Прошло не меньше часа, а "Усердный" по-прежнему шел полным ходом. Я вышел из каюты и, пройдя пустой офицерский коридор, поднялся на шкафут. Слева в жидком лунном тумане уродливой глыбой чернел Русский остров. По курсу в облаке дрожащей золотисто-зеленой пыли возвышалась над водой гряда скал - островов. Подо мной раздавались мерные вздохи.
"Усердный", пройдя светло-желтую полосу, проведенную луной, вступил на неосвещенную маслянистую хлябь и замедлил ход. Пробежав еще полмили, он стал поворачивать на обратный курс. Зеленым пламенем зафосфоресцировала вода за кормой. В свете горящего планктона я заметил на юте склонившиеся силуэты людей. Они сбрасывали за борт что-то белое.
"Что они делают?"
И вдруг я увидел на воде вспузырившиеся белые саваны. Один, второй, третий… Они медленно отплывали от борта.
"Так вот зачем понадобилось командиру выйти в море". Я сдернул с головы фуражку…
Корабль шел обратно, туда, где плескались огни города, а расстрелянные утром матросы плыли дальше, навстречу черным в ночи островам.
На мостике маячила высокая фигура командира в плаще. С неприязнью, со злобой впился я глазами в незнакомую спину…
"Погребенные в Финском заливе, зарытые на острове Березань, Вика и эти… мои соседи по трюму - всех их убили, - размышлял я, сидя в каюте. - За что? За то, что они боролись за демократические права, чтобы народу легче жилось…"
Дверь открылась, и кто-то вошел. Я обернулся.
- Ты? Константин, ты? - растерявшись от неожиданности, забормотал я.
- Командир "Усердного" заболел, и мне пришлось быть вместо него, - спокойно ответил Назимов.
Меня покоробил спокойный тон его. Лицо, изуродованное шрамом, лицо друга стало вдруг ненавистно мне. Я не выдержал:
- И ты согласился стать палачом? Мы… Ты, мужественно дравшийся на войне, сделался жандармским извозчиком, жалким лакеем…
Синеватый косой шрам побелел. Ноздри Назимова раздувались широко и часто. Он молчал.
- Твои руки по локоть в крови… в крови тех, кого ты убил на "Скором", когда тот с поднятым красным флагом вышел на праведный бой… и этих матросов. Их только что приказал ты сбросить за борт. Пусть ты не расстреливал их сам, но и за них ты в ответе.
- Успокойся, Леша. Я не обижаюсь и вполне понимаю твое состояние и положение, в котором ты очутился, - начал он с кислой улыбкой. - Давай поговорим и простимся как друзья. Ведь дружба наша нерушима. Она освящена войной, которую мы прошли, смертью наших товарищей. Она выше всего. Ты просто расстроен…
- Не смей говорить об этом! Все кончено! Я никогда не буду с тобой, с вами. Я жалею, что поздно разобрался… жалею, что не вышел тогда вместе со "Скорым" и не перетопил вас минами…
- Не сделался же ты вдруг революционером, - совсем успокоившись и не понимая меня, словно перед ним иностранец, произнес Назимов.
Открыв дверцу буфета, он достал бутылку вина и бокалы.
- Давай выпьем и успокойся, - добавил он, наливая.
Я смерил его уничтожающим взглядом. Назимов понял наконец, что я не шучу. Бутылку и бокалы поставил на стол.
- Прости меня, - сказал он, опустив голову. Шрам задрожал и покрылся синеватой белизной. - Ведь мне приказали выйти на "Усердном". Что же еще оставалось делать?
- Не нужно. Я даже не желаю находиться вместе с тобой в одной каюте, хотя ты и оказался милостив ко мне, оказал благодеяние. Как-никак - бывший друг, вместе служили. Жаль все-таки содержать вместе с крысами, пусть погреется перед тюрьмой и каторгой, - еще больше раздражаясь, говорил я.
- К чему это? - упавшим голосом протянул Назимов.
- Уволь меня. Я побуду наверху. Хочу проститься с морем. Посмотрю на знакомые места. За борт не брошусь, не бойся. Тебе не придется быть за меня в ответе. Я теперь хочу жить долго… Жить и бороться. Да, бороться.
