Мрачная слава пиратов с африканских берегов гремела еще в античные времена. R их лапах побывал некогда молодой Юлий Цезарь. Они выходили на бой со стаями галер, украшенных римской волчицей, и сам Помпеи, "повелитель мира", собирал против них целые флоты. А в средние века и позже исправно платили им дань европейские торгаши.
Василий Баранщиков, понятное дело, не предавался размышлениям о пиратах вообще и об африканских в частности. У Василия Баранщикова было темно в глазах, и лицо его было белое, как белый тюрбан капитана Магомета-паши. В эти минуты Василий желал смерти. Доколе, о господи! За что же такая участь? Ну грешил, как все купцы: не обманешь - не продашь. Ну имел некую склонность к зелену вину… Вот и все прегрешения. Так за что же, о господи, караешь? Но бог молчал. Аллах, должно быть, был сильнее его, и не было аллаху никакой заботы о бедном нижегородце.
Турки не теряли времени: они делили добычу. Василий приглянулся самому Магомету-паше. Капитан хлопнул его по плечу, глянул на зубы, засмеялся и залопотал что-то своим приспешникам.
Минуло несколько недель, и пиратский бриг, пройдя от Гибралтара до Малой Азии, ошвартовался в Катальском заливе. Неподалеку от залива, в древнем иудейском городе Вифлееме, было у капитана Магомета-паши уютное гнездо: дом с четырьмя женами, дворик с фонтанчиком, розами и старым кипарисом. И Василия, нареченного "Ислямом", опять определили в кухонное услужение.
Правда, зажил тут Василий вольготнее, чем у испанского генерала, - только кофий варил. Однако в Малой Азии, когда родина была уже в сравнении с Вест-Индией не так далека, Василий тосковал ежечасно. И не были ему в отраду ни рахат-лукум, ни душистый кофий, ни милая снисходительность капитановых жен. Думал Василий о побеге, думал упорно, каждый день, и учился говорить по-турецки, чтобы, будучи в бегах, объясняться с прохожими…
Полгода обретался Василий в древнем Вифлееме, а тоска не утихала, неизбывная тоска по отчизне. И вот как-то ночью выскользнул он со двора, постоял минуту, прислушиваясь к арабской мелодии фонтанчика, к шороху ветра, что знал столько историй о странствиях, да и пустился в побег.
Изловили Исляма на третьи сутки, привели к Магомету-паше. Капитан ярился пуще барса. Он приказал бить раба палками по пяткам, а сам уселся на ковре, подогнув ноги, и закурил кальян. Василия били, а Магомет-паша пускал дым, прикрывал в истоме глаза, покачивал тюрбаном:
- Это, Ислям, не тебя бьют. Это, Ислям, твои ноги бьют: зачем бежали?
Долго Василий не мог подняться: ноги у него обратились в култышки. Он лежал почерневший, с безумным блеском в провалившихся глазах. Ночами он, случалось, плакал, но то были слезы ненависти, и они придавали ему решимости. Теперь он думал о побеге, как приговоренный к пожизненной каторге. Нет, сильнее: как обреченный на казнь. С мыслью убежать или сложить кости в опаленной солнцем земле Палестины он вновь принялся варить кофий своему господину.
Истек год вифлеемской тоскливой и однообразной жизни Василия Баранщикова. Магомет-паша отправился в новый разбойный поход. А неделю спустя после его отъезда повстречал Василий другого капитана.
Он был грек, его шхуна стояла в Катальском заливе, готовясь к плаванию в Венецию. После двух-трех встреч Василий открыл капитану Христофору свой замысел-Капитан задумался.
Христофор хорошо помнил русских моряков и солдат, которые совсем недавно пытались вызволить Грецию из-под султанского ига и столь знатно поколотили турецкий флот в Чесменской бухте. Как и большинство его соотечественников, капитан питал к русским единоверцам искреннюю симпатию. Ну как не помочь, думал капитан, несчастному россиянину? О, он отлично понимал, чем рискует при неудаче. Головой рискуешь, капитан Христофор. Но ведь ты архипелагский моряк, тебе ведомы такие уголки, куда турки не суются. И потом: как же ты упустишь случай насолить бусурману-пирату?
