"О Чем я плачу? - сказала она, подняв на меня глаза. - Я плачу о том, что я его люблю, а он далеко. Бог знает где. Бог знает, жив ли. Я плачу о том, что когда мы сидим с тобой на лабазе и смотрим, как садится солнце, и ты любуешься, как краснеет небо, и горы горят, словно в огне, я думаю тогда: это значит, что завтра будет гроза, и, может быть, завтра он придет. И мне грустно и весело вместе. Ты не знаешь его - он всегда приезжает в бурю или в темную ночь. В такую ночь, что каждый добрый христианин боится выйти на улицу и, затеплив свечку перед образом, молится за странствующую братию, он в такую ночь раза два или три отправляется в море и всякий раз привозит груз товара. Он тогда весел, смеется и шутит, и я весела при нем; а когда он отчалит и плывет к кораблю, на котором чуть виден мелькающий огонек, я сижу у открытого окна и не слышу, как ветер шумит, как дождь льётся, не слышу, как бьется мое сердце. Тогда я не плачу, я вся замираю и не могу отвести глаз от этого огонька, который то пропадет, то опять загорится. - Вот о чем я плачу, Волковой!"
С тех пор я не говорил, с ней о Бесшабашном. Но, странное дело: я чаще стал вспоминать про наш хутор, про нашу степь, про охоту. Со мной была винтовка, которую дал мне Аталык. Я ни разу не стрелял еще из нее: тут я начал учиться стрелять. Днем я стрелял в садах витютней и голубей, а ночью караулил зайцев. Скоро я выучился так стрелять, что убивал витютня на вершине самого высокого дерева, бил зайца на бегу. Когда начался лет дроф, я почти без промаха бил их на, лету. Раз я возвращался с охоты; гляжу, на берегу недалеко от нашей хаты лежит вытащенная лодка. Я понял, что он приехал; и действительно, он сидел у огня. Я только взглянул на него и уже осмотрел его с головы до ног. На нем была красная рубашка, кожаные штаны, засученные до колен. Он грел перед огнем свои жилистые мохнатые ноги, на коленях у него был разостлан дорогой шелковый платок, в платке, который был разорван, лежали разные дорогие вещи.
"На, Оксана, выбирай себе гостинец: давно я у вас не был, зато много выработал в это время". Я посмотрел на Оксану; она то краснела, то бледнела и не смела взглянуть на меня. Не я один заметил ее смущение; Павлюк, молча куривший свою люльку, тоже поглядывал исподлобья на нас; один старик был непритворно рад; он, видно, очень любил Бесшабашного.
"Что ты, братику, - говорил он, трепля его по плечу, - на что нашей Оксане такие дорогие вещи?" - "Что за дорогие, дедушка, посмотрели бы вы, что здесь", - ответил тот, ударив рукой по тюку, на котором сидел. - "А молодец ты, Бесшабашный! Вот выручка, так выручка, не чета твоей", - говорил старик, обращаясь ко мне. - "Будет с меня", - отвечал я, показывая на пару убитых дроф, которых, не зная что делать, щипала Оксана. "С голоду не умру". - "С голоду не умрешь", - ворчал Павлюк. "Ежели бы я не прокутил то, что мы с тобой выручили зимой, так у нас больше бы было. Да я отдам тебе, Волковой, ей-ей отдам, ты только ничего не говори". - "А ты разве ему должен? Так я за тебя отдам", - сказал Бесшабашный. - "Молчи, я без, тебя отдам, был бы только жив я, Павлюк! - закричал он, вынув одной рукой люльку из зубов, а другой стуча себе в грудь. Несколько времени все молчали, потом Бесшабашный начал рассказывать свои похождения. Он очень хорошо рассказывал, так что и Павлюк подвинулся, чтобы лучше слушать его, и часто даже забывал сосать свою люльку и должен был ее закуривать по два раза. Я не сумею так хорошо передать, как он рассказывал; да, признаюсь, я мало и слушал его; я смотрел на Оксану, которая, вытянув шею, открыв немного рот, слушала, не сводя глаз с его лица. И много мне тогда приходило в голову всяких мыслей, да про то уж знаю я.