Он не останавливал. Я вышел на верхнюю палубу. Корабль проходил вблизи северо-западной оконечности знакомого острова. Одиноко чернела скала. Я узнал светлую полоску врывающейся в заливчик воды. Сколько раз вдвоем с Викой входили мы туда на старом вельботе.
До меня донеслись глухие удары. Они звучали через равные промежутки, как стократный траурный залп. Само море салютовало погребенным на дне.
"Прощай, море!"
Белый столб маяка остался позади. "Усердный" вошел в Золотой Рог. Мягко, словно крадучись, коснулся он бортом стенки и замер. На берегу стояли конвойные. Они отвели-меня в каторжную городскую тюрьму.
15
Сквозь решетчатое окно в камеру проник поздний осенний рассвет. Он пришел бесформенным серым комом и постепенно светлел. Ударил лучами, пробил огнем мутное стекло и задорно и радостно заиграл на влажно-белой стене. Сноп веселого желтого света повис в пыльном воздухе и тихо дрожал. Потом дрожание исчезло. Свет на стене растворился. Огонь в уголочке окна медленно гас. В камере снова клубился мутно-белесый свет. Но сияние рассвета не ушло из меня. Оно разливалось по телу спокойным теплом, бодрым стуком наполняло сердце. Мысль яснела, приобретая резкость, отточенность.
На следующий день было назначено отправление на каторжные работы, в Сибирь. Мне хотелось взглянуть еще раз на знакомую бухту, пройти по Светланской. Заложив руки за спину, я мерял шагами камеру, когда надзиратель крикнул в глазок:
- К родственнику, на свидание!
Удивленный, обрадованный, выбежал я в коридор и попал в объятия мичмана Алсуфьева.
- Вы… здесь, Андрей Ильич? - спросил я.
- Скверно, что вы здесь очутились, Алексей Петрович, - оглядывая комнату свиданий, медленно произнес Алсуфьев.
Он выпрямился, казался выше ростом, чем обычно. Стоял прямо, нескладный, длиннорукий, в неловко сидящей офицерской шинели.
- Я пришел неспроста, - сразу начал Алсуфьев. - Вам нужно бежать из тюрьмы, - перейдя на шепот, энергично предложил он. - Все готово. Нужно лишь сказаться больным и попроситься к тюремному доктору. Потом отец Наташи переправит вас за границу. Он плавает механиком на "Монголии". Через неделю будете в Японии, - настойчиво убеждал Алсуфьев.
- Спасибо, Андрей Ильич, - не в силах побороть волнения, благодарил я, - но это - ни к чему. За границу я не хочу. Мне там нечего делать.
- А я и все мы старались, готовили, - с обидой сказал Алсуфьев. - Ну разве уместна здесь гордость? К чему тут честь офицера? Я вот - наступит весна - уволюсь. Душно стало на флоте. Наймусь на коммерческое судно.
- Это не честь и не гордость, Андрей Ильич. Мне действительно за морем делать нечего. Я боюсь заграницы. Чувствую себя там чужим. Ну, вспомни Шанхай…
Вошел надзиратель, громко зевнул, сел. Зажав между ногами ружье, он вытащил из кармана шинели табакерку, достал щепоть табаку и медленно и привычно заложил в ноздрю. Тело солдата вдруг заколыхалось, серое, плоское лицо собралось в морщины.
- А-пчих! - шумно, с присвистом чихнул надзиратель. Отчихавшись, тупо поглядел на нас, отвернулся и стал смотреть на широкие, подбитые железом носы собственных сапог.
Мы отошли в угол.
- На чужбине и свобода хуже неволи, - продолжал я. - А здесь - все свое. Оставить Россию не могу. В последнее время я много думал, Андрей Ильич, и во мне все так хорошо улеглось. Я привык к мысли пройти через каторгу, посмотреть, как там живут люди. Пронесу дальше крест свой…
- Зачем? - не переставал удивляться Алсуфьев. - Ведь заграница не навечно. Пройдет немного времени - вернетесь…
Я молчал. Алсуфьев был прав. И все-таки я не мог с ним согласиться.
- Отец Наташи переправил уже несколько участников восстания, - шепотом сказал мичман, - и все уходили с уверенностью, что вернутся.