- Слушай, брат, - сказал капитан Христофор, - я снимусь с якоря завтра после полуночи. Понимаешь?
- Понимаю, - сказал Василий. Сердце у него забилось радостно и часто. - Понимаю! Но чем я отплачу тебе, добрый человек?
Капитан махнул рукой:
- Пустое. Будешь помогать моим ребятам, и все тут.
И он ушел, высокий, костлявый, выдубленный солнцем и солью морей, хитроглазый капитан Христофор. Ветер раздувал его длинные усы.
В назначенный час греки выбрали якорь. Василий не видел, как начали медленно повертываться в светлой ночи мысы и скалы, как нос шхуны тронул и развалил лунную дорожку на воде: Василий был упрятан в тайничке рядом с капитанской каютой. Но он слышал голос капитана Христофора, отдававшего команды, слышал, как шлепают по палубе босые матросы, и его бросало то в жар, то в холод, и лицо его было в поту, а руки дрожали.
Лишь через несколько дней осмелился Василий показаться на палубе. Шхуна была уже неподалеку от Кипра.
Средиземное море блистало синей красой. Над монастырем реяли ласточки. Среди маслин белели домики. Рыбачьи лодки стояли на приколе… Василий перекрестился и шмыгнул носом. Капитан Христофор улыбнулся в усы, позвал его в каюту, и они распили бутылку сладкого хиосского вина.
Нижегородец знал Балтику, Атлантический океан, Карибское море. И вот - Средиземное. Его воды, пожалуй, сродни вест-индским. Но дышится тут легче, острова тут уютнее, бухты приманчивее.
А потом - Адриатика, и ее королева - Венеция. И в Нижнем слыхал Василий про "веницейских" купцов, безмерно богатых, изворотливых и деятельных. Слыхать слыхал про Венецию, но увидеть не мыслил. Теперь же гляди, гляди во все глаза.
Гляди на царственный мрамор, на собор Святого Марка, на котором возносятся в могучем порыве четыре конные статуи, на острова и мосты, на золотоволосых женщин и ловких гондольеров, на колоннады и арсенал, на каменных львов и зеленоватую воду, что выплескивает оранжевые корки апельсинов, на оливковых матросов и седых шкиперов, на новенькие суда, которые отдают смолою, и на старые парусинки, от которых пахнет дегтем и прелыми фруктами, на толстых торговок и тощих живописцев, на бродяг, башмачников, портных, пекарей…
Так и подмывало Василия проститься с Христофором и отсюда, из этой распрекрасной Венеции, отправиться восвояси через австрийские и польские земли. Но капитан Христофор сказал:
- Это же очень далеко. Разве плохо на шхуне? Потерпи, брат. Придем в Царь-град, там тебе российский посланник паспорт выправит, и поедешь себе домой с паспортом.
Василий не стал перечить.
4. Янычар
Курносый и круглорожий дворецкий стоял на каменном крыльце и сердито смотрел сверху вниз на незнакомца. "Вроде бы и русский, - думал дворецкий, - да уж так зажарен, что хоть десять лет три - не ототрешь".
- Ну, что тебе еще? - сердито повторил дворецкий. - Сказано: нету его превосходительства. Нету! - выкрикнул он фальцетом. - Пшел!
Василий переминался с ноги на ногу. "Как же это так? Как же?" - горестно недоумевал он. И впрямь можно было взвыть от сознания своей несчастливости, оттого, что и теперь судьба-злодейка обходилась с ним уж очень круто.
Василий только что поведал курносому о своих мытарствах. Он смиренно называл домоправителя "ваше благородие", хотя знал, что тот никаким "благородием" не был. Василий не просил ни денег, ни пропитания, он просил лишь доложить о себе господину посланнику. А дворецкий прогонял его с порога, говоря, что по случаю заразы - "моровой язвы" - господин Булгаков, как и все посланники при турецком дворе, уехал из Стамбула за несколько десятков верст и принимать-де никого не велено. А Василий опять твердил: как же, дескать, так, приходит подданный государыни императрицы и просит отправить его в пределы любезного отечества, ему же, верному подданному, от ворот, значит, поворот…
Дворецкому надоело торчать на солнцепеке.