Было поздно, когда мы разошлись. Дед пошел на свой лабаз. Оксана ушла в кухню, я, Павлюк и Бесшабашный легли в хате. Не успел Павлюк докурить своей люльки, как Бесшабашный захрапел. А мне не спалось, Павлюку тоже: он окликнул меня. "Знаешь ли ты, что я думаю, Волковой? Я хочу завтра же прогнать этого молодца", - сказал он, показав на Бесшабашного. - "За что?" - "За то, что моя Оксана очень что-то на него заглядывается". - "Так что ж, чем же он не. человек?" - "Чем! А разве ты не знаешь, что он контрабандист!" И он стал мне толковать, что это значит. "Контрабандист - это такой человек, который перевозит запрещенные товары". - "Так что ж, - отвечал я. - Он контрабандист да честный человек. Мы с тобой и конокрады да честные люди". - "Так вот оно как, - сказал Павлюк, - а я думал, что ты того…" - Я молчал. - "Ну, так и так гарно!" - сказал он, обернулся к стенке и захрапел. Я все-таки не мог заснуть. Вдруг дверь из кухни отворилась. На пороге стояла Оксана в одной рубашке, босиком, с голой шеей и руками. - "Спасибо, Волковой!" - сказала она. Она не спала и все слышала.
Я скоро познакомился и даже подружился с Бесшабашным. Он все уговаривал меня сделаться контрабандистом. Рассказывал про свою жизнь в Тамани, в Керчь-Еникале, в Одессе. - "Вот жизнь, так жизнь, - говорил он, - чего хочешь, того просишь, - водка, вины самые лучшие заморские, музыка, девки, - да какие девки: чернобровые, черноокие - гречанки, армянки, жидовки!" - Я напомнил ему раз об Оксане. - "О, Оксана, это совеем другое дело, - отвечал он; задумавшись. - Когда я наколочу мошну, куплю себе дом где-нибудь в Тамани или Таганроге на пристани, сделаюсь купцом, уж честным купцом, не контрабандистом, тогда я приеду сюда и женюсь на Оксане и тогда уж - баста! Баста шляться по морю в погоду и непогоду, баста кутить! Армянки, гречанки, жидовки… Проваливай мимо".
Не знаю, удалось ли ему наколотить мошну, купить дом, пожениться, и где теперь он и Оксана - бог знает!
Вскоре же после приезда Бесшабашного я попал в острог и с тех пор не видал их. Вот как это случилось.
9
Не раз, гуляя по берегу, замечал я, что какой-то зверь поедает раковины, которые оставляет на песке прилив. Я сел на сиденку -это было в лунную ночь, светлую как день. Какая-то тень мелькнула на песке, я прилег и стал присматриваться по песку, гляжу - лиса; тут все прежние мои охотничьи страсти разыгрались, руки задрожали, я дал промах! Я не спал всю ночь, рано утром оседлал коня и отправился на охоту за лисом к большим Могинцам. Когда я ехал с Павлюком в Пересыпную, я заметил это место; оно вёрст 20 от станицы, кругом глухая степь; по следам и по огромным позимям, которыми изрыты курганы, я знал, что там, должно быть, пропасть лис. Место это я знал еще прежде; там лето и зиму ходили табуны сотника Уманца, Темрюковского куренного атамана. Я говорил выше, как мы с Павлюком угнали из этого неприступного табуна шесть лошадей и как табунщики дали клятву изловить нас за это. Я совсем забыл про них, когда поехал на охоту, и вспомнил только тогда, когда увидал на одном кургане их шалаш. Табун должен был быть недалеко. Я знаю, как опасно весной подъезжать к этим диким табунам, но не хотел воротиться, не поохотившись около кургана. Лис было пропасть; я затравил уже трех и ехал шагом, чтобы дать вздохнуть собакам и лошади, когда заметил, что лошадь моя что-то беспокоится, прядет ушами, фыркает и оглядывается. - Вдруг она заржала. Это был жалобный, как будто человеческий крик, полный такого страха, что я вздрогнул. Не успел я оглянуться, как раздался другой, пронзительный визг; это было тоже ржанье. Я слыхал гиканье горцев, стон умирающих, вой волков в бурную зимнюю ночь, но такого пронзительного и страшного крика никогда не слыхал; как вспомню, так