодорожный служащий. У него был вид бешеного.

― Собаки! ― заорал он.

Тратить время на наши персоны перестали совершенно.

― В каком смысле, собаки?

― Да, с вами собаки.

― Вот билеты на них.

― Собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры.

Сейчас мы все же услышим разгадку.

― А почему? ― спросил Дандре.

― Потому что они могут стеснить пассажиров.

― Это не тот случай, ― на великолепном немецком сказал граф, который впервые взял слово, ― потому что собаки наши.

― Это ничего не значит, они могут мешать пассажирам.

― Но, ― настаивал граф, ― если нет других пассажиров, кроме нас?

― Они могут стеснять вас.

― Они нам не мешают.

― Такова инструкция.

― Пусть так, если есть другие пассажиры; но она ни при чем, когда вагон целиком оплачен собственниками собак.

― Такова инструкция.

― Это невозможно, чтобы инструкцию доводили до такого абсурда. Идите за начальником вокзала.

Служащий побежал за начальником вокзала. Тот появился. Усатый, с крестом и тремя медалями.

― С вами две собаки? ― спросил он.

― Да.

― Нужно отдать собак, их поместят в специальный бокс.

― Но мы вас пригласили как раз потому, что хотим оставить собак при себе.

― Невозможно.

― Почему?

― Потому что собаки не должны ехать в тех же вагонах, что и пассажиры.

― Поясните.

― Они могут стеснить пассажиров.

― Но если пассажиры ― мы, если собаки ― наши, если вагоны нами оплачены?

― Такова инструкция. Давайте сюда собак.

Собрались уже отдать собак, как раздался гудок.

― Ладно, ладно, ― раздраженно произнес начальник вокзала. ― На следующей станции!

Мы уже порядочно отъехали, а все слышали его грозный крик: "На следующей станции!" В тревоге ожидали мы следующую станцию.

Едва поезд остановился, к нашему купе устремились двое служащих с криком:

― Собаки!

Очевидно, им отрекомендовала нас предыдущая станция. На этот раз не было возможности защищаться: один из пруссаков схватил Душку . Только Мышка исчезла, как сквозь люк провалилась.

― Вторая собака, ― кричал второй пруссак, ― вторая собака! Где вторая собака?

Раб инструкции, служащий грозился найти Мышку даже там, где прятаться ей и не снилось, когда Дандре внезапно озарило.

― Вторая собака? ― повторил он. ― Она в следующем вагоне, идите туда.

Он и, правда, бросился к соседнему вагону, несмотря на крики Луиз, схватил, где нашел Шарика , с крайней нежностью опекаемого его покровительницей, и пошел присоединить его к Душке . Пруссак выглядел радостным; он сунул Шарика и Душку в специальный бокс и вернулся закрыть дверь за Дандре, желая нам счастливого пути. На лице бравого малого было разлито блаженное удовлетворение, вызванное успокоенной совестью и довольством самим собой. Он выполнил инструкцию.

Это событие сулило нам в дальнейшем относительный покой; мы погрызли фруктов, приняли по стакану вина со льдом и уснули. На следующей станции нас разбудил резкий возглас:

― С вами три собаки?

― Две, ― ответил Дандре в полусне; вот билеты на них.

― Три, ― сказал служащий.

И он показал пальцем на Мышку , которая вылезла из своего убежища и, не соображая, что весь вопрос в ней, имела неосторожность усесться на несессер графини. Пришлось признаться в контрабанде; мы смирились; служащий сделал внушение, которое мы покорно приняли; оплатили третье место для Мышки, отправленной в компанию Душки и Шарика , и поехали дальше.

Между 11 часами и полуднем прибыли в город трех королей, куда почти 14 лет назад вместе с тобой мы приезжали этой же дорогой. Поэтому пропусти то, что я буду рассказывать тебе о Кельне".

* * *

"Берлин

19 июня

Два воспоминания ― одно из детства, другое из моего зрелого возраста ― связаны с Кельном.

В 1814 году во время иностранного нашествия моя мать побоялась остаться в городке Вилле-Коттре и решила, почему ― не знаю, что в большей безопасности мы были бы в Крепи-ан-Валуа, отдаленном городишке, который в смысле безопасности не имеет других преимуществ, кроме того, что в отличие от Вилле-Коттре расположен в стороне от большой дороги; мы спрятали в погребе белье, столовое серебро, две-три наиболее ценные вещи из мебели и верхом на осле ― я сидел на крупе позади матери ― начали бегство в Египет.

Цели путешествия достигли через три с половиной часа езды.