- Э, что с тобой лясы точить! - пробурчал он с раздражением. - Много вас, бродяжек, сум переметных, все вы талдычите, что нуждою отурчали. - И крикнул: - Эй, стража!
При слове "стража" внутри у Василия все оборвалось. Дворецкий приметил его испуг, добавил внушительно:
- Чтоб сей секунд духу твоего не было! Слышишь? А не то сдам стражникам. Пшел!
У беглого раба капитана Магомета-паши не было никакой охоты попадать в лапы турецких стражников. И, понурившись, побрел Василий со двора российского посланника.
Время близилось к полудню. Солнце палило. В улочках воняло нечистотами. Дома с деревянными решетками на окнах дремали. Никому в этом большом, пестром и грязном городе, ни единой душе не было дела до Василия Баранщикова.
Он добрел до Галаты. Это было предместье Стамбула, спускавшееся к бухте Золотой Рог. В бухте недвижно стояло множество судов. Они казались приклеенными к синему стеклу. Но среди этих судов уже не было шхуны капитана Христофора.
Василий остановился на пристани. Он смотрел, как большие, осевшие под грузом лодки отваливали от кораблей. И от пристани тоже шли лодки - к кораблям. В лодках были табак и сафьян, буковое дерево и ковры, благовонные масла и золотошвейные изделия турчанок-затворниц.
Галата жила бойкой, темной, плутоватой, для большинства ее обитателей трудной, для иных привольной жизнью. Кого только тут не было! Немцы и французы, англичане и голландцы, армяне и евреи, сербы и болгары, греки и португальцы. Тут были ремесленники и негоцианты, рабочие с верфей и трактирщики, воры и содержатели притонов, перекупщики рабов и ростовщики.
Портовая суета, движение и деятельность несколько ободрили Василия. "Ничего, - подумал он. - Ничего… Осмотрюсь, придумаю, как выбраться".
Вскоре пристроился Василий на верфи, встал вместе с несколькими сербами и болгарами, вооруженный плотницким топором и отвесом. Может быть, вот так, в славянской артели, и дожил бы он до того дня, да повстречал гонца из Петербурга. Но, видно, на роду ему, Василию Баранщикову, было написано изведать всяческие приключения. Вот и на берегу Золотого Рога попался ему некий соотечественник, давно "отурчавший", и принялся искушать Василия выгодами янычарского житья. Василий соблазнился и пошел на воинскую службу.
Еще в XIV веке турецкие султаны учредили новые войска - своего рода гвардию - "ени чери", янычаров. Новшество заключалось в том, что в янычары забирали турецкие власти детей покоренных ими христианских народов. Это была одна из податей, и это была, конечно, самая страшная подать. Обездоленные, лишенные отчего крова дети вырастали под присмотром турецких наставников и обращались в янычаров, известных своей бесшабашной удалью и необузданной храбростью. А когда в последний год XVII столетия янычарам дозволили обзаводиться семьями, "новые войска" стали пополняться детьми самих янычаров, и тут уж образовалась такая влиятельная каста, что ее опасались сами султаны.
Итак, бывший нижегородский торговец сделался янычаром. Его обрядили в чалму, широченные шаровары, сапоги красного сафьяна, подпоясали шелковым кушаком и снабдили двумя пистолетами европейской выделки, а сверх того и вострой кривой саблей, на эфесе которой кроваво пламенел рубиновый камень.
Много и многих видывал Василий Баранщиков за годы своих скитаний, а теперь, летом 1785 года, удостоился лицезреть султана Абдулла-Гамида Первого.
С неподвижным лицом, осыпанный драгоценностями, окруженный свитой, шествовал мимо караульного янычара Василия Баранщикова султан Абдулла-Гамид. И Василий низко склонялся перед повелителем правоверных. Но, если бы янычар мог заглянуть в глаза повелителю, он увидел бы в них озабоченность, а может, и откровенный страх.