- Они - другое дело, - устало возразил я, - им грозил расстрел, а я… Каких славных матросов убили, Андрей Ильич. Тебе ли не знать? Расскажи всем, что вчера их расстреляли в бухте Аякс, на Русском острове. Тела выбросил в море "Усердный". Я видел, как плыли убитые матросы в белых саванах к острову Рейнеке… Да вот еще, возьми это письмо и отправь.
Я еще раз прочитал адрес на конверте: "Смоленской губернии, Поречского уезда, деревня Буды от реки, Нашиванкину Евлампию Филимонову". Письмо я писал поздно ночью и очень боялся перепутать адрес. Но все было верно.
- Матросы погибли за свободу, - задумчиво проговорил Алсуфьев, снимая с головы фуражку. - Завидная смерть. Я с берега видел, как дрался "Скорый", с красным флагом на мачте. Хотел пробраться на причал - не мог. Драгуны не пускали. Они оцепили все улицы. А вы ловко выпроводили меня, Алексей Петрович.
- А если бы остались? - осторожно спросил я.
- Перешел бы на "Скорый", чтобы бороться с правительством. - Мичман откинул назад белокурую голову, но смутился и покраснел.
- А если бы вам, Андрей Ильич, предложили возглавить восстание, взять руководство над флотом… согласились бы?
- Согласился бы не задумываясь и был бы горд доверием, мне оказанным.
Наступило неловкое молчание.
"Да, он перешел бы на "Скорый" и повел его в бой, как ушел тогда на демонстрацию", - подумал я.
- Чуть не забыл, Алексей Петрович… Через неделю у нас с Наташей свадьба, - сообщил Алсуфьев.
- Рад за тебя, Андрей Ильич, и поздравляю. - Я смотрел на него долго, внимательно.
- Спасибо, Алексей Петрович.
- Если родится дочь - назови ее… назови ее каким-нибудь красивым русским именем… и будь счастлив!
Надзиратель громко кашлянул.
- Так что, господин офицер, время ваше кончилось, - сонно зевнув, объявил он Алсуфьеву. Поднялся, крестя рот, и снова достал табакерку. - А тебе - пора в камеру, - не оборачиваясь, сказал солдат.
Мы попрощались.
И снова - камера. Низкие нары. Высокое окно. Клубящийся мутно-белесый свет. Все так же, как было. Заложив руки за спину, я снова мерял шагами ширину и длину. Только шагов получалось теперь меньше. Камера стала короче и сузилась.
"Завтра… Завтра начнется для меня новая жизнь…"
16
Рассказать осталось немного. И даже можно было не продолжать, если бы не две встречи. Умолчать о них - нельзя.
Сейчас конец лета. В комнате у меня очень жарко и душно. Я ухожу из дому. Иду по улице, залитой ярким солнцем. Золотой Рог внизу сверкает как зеркало.
На том месте, где полвека назад "Скорый" поднял красный флаг, стоят десятки кораблей. Из труб клубится густой дым. Готовятся к выходу в море. Только на корме - не Андреевские флаги с синим крестом на белом поле, а красные с серпом и молотом. Матросы в тельняшках и бескозырках словно такие же, но беззаботнее и веселее, чем тогда.
Я иду за город, мимо разрушенной крепостной гауптвахты, на берег Уссурийского залива. Идти тяжело. Я уже быстро выбиваюсь из сил. Сажусь на камень. Отдыхаю. Потом встаю и иду дальше.
По этой дороге жандармы везли Вику из анатомического покоя дождливой ночью, чтобы сбросить тайком в море. Сторож Морского госпиталя, дежуривший в ту ночь, рассказал мне об этом. Я видел телегу и сам, только не знал, что под мокрой рогожей лежала убитая Вика.
Прежде я приходил сюда чаще, но теперь мне все труднее…
А вот коричнево-красный неласковый берег. Внизу темно-голубая вода, насупив седые брови волн, колышется плавно и молча. Оттуда струями несет свежестью. От яркого света и блеска больно глазам, текут слезы. Лучи обжигают голову…
Внезапно тишину океана прорезает громкий протяжный крик, жалобный, как зов раненой птицы. Над водой проносится чайка. Погруженный в думы, я долго сижу.