теперь мороз пробежит по коже. Я обернулся. Табун рысью выбегал из-за кургана; земля дрожала под их ногами. Впереди несся жеребец, фыркая и взвизгивая, подняв голову, вытянув шею, разметав гриву и хвост. Я ударил лошадь плетью, она поскакала, но дикий жеребец и за ним весь табун догоняли меня. Я помню, как стонала земля, как ржали, и фыркали бешено лошади, слышал, как тяжело дышал и водил боками мой измученный конь, который, прижав уши, несся как стрела, но было уже поздно. Все ближе и ближе скакал за мною бешеный жеребец. Я чувствовал его влажное и жаркое дыхание, чувствовал, что он несколько раз уже хватал меня за плечо зубами. Я лег на шею лошади, хотел спуститься ей под брюхо; я висел уж на одном стремени, беспомощно хватаясь рукой за землю, которая, казалось, уходила из-под меня; я помню, как бешеное животное ударило передними копытами по седлу, как моя лошадь стала бить задом. Больше я ничего не помню; я упал на спину, небо кружилось у меня в глазах, я умирал!
Когда я опомнился, я лежал связанный на повозке. "Куда меня везут?" - спросил я человека, который правил лошадью. Еще двое ехали верхом подле повозки; это были табунщики Уманца; они подняли меня и везли в станицу к куренному атаману. Куренной отправил меня в Екатеринодар, как беспаспортного и конокрада. За меня некому было вступиться; Журавлев, у которого я жил на хуторе, был простой казак, да он, кажется, и не знал ничего обо мне, - меня посадили в острог.
Через несколько дней, когда я немного оправился от ушиба, меня стали допрашивать. "Кто ты такой?"" - "Не знаю!" - отвечал я. - "Пиши: непомнящий родства", - сказал тот, который меня допрашивал, писарю. Писарь записал, тем и кончился допрос, и три месяца я сидел в остроге. Ты не знаешь, что такое сидеть в душной яме, не видать ни неба, ни солнца, не знать, что с тобою будет!.. Извини, я и забыл, что ты тоже пленный!
II
Рассказ о том, как Волковой вышел из острога, как сделался пластуном и как в первый раз убил человека.
1
Три месяца уже сидел я в остроге. Когда, наконец, пришел ко мне Аталык, он не узнал меня: я оброс бородой, нечесаные волосы лежали на плечах, как у цыгана, загар, который прежде не сходил с моего лица, пропал, я казался бледен, глаза мои впали. Радостную весть принес мне Аталык; было средство выйти из острога. Недалеко от Бжедуховского аула Трамда в лесу жил гаджирет Муггай; он был уже старик, но джигит и наездник. У него всегда был притон гаджиретов всех племен; всякий, кто хотел чем-нибудь поживиться на линии, шел к Муггаю, и он всякий раз счастливо водил партии хищников на линию. Можно представить, как хотел Атаман достать седую голову этого старика. Он давал за нее 10 червонцев, а в те время это были большие деньги; но казаки, пластуны, хотя часто бродили в Трамдинском лесу, но без провожатого не решались идти к сакле Муггая, из жителей ни один не решался быть им провожатым, убить или схватить Муггая, когда он приходил в аул, никто и думать не смел. Лучшие наездники и многие князья были его кунаками и жестоко отомстили бы за него. Аталык взялся провести казаков к сакле Мугтая и просил за это моей свободы. Атаман согласился; я, разумеется, тоже; я готов был купить свою свободу не только жизнью какого-нибудь горца, которого я в глаза не видал, но и жизнью более мне дорогого человека. А чья жизнь была дорога мне? Аталыка, правда, я любил, но его всегда серьезный вид, его скрытность, его вечные рассказы про канлы, про убийство делали то, что я не очень бы жалел о его смерти. - Павлюк или Бесшабашный? - Я, может быть, даже был бы рад смерти последнего. - Оксана?.. Нет, я никого не любил! Может быть, это было и лучше! Я был сирота, моя жизнь не была нужна никому, и мне никого не было нужно. Мне было нужно небо, солнце и свобода!