Вот уже десять лет царствовал Абдулла, и не было в его царствование ни одного спокойного года: феодалы так и норовили отделиться, бунтовали, зажигали восстания, а у бедного Абдуллы вечно не хватало денег и преданных войск.
Да хоть бы и этот янычар, что низко склонился перед ним, разве он был ему предан? Нет, этот янычар вовсе не думал о благополучии султана и его империи, а думал денно и нощно, как бы поскорее унести ноги из дворца, и не только из дворца, но и из Стамбула, и не только из Стамбула, но и из Турции…
Был у Василия знакомый лавочник в Галате - грек Спиридоний. Подобно капитану Христофору, он сочувствовал Баранщикову. Но ведь Спиридоний был лавочником, а не моряком, и ничем, пожалуй, пособить не мог.
И все-таки Спиридоний пособил. У него за чашкой кофия сошелся однажды Василий с правительственным курьером, прибывшим из Петербурга. Тут уж Василий выложил свои думы, как на духу.
Курьер набил трубку, неторопливо извлек из кожаной сумки с медным двуглавым орлом лист плотной бумаги, спросил у Спиридония перо и чернила.
- Вот-с, сударь, - вежливо сказал курьер, вынимая мундштук изо рта, - когда, стало быть, выйдете вы из сего города, то возьмете дирекционную линию… э-э, направление, стало быть, на…
И он стал выписывать в столбец названия деревень, местечек, городов. Все их предстояло миновать Василию до того, как увидит он русскую пограничную заставу.
Курьер морщил лоб, попыхивал трубкой. И писал, писал, цепляя пером за бумагу и брызгая чернилами.
5. Дым отечества
Чуть не полгода пробирался Василий Туретчиной, румынскими и польскими землями. Шел он через горы и пущи, твердыми каменистыми дорогами и пыльными трактами. Шел мимо бедных деревенек и роскошных усадеб, мимо колодцев с распятиями и шинков, засиженных мухами…
Лежала уже зима, по счастью, сиротская, когда гусар-пограничник доставил в Киев Василия Баранщикова. Слушая его рассказы, киевские баре разинули рты, а губернатор так растрогался, что отвалил Василию пять рублей на обновы и дальнейший путь. Василий, не мешкая, продал изодранное греческое платье, оделся и обулся по-зимнему, да и был таков.
А в феврале 1786 года он увидел заснеженные берега Оки и Волги, увидел кремль, лабазы и строения родного Нижнего Новгорода и, задыхаясь от волнения, перешагнул порог своего дома.
Жена и двое ребятишек недоуменно и испуганно взглянули на худого, обожженного нездешним солнцем человека, который столбом стоял посреди горницы, не произнося ни слова трясущимися, обметанными, как в жару, губами. Наконец он назвал себя, и, хотя голос у него был сиплый, измененный волнением, жена признала Василия, заплакала в голос и бросилась к нему на шею.
А вечером пожаловали гости. Бородатые и сумрачные, они расселись, заворотив длиннополые кафтаны, расправили бороды и загудели по-шмелиному. И Василий померк, слушая неторопливые их речи, глядя на непроницаемые, волчьи их лица. Что и толковать, не с добром пришли давние знакомцы Баранщикова - купчишки нижегородские. Нет, не с добром. Пришли долги требовать. Долг-то, он платежом красен. А Василий был должен им за кожевенный товарец, за тот самый, что возил в Ростов, на ярмарку.
На другой день еще хлеще. На другой день вытребовали Баранщикова в городской магистрат. Отцы города слушали Василия, елозили, звеня медалями, на дубовых стульях. Ах, ах, жалели они земляка, какие муки-то, бедняга, принял, шутка ль сказать! И, повздыхав, покачав головой, объявили: если бы, мол, не казна, спросу бы-де с тебя, Василий, не было, ан казна-то, сам знаешь, крепко царство казною, вот, стало быть, за шесть годов подать надобно матушке государыне платить.
