Бухта командора - Сахарнов Святослав Владимирович 13 стр.


Тюлений - небольшая плоская скала. У подножия ее - котиковый пляж, на ровной как стол вершине - тысячи птиц. Отсюда совершают они полеты в море, чтобы накормить горластых большеротых птенцов. Но вот птенцы подросли. В жизни колонии наступает великий день. Небывалое оживление охватывает и без того шумный птичий базар. Тысячные толпы кайр совершают неосмысленные на первый взгляд перемещения: они то сбиваются в стаи, то рассыпаются. Постепенно вся эта черно-белая масса сдвигается в сторону моря, и тогда происходит великое: какой-то сигнал, всеобщее, по наитию, решение, случайный шаг вперед одной птицы - птичья толпа упорядочивается. Взрослые птицы спускаются со скалы и выстраиваются шеренгами, образуя проходы между котиками, а никогда не видавшие воды птенцы ручейками устремляются к морю. Они скатываются с обрыва и бегут по этим коридорам, между рыжих, рыкающих, страшных зверей, пока не достигнут камней, покрытых пеной. Бегут, бросаются в волны, а встревоженные котики, шумно дыша и вытягивая шеи, удивленно смотрят им вслед.

Над скалой всегда дикий гвалт: кричат во все горло, торопят родителей маленькие прожорливые кайры, бакланы, топорики. Напоминают о себе, зовут, упрашивают.

Мечется от скалы к воде легион черных, белых, коричневых птиц. Каждая пара кормит детей.

Охотятся птицы каждая по-своему.

Чайка ловит добычу на лету. Нырять не любит. Высмотрит у самой поверхности рыбешку, пронесется над ней, клювом, как крючком, подцепит. Есть!

Кайра - та может и нырнуть. Но под водой долго не сидит, догоняя, гребет одними лапами. Схватила добычу - и сразу наверх.

Совсем другое дело - топорик. Этот под водой чувствует себя как дома. Плоский нос вперед вытянул, лапами и крыльями как заработал… Мчится стрелой, никакой рыбе не уйти!

У огромной олуши и у маленькой вилохвостой крачки своя манера. Эти пикируют, входят в воду как камни. Поднимется олуша метров на тридцать, крылья сложит - и вниз. Бывали случаи, находили в воде олушу - сама мертва, на шее пробитый ее клювом баклан или топорик. Невзначай как копьем проткнула.

Но самый ловкий подводный пловец - баклан: этот, когда плывет, и лапами гребет, и всем телом, как бобр или выдра, извивается. Баклану нырнуть на десять метров ничего не стоит, несколько минут пробыть под водой - пустяк.

- Я опять о чайках, - говорит Эля. - Странные, ленивые птицы! Недаром их морскими воронами да побирушками называют. Никакой падалью не брезгуют. Что делается у рыбоконсервных заводов, видели? Или около китобойной флотилии. Их там туча! Крик, гвалт, из-за каждого кусочка - драка. Чешуя, кусочек кожи, кишки - им все равно. Недаром теперь многие чайки переселились в города. Я их называю помоечными чайками.

- Ну за что их так! - говорю я. - Птица красивая, неглупая.

- Умная. Посмотрели бы вы, как она с морскими ежами расправляется! Еж колючий, в известковой броне. Чайка заприметит одного, скажем, в море - отлив, и он в луже - обсох. На лету клювом за колючку подцепит и вверх. Поднимется, пролетая над берегом, разожмет клюв, еж с высоты об камень - бряк! Иглы вдребезги. А чайка уже тут как тут. Села рядом, лапой перевернула и давай клевать. Умная птица, но злая и хищная!..

Надо мной с диким криком парила серая чайка. Она то взмывала вверх, то пикировала, едва не ударяя крыльями. От такого крика мог переполошиться весь птичий базар. Но странное дело, птицы не обращали на нас никакого внимания.

В чем дело?