Долго и трудно потом шагаю в гору. Я уже наперед знаю, через сколько шагов следующий камень, на котором сидел в прошлый раз. За эти прогулки люди считают меня чудаком. Проходя мимо, сочувственно вздыхают, смотрят с любопытством либо прячут глаза.
Когда брел обратно по главной улице, кораблей у пирса не было. Бухта, разбитая форштевнями на тысячи маленьких зеркал, сверкала, как спина громадной рыбы. В Босфор-Восточный втягивались два концевых сторожевика.
Сколько раз вот так же и я выходил из Золотого Рога. Уходил и возвращался. Но это к делу не относится, и я умолчу. Продолжу рассказ…
Из тюрьмы отправили меня на каторжные работы. Но только не на другой день, а через два месяца после свидания с Алсуфьевым. Помню дороги, едкую пыль, стук тележных колес и звон кандалов. Деревушка в глухой тайге была первой моей каторжной пристанью. После работал на рудниках. Там я узнал нечеловеческий труд, увидел изможденных и грязных людей, почувствовал всю глубину человеческих страданий и до конца понял правду.
В глубокой подземной скважине, где жарко даже зимой, получил я извещение о досрочном помиловании. Вернули мне права, ордена и чины, по суду утраченные.
Я приехал во Владивосток, но только на военных судах служить больше не стал, а поступил по вольному найму штурманом на "Камчадал". Судно принадлежало пароходному агентству "Алмазов и К°", промышляло котиками в Охотском и Беринговом морях. Второй год на нем старшим штурманом плавал Андрей Алсуфьев. Некоторым образом мы поменялись ролями. Дружба наша после этого лишь окрепла. Наши интересы и помыслы стали едины. Он познакомил меня с тестем своим, спасшим десятки революционеров от каторги, петли и расстрела. Я стал частым гостем в их доме. Долгими зимними вечерами собирались у них сослуживцы - моряки, друзья, приходили матросы и рабочие порта. За чашкой чаю говорили о нуждах моряков и рабочих, о реакции, затоптавшей остатки демократических завоеваний, о грядущей революции.
Быстро кончалась зима. Весеннее яркое солнце в несколько дней растопляло остатки серого, с желтыми пятнами снега на сопках, обнажало из-подо льда бухту. "Камчадал" на все лето уходил из Золотого Рога в океанские просторы. В середине лета судно обычно поднималось к северным широтам. У Командорских островов на прибрежных лежбищах мы били морских котиков, в Чукотском проливе добывали моржовый клык. Заправляться углем, водой и провизией заходили в Петропавловск-на-Камчатке. Там оставляли пушнину, мылись в бане и, простояв неделю, уходили обратно.
Как дождливо-серые дни над морем, проносились годы. Мало разнообразия внесла в нашу жизнь война. Алсуфьев и я по-прежнему плавали на "Камчадале" по хмурым просторам Тихого океана. Пароходное общество не прекращало промысловой деятельности.
Осенью 1917 года "Камчадал" вернулся во Владивосток немного раньше обычного. В городе, порту, на флоте и в войсках происходили волнения. Приближался Октябрь.
Как-то, сойдя с судна на причал, я увидел на палубе стоявшего поблизости катера знакомое лицо. Прошло десять лет, но я узнал его. Это был Оводов.
- Здравствуйте, Николай Николаевич! - радостно приветствовал я сослуживца, подойдя поближе.
- Алексей Петрович! Какими судьбами? Да заходи же, голубчик, - направляясь мне навстречу, растерянно говорил Оводов.
Он очень постарел, стал сутулиться и почему-то казался серым, скомканным и жалким.
- Где ты теперь? Откуда? Что поделываешь? - улыбаясь всеми морщинами и не выпуская мою руку, спрашивал Оводов.
Я рассказал о себе.
- А я шкипером на этом проклятом катере, - жалобно вздохнул он. - Да что мы стоим, пройдемте в каюту.
В тесной каюте тускло горела лампочка над крохотным столиком. Пахло табаком, машинным маслом и хлебом.
- Вот уже семь лет мыкаюсь на этой посудинке. Кучером служу у коменданта крепости, - сообщил Оводов. - Сейчас он боится нос высунуть из дому, так я вроде как не у дел. Ну разве думал я, Алексей Петрович, что кончу службу, а может быть и жизнь, на этой галоше! Писал не раз государю, просил взять на службу - и все отказы. Дворянство вернул, а… вот посмотри, почитай.