С нетерпением ждал я вечера, когда Аталык должен был придти за мной и принести оружие, чтобы идти с ним на это кровавое дело. Сколько раз мне казалось, что он подходит к дверям, и я весь дрожал, как в лихорадке; мне казалось, что сквозь стену я вижу небо и облака, которые бежали по нему, догоняя друг друга. Но это был не он. Это был часовой, который ходил взад и вперед, и стук ружья, когда он останавливался, как будто будил меня, и я снова начинал ждать и смотреть на тонкую струйку света, который проходил в окно моей тюрьмы. Наконец, этот луч поднялся на противоположную стену; это значило, что солнце садится. Опять что-то зашумело; это был Аталык. Он принес мне платье и оружие; я начал одеваться. Я был совершенно счастлив, но не верил своему счастью, до тех пор пока мы не вышли из города и не сели на каюк. Каюк отчалил; я сидел на носу и глядел на город, который как будто убегал от нас, как будто он вместе с солнцем тонул в зелени садов; наконец только кой-где над садами виден был синий дымок, резко отделявшийся от ярко-красного цвета неба. - Солнце садилось… Я вспомнил Пересыпную и Оксану, но мне не было грустно; я так был счастлив, что я свободен.
Когда мы переправились и поднялись к аулу, ворота уж были заперты. Нас дожидались три казака, которые должны были идти с нами. Аталык сказал часовому, что мы идем на охоту за куницами; с ним была Убуши. Я очень обрадовался, увидав эту собаку; она тоже, кажется, узнала меня и беспрестанно ласкалась ко мне, толкая меня под колено острой своей мордой. Она напомнила мне моего Атласа и Сайгака и это время, когда я был совершенно счастлив, я жалел об них - об собаках! Дурное животное человек, он никогда не бывает, доволен! Я часто смотрю на ястребка, что у нас называется погуль, когда он неподвижно стоит в воздухе, быстро махая крыльями и поводя головой: он верно ни о чем не думает, он верно тогда совершенно счастлив, как человек никогда не может быть счастлив, потому что всегда он что-нибудь носит в голове, или желает чего-нибудь или вспоминает то, что прошло, как я теперь! Зачем я теперь рассказываю тебе то, что давно прошло, рассказываю о людях, которые тоже давно прошли! Зачем тебе знать это? Разве мало тебе своей жизни, что ты хочешь знать чужую жизнь, жить чужой жизнью?!.
Мы ночевали у старшины. Утром, когда надо было идти, Убуши захромала. Мы долго совещались между собой (мы говорили по-ногайски нарочно, чтобы хозяева могли нас понимать), как будто нам было очень досадно, что собака захромала; наконец, мы решили как будто идти без нее и ночью караулить оленей. Аталык позвал хозяина и попросил его подержать собаку до завтрашнего утра, простился с ним, и мы пошли.
"А хорошо сделала Убуши, что захромала", - сказал я, - "Да, она знала, что она нам будет мешать. Это такая собака, она все знает", - сказал Аталык и улыбнулся. Я видел, что он шутит, но казаки поверили и важно рассказывали, что есть такие собаки, которые больше знают, чем человек, которые видят духов, что обыкновенно это бывают черные собаки, как Убуши. Они даже с каким-то страхом смотрели на Аталыка, который молча шел впереди. Наконец, мы взошли в лес и, выбрав поляну, сели отдыхать и дожидаться заката солнца. Закусив, казаки легли спать.
Долго мне не спалось; я смотрел на небо, любовался, как облака, проходя мимо солнца, то покрывают поляну тенью и она будто засыпает и только ветер чуть шевелит листья деревьев, словно крадется по лесу, то вдруг поляна освещается, как будто блестит в лучах солнца. Тогда я, закрывая глаза, ложился навзничь и чувствовал, как солнце печет мне лицо, как ветер шевелит мои волосы; мне казалось, я слышу, как идут облака по небу. Я был совершенно счастлив; я так давно не видал ни солнца, ни неба, ни облаков, так давно не был на свободе! Я начал засыпать, когда вдруг слышу какой-то шум, как будто звон над собой; я открыл немного глаза: белые лебеди летели по голубому небу. Я начал думать о лебедях, мысли мои мешались. Я уже начинал видеть какой-то сон, когда Аталык разбудил меня.