Я сделал шаг, и из-под ноги с хриплым писком вывалился огромный, с курицу, птенец. Он был серый, покрыт пухом, не умел летать, скользил по камням, проваливался и истошно орал.

Так вот отчего беспокоилась чайка - это была его мать! И вот почему не обращали на нас никакого внимания остальные птицы - разберетесь, мол, сами!

Вещи Михтарьянц мы перенесли к шлюпке. Только не сумели снять палатку: она была намертво прикреплена к стальным штырям, вбитым в камень. Такую не сорвет даже зимний шторм.

Мы волокли, переставляя с камня на камень, ящики, пустые баки из-под воды, спустили тюк, перебросали из рук в руки разную мелочь. И вдруг со звоном упал и покатился примус. Эля за ним - да куда там! С камня на камень - и в океан.

Уложили все в шлюпку, отвязали конец и, торопливо гребя, чтобы не набросило волной снова на камень и не разбило, отошли от берега.

- Жаль его, - сказала вдруг Эля, и я понял, что это она про примус. - В городах мы отвыкли от него. Газ да электричество. А ведь он был у меня как товарищ. Разговорчивый такой!

Я представил себе: май, по океану носит сахарные ломкие льдины. То и дело находит туман. А в крошечной палатке, около теплого подрагивающего примуса - женщина. Одна на скале посреди океана. Сидит и слушает, как шум огня мешается с криком улетающих в туман ар.

- Когда на Большую землю?

- Когда придет теплоход… С кем еще познакомились? У Чугункова долго были?

- Неделю… Познакомился тут с одним прохиндеем.

И я рассказал, как мне морочил голову Кирюха: про поход с ним, про то, как нашли оленью кость.

- Напрасно так, - сказала Эля. - Я его знаю. К нему присмотреться надо: он ведь бескорыстный. Ну что ему туристы? Что он от них имеет? Приехал человек, походил с ним, остров трудный, не всякому откроется - другой и обругает. А этот следующего зовет…

Признаться, я Элю не понял. У меня в голове было успеть до теплохода съездить на могилу командора.

Я успел.

Пройдя озеро Саранное, вездеход повернул на юг. Он шел тундрой, две дороги, то сближаясь, то расходясь, вертелись рядом. Колеи были заполнены жидкой грязью - ни одной за лето не удалось зарасти. Кто знает, сколько лет им теперь бежать ручьями!

Затравяневшие кочки. В пойме ручьев борщевики и колосняк. Рыжий, зеленый разлив. Вездеход идет, качаясь как лодка. Кое-где в траве мелькают березки - мелкие спутанные ветки лежат на земле. Деревцам не хватило за лето тепла, чтобы набраться сил, подняться, обогнать настырную траву. Только осенью повалится она, выйдут березки на волю, но сразу же пахнет холодом сентябрь, пожухнет, свернется лист, и снова стыть до будущей весны в жидких тельцах березовому слабому соку.

Наконец и Водопадский мыс. От него хорошо видна на юге наша цель - мыс Командор. По береговой лайде, объезжая скалы, приближаемся. Крутой поворот, последняя скала остается позади. Впереди распадок, в нем блестит речка, долину замыкает плоская наклонная сопка. Из воды едва заметными точками выступают камни - это Судовой риф, на нем и разбился двести сорок лет назад пакетбот "Святой Петр". Мы на месте.

Вездеход останавливается на берегу. Дерн здесь изрезан и порван гусеницами. Глаз тревожно скользит по неровной поверхности долины - в каждой ямке чудятся остатки землянок, "могилок", как их называли матросы Беринга.

Слезаю с машины и иду по пологому склону вверх, туда, где, утопая до половины в траве, стоит простой железный крест. Это могила Беринга. Стою сняв с головы вязаную шапочку. Поворачиваюсь лицом к востоку, внизу поблескивает в траве, бурлит речка - идет отлив. Все отчетливее выступает из-под воды риф. Освещенный закатным солнцем, пламенеет мыс.

Позади меня кто-то хрустнул песком. Поворачиваюсь - сзади Кирюха. Он стоит лицом к океану, сложив руки на груди, и молча смотрит на серую воду.