Он достал из стола несколько бумаг, осторожно, чтобы не смять, развернул их и подал мне. Сел, устало уронив на колени руки. Помятое лицо его выразило страдание.
На дорогой гербовой бумаге красивым почерком были написаны верноподданнические прошения царю. В углу, наискось, крупными буквами: "Отказать. Николай".
- А теперь и царя не стало, - грустно вздохнул Оводов.
- Без него обойдемся, - сказал я.
- Как же обойдемся? - удивился он. - Посмотри, что кругом делается. Это - ужасно…
Вместе с жалостью во мне поднималась брезгливость.
"Так ничего и не понял, впустую прожил, - подумал я, - вот это ужасно".
- Наступает час великой расплаты, Николай Николаевич, - не удержался я. - Ведь за это отдали жизни матросы - ты помнишь - мы сидели вместе с ними в трюме "Колымы".
- Помню все. Только хорошего ничего я не жду.
Объяснять ему было бесполезно.
Я же знал, что надо делать, когда октябрьским туманным утром завыли на судах сирены. Теперь ни за что я не желал быть в стороне. Сойдя с "Камчадала" на берег, я направился в Народный дом. Там находился Революционный штаб. В городе шел бой. Отряды матросов, солдат и рабочих атаковали порт и штаб крепости.
Первый, кого я встретил в Народном доме, был тесть Андрея Алсуфьева. Я обратился к нему, чтобы мне дали винтовку. От него же принял под начало вооруженный красногвардейский отряд.
К полудню стрельба в городе стихла. Стали прибывать группами и в одиночку красногвардейцы. Привел обратно поредевший в бою отряд Андрей Ильич Алсуфьев. Молча, шатаясь, не замечая меня, прошел он мимо. Устало сел на нижнюю ступеньку лестницы. Уронив перевязанную марлей голову, он брал с земли рыхлый снег и с жадной торопливостью глотал его. На белой марлевой повязке ярко алело пятно крови.
- Ну как, Андрей? - громко спросил я, подойдя к нему.
- Расколотили в пух и прах, - поднял голову Алсуфьев. - Держались долго крестники, гвардейцы и офицеры. И как не бывало вековой распри между сухопутными и моряками. Побросали корабли доблестные офицеры царского флота, ушли к пехотинцам. Дрались отчаянно. Некоторые стрелялись. Сослуживец наш - ты помнишь - граф Нирод сдался живым. Не человек - слизняк. В ногах валялся. Пустили в расход матросы…
Весь город находился в руках восставшего народа. И только тяжелая Селивановская батарея держалась. Там засели офицеры из военного порта и штаба крепости. Туда же бежали остатки уцелевшей жандармерии. Батарея могла в любую минуту открыть смертоносный огонь по восставшему городу.
Атаковать Селивановскую батарею ревком поручил мне. Чувствуя близкий конец, офицеры и жандармы дрались бешено, с отчаянием.
В отряде, которым я командовал, были матросы, рабочие и солдаты. Мне не пришлось, лежа на каменистой земле, испытать горечь поражения. Идя в атаку, бойцы ложились где нужно, по команде, и вставали без лишнего окрика. Не поднимались те, кто не мог больше подняться. Да и меня уже не тяготили ни "долг", ни мундир, ни погоны офицера. А ноги, словно помня тяжесть железа, несли тело легко.
Контрреволюционеры засели в траншеях, за каменными брустверами. Сопротивлялись яростно. Устилая причалы телами убитых, отряд смял оборону.
Ко мне привели помощника командира военного порта. Я не сразу узнал в чернобородом молодом капитане первого ранга Константина Назимова, бывшего моего однокашника, сослуживца, друга.
- Вот как пришлось встретиться, - сказал я, рассматривая Назимова, - а ты далеко шагнул.
Он был по-прежнему строен и худ, выглядел молодо. С какой-то грустной тревогой смотрели на меня серьезные и словно потухшие глаза. Окладистая борода закрывала шрам.
- Право, не ожидал, - рассеянно проговорил он. - Десять лет прошло, как мы виделись в последний раз…
- Да, десять лет.