"Возьми свое ружье и стреляй, - сказал он мне, показывая на лебедей, - я посмотрю, как ты стреляешь, а аульцы пусть думают, что мы охотимся". Я выстрелил. Лебеди вдруг повернули направо и стали подыматься еще выше; один только как будто пошатнулся при выстреле, потом стал отставать и наконец, кружась, опустился на поляну. Я подошел к нему. Согнув шею, он как-то гордо и вместе жалобно смотрел на меня; какой-то упрек был в его неподвижных, уже мертвых глазах. - Странное дело: я шел убивать человека и мне стадо жаль лебедя! "Зачем я убил его?" - думал я, таща его за шею к Аталыку.
Я уже больше не ложился, сон мой прошел. Я начал разговор с Аталыком. "Что ты сделал с Убуши?" - спросил я. - "Ничего, я подвязал ей ноготь; завтра это пройдет". - "А слышал ты, что говорили казаки?" - "Да, они много правды говорили; многие думают, что у зверя нет души, это неправда! Много звери знают такого, чего не знает человек". Я думал в это время об убитом лебеде: чувствовал ли он свою смерть?
Может быть, и я, который теперь так счастлив, буду через час убит? И мне стало страшно. Я чувствовал тот же страх, как когда въезжал в сосновый лес в Наткокуадже. Я рассказывал тебе об этом. Между тем Аталык продолжал говорить; я почти не слушал.
- Раз, это было давно (так говорил Аталык), я жил в Абайауле, что в Наткокуадже, - я вышел, чтобы посмотреть гнездо балабана, которое приметил прежде. Я шел лесом так тихо, что сам не слышал шума своих шагов. Вдруг слышу - за мной что-то зашевелилось в кустах. Я обернулся; это была чекалка. В ауле тогда жил человек, который имел против меня канлы: я вспомнил о нем. - Не поджидает ли он меня? - подумал я и мне захотелось вернуться. В это время с дерева слетел ворон и скрылся между ветвями, махая тяжелыми крыльями. Я решил идти назад. Не успел я сделать несколько шагов, как встретил того человека, об котором думал: он следил за мной. - И в этот день воронам и чекалкам была пожива. - А птица, сокол например, разве он чует, что должно быть с его хозяином? Раз я выехал на охоту с одним князем. Это было далеко в горах; мы поднимались на гору, где паслось стадо туров. Там, где пасется этот зверь, всегда водятся турачи, или горные индюшки, они кормятся его калом. Испуганные звери стали бросаться один за другим со скалы в пропасть; я убил одного, который спокойно дожидался своей очереди. Когда мы въехали, из-под ног у нас поднялись индюшки. Мы пустили своих соколов; мой сокол полетел, а сокол князя воротился к нему на руку. - "Эта птица с яиц, - сказал мне князь, - ты знаешь, что сокол не бьет самки с гнезда". Но мой сокол поймал птицу, это была холостая самка. Я советовал князю вернуться, но он не послушался, мы поехали дальше. Возвращаясь, нам надо было проезжать мимо аула, где жил один беглый холоп князя; когда мы проезжали, он выстрелил по нас и ранил одного узденя. Князь приказал взять его и вслед за своими узденями он въехал в аул. Жители начали стрелять из сакель, и князь был ранен. Едва мы привезли его домой, он через час помер. Стало быть, сокол чуял…
Но я более не слушал; на поляне показалась чекалка и, подбежав к спящим казакам, начала грызть сапоги у одного из них. Аталык бросил в нее палочку, которую стругал: она нырнула в терновник, и белые цветы, как дождь, посыпались с кустов и засыпали ее след. Через несколько минут раздался протяжный вой. - "Слушай, - сказал Аталык, - она чует кровь!"