До поселка добрых полсотни километров. Какая нужда занесла его сюда? Человек - перекати-поле, ни семьи, ни двора, чужая крыша над головой, а ведь пришел через весь остров (сколько дней шел?), чтобы просто постоять у могилок…

- У нас в вездеходе есть место, - говорю я. - Ты с кем пришел?

Он пожимает плечами, что значит "один". Мы спускаемся к речке. Он приседает, зачерпывает песок, трет его между ладонями… В пальцах появляется голубая неровная бусина.

- Это вам, - говорит он и протягивает бусину мне.

- Ладно, - отвечаю я, - пойдем разведем костер. У нас с собой еда, дорога-то дальняя…

о. Беринга - Ленинград

1975-1982 гг.

БЕЛЫЕ КИТЫ

ПАМЯТЬ ДЕТСТВА

У каждого человека есть особое отношение к какой-то стране или к каким-то местам, потому что с этой страной или с этими местами связано для него что-то важное или однажды глубоко его поразившее.

Для меня такие места - это Север, приполярные леса, деревни по Двине и Пинеге, Беломорье.

Объяснение этому искать недолго: мой отец родом с Вологодчины, а предки его, уйдя когда-то из Новгорода, расселились по берегам Белого моря и род свой стали выводить уже оттуда.

А еще меня с детства поразили удивительные рассказы о плаваниях утлых корабликов - кочей и лодий - за Полярный круг в Студеное море; поразила история архангелогородского мужика, ставшего академиком, и трагическая повесть о четырех поморах, заброшенных злой бурей, без оружия и провианта, на берег Шпицбергена и проживших там в дымной холодной избе без малого шесть лет.

"…Ничто так не подавало сим бедным людям помощи, как доска, которую прибили к ним морские волны и в которую был вбит железный крюк. Из найденного крюка сковали они сначала молоток, а потом при помощи его рогатины и стрелы. С оными рогатинами приняли они намерение учинить нападение на белого медведя, которого и убили, и из жил его натянули тетиву и лук. В течение шести лет добывали они с помощью этих орудий оленей, черных лисиц и песцов".

Невыдуманная эта повесть кончается тем, что один из поморов, самый малоподвижный, умер от цинги, а оставшихся спас случайный корабль…

День, когда я смог побывать в Заполярье, наконец настал. После двухчасового перелета из Ленинграда в Архангельск мы пересели в другой самолет, двухмоторный и неустроенный, с жесткими металлическими скамейками, и тот, взлетев, лег курсом к Полярному кругу.

Я летел в город Мезень, а оттуда должен был добираться в горло Белого моря, на полуостров Канин.

СЕВЕРНАЯ ЗЕМЛЯ

Воздушный путь наш тянулся над двинскими лесами, над рыжими болотами, синей путаницей озер. Земля была бесконечно однообразна и безлика - она напоминала коричневые и зеленые лужи или неумело раскрашенный асфальт, на который смотришь из окна многоэтажного дома.

И вот наконец после часа полета тряхнуло - самолет пошел вниз. Земля приблизилась, повернулась. Зелеными свечками побежали за окном елки. Завертелась река. Она заблестела, раздалась в ширину, берега поднялись. На воду упали спичечные плоты. Выскочила и задымила труба над крошечной лесопилкой.

Самолет, почти касаясь крылом песка, побежал по речному берегу, заскрипел, задергался, остановился.

Я вышел из кабины - над рубленой избой аэровокзала метался полосатый конус. Перешел поле, вскарабкался на бугор и замер…

Сколько тут света и воздуха!

Мезень - синий разлив, уходящий в море. Далекий берег с пестрыми невесомыми домиками. А справа и слева - за горизонт - поля, местами вспаханные, местами поросшие дикой травой.

За ними, как паруса кораблей, серые, наполненные ветром крыши сараев. И вверху белое, едва тронутое голубой кистью небо. В нем - длинные, растянутые ветром облака.