Вначале остановились у старой дамы, дети которой были в одной со мной школе и которая предложила нам гостеприимство; звали ее мадам де Лонгпре, и была она вдовой бывшего камердинера Луи XV, подарившего ей среди прочего ― возможно, она была достаточно красива для того, чтобы его величество позволил себе обронить взгляд на свою подданную, ― роскошный древнекитайский сервиз.

До сих пор вижу эти огромные суповые миски, эти гигантские блюда, эти циклопические салатники с цветами, измышленными фантазией какого-нибудь неизвестного Диаса, с драконами, созданными воображением какого-нибудь Ариоста без имени: это выглядело так, что современный собиратель всякой всячины мог бы сразу лишиться чувств. Но в 1814 году такое собирательство было неизвестно; раз десять несчастная женщина, которая не была богата и страдала серьезным пороком ― напивалась, пыталась продать королевский сервиз целиком; однако в ту пору в моде была этрусская утварь, а не китайский фарфор. Она не могла получить за него цену, какую сегодня дают за крейский ― de Creil (фр.) фаянсовый сервиз. Поэтому, когда ее одолевало желание напиться, она брала что-нибудь, блюдо или миску, и ходила от двери к двери, стараясь это продать. Если ей удавалось получить 40 су за вещь стоимостью 200 франков, она шла на радостях к бакалейщику, выпивала два, четыре, шесть стаканов кряду и возвращалась к себе только пьяной вусмерть. Так все и разошлось по частям.

Мы пробыли у нее всего несколько дней; моя бедная мать, отдававшая предпочтение мне, а не горькой, и не пьющая ничего, кроме воды, не могла присутствовать на этом омерзительном пьяном спектакле. Она договорилась со вдовой врача, два сына которой повторяли карьеру отца, один на гражданской, второй ― на военной службе.

Старший сын, гражданский врач, жил у матери. Младший, полковой хирург, в это время давал повод семье к серьезному беспокойству за его судьбу: накануне сюда докатилось известие о Бриеннской битве; после битвы о нем не было ни слуху ни духу. Убит, ранен, взят в плен? Были еще две сестры, Амели и Адель. Всю эту приличную семью называли семьей Мийе [или Милье].

Достойная вдова уступила нам спаленку на две кровати. Спаленка располагалась на втором этаже, и, хотя окнами выходила во двор, из нее была видна улица: ни что иное, как большак, ведущий из Крепи в Вилле-Коттре. Что касается питания, мы ели все вместе, но каждая из сторон платила за себя.

В первую же ночь, на рассвете, мы услышали сильный стук в ворота; всполошились: моментально все были на ногах, потому что все время ожидали появления врага. Месье Мийе-старший отважился пойти отпереть калитку, он считался единственным мужчиной в доме; мне тогда было 11 лет.

Все с ужасом ждали, когда войдет ночной визитер, не перестающий барабанить в ворота. Но послышался радостный вскрик; месье Мийе позвал свою мать и сестер. В салон ворвался вдруг симпатичный молодой человек 25-28 лет и, сбросив шинель, предстал перед нами в форме полкового хирурга. Счастливое восклицание вырвалось разом из всех уст. Это был второй сын дома, о котором не было вестей целых два месяца. Мать, сестры, братья бросились обнимать друг друга, смеясь и плача, что-то говоря наперебой. Моя мать потянула меня к выходу и молча вывела меня; мы были чужими, а в подобных обстоятельствах всякий чужой ― помеха радости. Никто не обратил внимания на наш уход. Предоставили нас самим себе; не заметили нас, а если и видели, то о нас забыли. На следующий день нам рассказали все, что случилось накануне, как если бы мы при этом не присутствовали; но из рассказа мы узнали и то, что знаем теперь, то есть поведали, чего мы не знали.

Молодой офицер служил в армейском корпусе маршала Мортье; тем вечером корпус был застигнут врасплох в Вилле-Коттре. Произошла кровопролитная схватка, жуткое ночное ― спасайся кто как может, когда каждый палил без разбору. Фредерик Мийе, естественно, тоже стрелял. Находясь всего в трех лье от родного города, он думал о своей матери и сестрах, об этом милом домике, таком мирном, с садом, который делал его похожим на селянку, идущую на танцы с букетом цветов; он сориентировался, определился на местности, двинул прямо через поля, вброд форсировал речушку Восьеннку, выбрался на дорогу к Тийетскому лесу и пришел постучать в такую знакомую дверь. Теперь, когда он обнял мать, брата и сестер, он хотел бы вернуться в свой армейский корпус. Но где он, корпус? И разве исключено, что, пытаясь его отыскать, не напорется он на какую-нибудь прусскую часть и потеряет свободу или жизнь? Не лучше ли за отсутствием других вестей дождаться пушечной канонады, которая слуха не обойдет. Он присоединился бы к артиллерии, говоря на военном языке.

Назад Дальше