Ни купцам-кредиторам, ни матушке царице платить Василию было, конечно, нечем. Значит, что же? Значит, садись, россиянин, в кутузку. И сел Баранщиков в кутузку на радость острожным вшам.
Сидел он сиднем, а жена его тем временем продала дом, перебралась с ребятишками к чужим людям. Деньгами, вырученными за дом, уплатила она часть долгов. И все-таки оставалось за мужем еще около двухсот рублей, а раздобыться ими было что ключ со дна моря достать. И отцы города, повздыхав, приговорили должника к казенным каторжным работам в соляных варницах славного города Балахны. Надвинулось на Василия нечто такое, что было, пожалуй, пострашнее прежних бед.
Тут-то и надумал Баранщиков попытать счастья в Санкт-Петербурге. Магистрат смилостивился, отложил исполнение приговора, дозволил ему ехать в столицу.
Как и шесть лет назад после злополучной ярмарки, приехал Василий в Питер вешней порой. Ничего как будто бы и не изменилось в Северной Пальмире. Разве только вот вознесся на скале чудный памятник ее основателю да несколько подвинулась стройка Исаакиевского собора.
У подъездов дворцов умасливал Василий лакеев и швейцаров, проникал в хоромы к большим барам, и скоро слух о необыкновенных и горестных странствиях нижегородского торговца пошел гулять по гостиным петербургских вельмож. А вельможи тщились казаться просвещенными европейцами, просвещенному же европейцу надлежало быть человеколюбивым, и вот в дырявые карманы Василия Баранщикова закапали золотые монетки. Его сиятельство жертвовало столько-то, его превосходительство - столько-то. И старались, пыжились друг перед другом, а на Василия-то Баранщикова уже гостей приглашали, как на диковину какую…
Красным летним днем прикатил Василий из Санкт-Петербурга в Нижний Новгород. И эта правдивая история, история, в которой нет ни капли вымысла, заканчивается, как сказка: расплатился Василий с долгами, с податями, да и зажил себе своим домом, своей семьей.
Кольцо морей, или Приключения четырех японцев и одной рукописи
Капитан Хэйбей набрал шестнадцать соленых душ. На "Вакамия-мару" погрузили рис, и судно вышло из Сендая в Эдо.
Прошли все сроки, а в Эдо оно не пришло. И не только в Эдо. "Вакамия-мару" не видели ни в одной из бесчисленных гаваней Страны Восходящего Солнца. Оно исчезло.
Минуло много лет. И вдруг - это случилось в 1804 году - несколько моряков с "Вакамия-мару" появились в прекрасной бухте Нагасаки. Их привез большой, о трех мачтах, чужеземный корабль, над которым реял неведомый флаг - белое полотнище, перекрещенное синими, как море в полдень, полосами.
Удивительный рассказ бывших подчиненных капитана Хэйбея записали японские чиновники. И получилась рукопись в семь томов, в тысячу пятьдесят четыре страницы. Ее назвали "Канкай ибун". И эту рукопись, в свою очередь, постигла удивительная судьба.
Итак, летом 1793 года "Вакамия-мару" шло в Эдо. Поначалу все складывалось хорошо, и капитан Хэйбей, навигатор опытный и старый, поглядывая на океан, мурлыкал себе под нос старинную песню о волнах и ветрах.
А потом волны и ветры сыграли с кораблем худую шутку. Надвинулся тайфун, заревела буря, и "Вакамия-мару", маленькое судно, груженное белоснежным рисом, потеряло руль и мачты. Японские моряки были неробкие парни. По меткому их слову, они выставили против урагана собственные лбы. Но, как ни были крепки эти лбы, парусов они не заменили, и судно оказалось в полной власти Великого океана.
Пять месяцев океан испытывал экипаж капитана Хэйбея. Пять месяцев экипаж капитана Хэйбея уничтожал запасы риса и утолял жажду дождевой водою. Океану наконец до смерти надоело упрямое суденышко, и он вышвырнул "Вакамия-мару" на угрюмый островок в Беринговом проливе.
На острове обитали алеуты и русские. Они приняли японцев радушно, и моряки зажили под одной крышей с людьми, о которых прежде слышали мало лестного.