Земля, недавно безразличная и плоская, вдруг стала исполненной красоты и смысла, стала близкой и понятной. Я узнал ее - северную страну, в которой никогда не был, но память о которой бережно хранил.

Я вернулся на родину. Ветер, который протяжно дул с реки, подтвердил: это так!

МЕЗЕНЬ

Вскоре же оказалось, что выбраться из Мезени и лететь далее на север не так-то просто. Единственный самолет - одномоторная "Аннушка" - Ан-2 - застрял где-то из-за тумана, и когда он прилетит, никому не известно.

Я поселился в гостинице и стал бродить по городу.

Одна большая улица, непроходимая от грязи, с лежнями - бревнами, скрепленными металлическими скобами, по которым, как по рельсам, осторожно, чтобы не соскользнуть, брели грузовики. Улица тянулась вдоль речной долины. Самой Мезени не было видно - река терялась где-то на краю поросшей густой черной и зеленой травой поймы.

Натянув на ноги болотные сапоги, я спустился с угора - старого речного обрыва - в пойму и после получаса ходьбы достиг воды.

Шел отлив. Река отпрянула от берега, обнажив чистый мелкий желтый песок.

На песке лежала баржа. Она лежала, натянув канаты, которыми была причалена к деревянным, вбитым в песок палкам. Причальный помост остался наверху. Он словно вздыбился над упавшим судном. По вертикально задранной сходне, держа равновесие, карабкался матрос.

Снова на угор вышел я около городского кладбища. Покосившиеся, в трещинах деревянные кресты. В одну из могил было воткнуто древко, а на нем полоскался выцветший кумачовый флаг.

Около флага сидел на корточках бородатый человек в студенческой куртке и рисовал что-то в альбоме.

Я присел рядом.

- Удивительное кладбище, - доброжелательно сказал человек. - Заметьте, какие кресты. На каждом даже крыша от дождя. Лежи себе как в избе…

Он вздохнул.

- Из центра? - спросил я.

- Из Москвы. Мне эскизы к кинокартине нужно сделать. Снимать здесь через год будем… Ах, какая она, Мезень!

Я не понял его, а он сказал это нараспев и улыбнулся.

Мы просидели на кладбище до сумерек. Художник собирался назавтра ехать автобусом в деревни Лампожню и Заакокурье, смотреть там, как он сказал, "натуру".

- Мне не такой крест нужен, - объяснил он. - Одинокий нужен, за околицей, вымоченный, выветренный, аж синий. Говорят, там такие остались. Обетные кресты. "Обетные" - ставленные по обету, в память о чем-нибудь. Ну там суровая зима была, половодье…

Я пообещал, что если не улечу, поеду с ним. Но, прежде чем уйти с кладбища, спросил о древке.

- Этот-то флаг? - художник задумался. - Ставили тут и флаги. Было время, когда еще до обелисков не додумались. Говорят, раньше тут флагов было много, целая демонстрация.

Ночью мне не спалось. Я лег было, поднялся и, натянув теплую куртку, вышел из гостиницы. Было совсем светло, как днем.

В двух шагах от главной улицы начиналось поле. Вернее, даже не поле, а поросшая травой полоса земли между крайними домами и тундрой.

По полю бродили кони.

Солнце по краю тундры катилось с севера на восток. Оно пряталось за тонкой прозрачной стеной перистых облаков и от этого казалось тусклым и дымным. Оно катилось, то выходя из-за крыш, то скрываясь за ними. От избы к избе, и каждый раз стены изб вспыхивали, как от пожара, желтым и красным.

Красные кони бродили по черной траве. Алые ленты дымов таяли над крышами. Мезень засыпала.

Я ходил по полю час, пока небо не залиловело и из белесого не стало снова синим.

…Я так и не уехал с художником. Утром в гостиницу позвонили: летел самолет. Спешно подхватив рюкзак и чемодан, отправился на аэродром.

И только потом, в какой-то из очередных приездов, удалось мне побывать в этих мезенских деревнях с такими удивительными названиями.

ЗААКОКУРЬЕ

Названия северных деревень… Лежат по берегам могучей реки, переглядываются с угора на угор, перемигиваются зимними вечерами россыпью огоньков. Встречают молчаливой приветливостью высоких, пятистенных, наглухо, без окон, запечатанных с трех сторон изб. Лампожня… Палощелье… Долгощелье… Чучепала… Заакокурье…

Как-то идя по пустынной улице Лампожни, где около домов на суху лежат лодки, я встретил чистенького, аккуратного старичка. Тот, остановившись и вежливо поприветствовав, спросил меня, незнакомого, что возможно только на Севере:

- С какой целью, если можно узнать, прибыли к нам?

Я объяснил, а он, назвав свою деревню Лампочкой, сообщил, что река "ушла" из нее и возвращается теперь только в самые большие разливы. И что было время, в Лампожне играли самую северную в мире ярмарку и английские парусные корабли из Лондона становились на якоря против изб.

Узнал от него я еще, что соседка Лампожни - Долгощелье так названа из-за высоких обрывистых берегов, между которыми, как "в щели", течет река. А тогда уже и сам сообразил, что Палощелье, деревня на много верст выше по течению, стоит там, где эти крутые возвышенные берега кончались, "щель пала", началось болото, низменность.

И еще я узнал от него, что на месте Чучепалы отряд новгородцев много веков назад разбил орду местной чуди, и пришедшим издалека новгородцам открылась дорога на север.

Заакокурье… Одно только название этой маленькой деревни не открылось мне. Поставлена за речкою Курьей? Нет такой. За кекурами? Так называют одинокие, стоявшие в море камни. Какое тут море? И камней нет… Лежит у начала деревни старица. За светлой полоской воды разорванная старицей дорога убегает полем к едва виднеющимся на горизонте крышам Лампожни.

Неяркое белесоватое солнце неторопливо катится над пойменным лугом, высвечивает крытые дранкой крыши, серые, омытые дождями стены. Пройдет, затарахтит, волоча хвост пыли через деревню, автобус из Мезени на Лешуконье, и снова тишина.

Заакокурье… Нет, не далась мне разгадка этого имени.

ШОЙНА

Снова полет, на этот раз до Шойны - маленького селения за Полярным кругом, чтобы там еще ждать судно, которое доставит меня на полуостров Канин, в артель охотников за белухами. Что это за промысел, я не знал. Я знал только, что в нашей стране, а может быть, даже на всем земном шаре это единственные охотники и единственное место, где ловят белых китов.

Самолет, в котором мы летели, гремящий, свистящий, больше всего напоминал летающую консервную банку. Он круто взмыл над рекой, сделал поворот и, оставляя за хвостом Мезень с ее плотами, синим устьевым разливом и россыпью деревянных домов по берегам, лег курсом на север.

Полярный круг, невидимая и необозначенная линия, прошел под крылом, и мы очутились в местах, где бывает незакатное солнце. Внизу снова двигались, уходя из-под крыла, зеленые и ржавые пятна.

Была посадка в тундре. Едва открыли дверь, как рой слепней, зеленоглазых, алчных, бросился в кабину.

Пилоты торопились, они не стали выходить из машины, несколько пассажиров покинули самолет, кто-то один сел, дверь снова захлопнули. Отбиваясь от слепней и хватаясь друг за друга, чтобы не упасть - самолет долго бежал по кочкам, - мы пережили взлет. В кабину со свистом ворвался ветер, слепней отнесло и прижало к задней стенке.

Рыжая тундра и коричневые торфяные речки справа, слева - блестящее на солнце море. Час полета, и мы у цели - самолет уже катится по гладкому песку. Над горбатой оранжевой дюной висит полосатый маяк, а от него бегут к нам навстречу почерневшие от осенних и зимних непогод бревенчатые дома. Узкие, высоко поднятые над песком тротуары. Шойна.

Назад Дальше